Но тут напрашивается вопрос: «А в чьих глазах?» Если толпы, то оно и впрямь, черт с ней. Плевать мне на нее и на сплетни, которые ходят за моей спиной. Но мы с князем столько всего перенесли плечом к плечу, что стоило мне лишь представить его презрительный взгляд, как я взбесился.
   Внутренне, конечно. Что со старика возьмешь? В морду не дашь, хотя кулаки и сжимались – еле сдерживался, а высказать все, что я думаю, тоже бесполезно. К тому же ничто так не услаждает слух, как бессильные ругательства поверженного врага. То есть они ему были бы только в радость.
   Так что внешне я оставался спокоен. Почти. Во всяком случае, мне так казалось. Внутренне же… Цунами в груди, девятый вал под ногами – и впрямь еле равновесие удерживал, а в голове – вулкан, бесцельно плюющийся лавой ярости. Хотя стоп. Не бесцельно. Бешенство мне эту мыслишку и подкинуло.
   – А ты не мыслишь, что я от великой любви к тебе на той же дыбе покажу на тебя самого? – ледяным тоном осведомился я.
   – Не поверят, – после некоторого раздумья мотнул головой Андрей Тимофеевич. – Враз догадаются, что оговор со злобы. К чему бы мне тогда на тебя донос учинять?
   – А к тому, что ты обещал мне уплатить за это страшное дело десять тысяч рублевиков, а уплатил лишь треть, – столь же холодно пояснил я. – Не смог больше найти. Я требовать их начал. Поначалу ты отсрочки просил, а потом мне ждать надоело, и я сказал тебе: «Либо деньгу на стол, либо…» Вот ты и решил меня упредить. Как тебе такой сказ?
   – Не посмеешь, – хрипло выдохнул Долгорукий.
   Но по глазам было видно – такого расклада он не ожидал.
   – С чего бы вдруг? – пожал плечами я. – Ты – оговор, и я в ответ. Да еще добавлю кое-чего. Думаешь, я не знаю, от кого мать несчастной девушки зелье это получила? Ведьму твои люди спалили – тут и впрямь концов не сыскать, а вот там, если подумать, не все ниточки, что к тебе ведут, обрезаны.
   Я бил наугад. Единственное, что мне довелось вызнать у Михайлы Ивановича, так это то, что мать Марфы, уже после того, как царь выбрал ее дочь в свои невесты, передала ей некое зелье для чадородия. Остальное я додумал на ходу. Судя по тому, как покраснело лицо Долгорукого, бил я хоть и вслепую, но угодил в самое яблочко.
   – Или ты решил, что я дряхлость твою стариковскую поберегу? Так мне на нее тьфу и растереть, – наседал я на князя, а для наглядности даже показал: и плюнул смачно под стол, и пошаркал там сапогом.
   Получилось очень выразительно. И оскорбительно.
   – Все одно – не поверят иноземцу. Наш род – исконный, древний. Мы от святого князя Михайлы Черниговского корень тянем, а ты – фрязин. Как ни тужься – не выйдет у тебя сковырнуть нас с тех высей, – выдавил он.
   Голос уже не на скрип – на скрежет похожим стал. Не иначе как достал я его, а вывести противника из себя – залог победы. Это в бою ярость полезна, да и то до определенного предела, а в споре…
   Но не зря же мне мама еще в детстве говаривала, что я ни в чем меры не знаю. Намерения-то были у меня самые благие – вывести его из себя окончательно, только хорошо бы при этом не забывать – иное время, иные нравы, иная реакция на оскорбление. А у меня из головы вон, иначе я бы не сказал того, что вырвалось в следующий момент:
   – Да я не только сковырну – я еще и, спустив штаны, в дерьме весь твой род вымажу, а на тебя лично, старик, вот такую кучу навалю – в жизнь не отмоешься. – И я обеими руками, широко разведя их в стороны, наглядно показал размеры. – Это прадеда у тебя Долгоруким прозвали, а тебя Вонючкой нарекут, и будешь ты Андрей Тимофеевич Дерьмо.
   Я уже и сам, едва все это выпалил, почти сразу понял – погорячился. Явный перебор. Оскорбления – их тоже дозировать надо, чтоб через край не полилось, да еще смотреть, какая посудина. Одному и сотни слов мало с его слоновьей шкурой, а другому и десятка за глаза. А я от души плеснул, щедро. Вот и перелил.
   Взвизгнул Андрей Тимофеевич так же, как и говорил, – словно железякой по стеклу провел. И тут же плюнул мне в лицо.
   Наверное, немного обиделся.
   От неожиданности я даже не успел увернуться. Кулак княжеский, правда, перехватил вовремя, хотя тоже поздновато, почти у самого лица. Резко вывернув его и заломив к запястью, чтоб взвыл, гад, я прижал его локоток второй рукой и мстительно потянул вверх, от чего богомерзкий старикашка невольно изогнулся, уткнувшись мордой чуть ли не в самый пол.
   Стукать поганую харю о половицы я, правда, не стал – удержался, но лучше бы стукнул, чем наступать на услужливо расстелившийся под моими ногами белый коврик. Ну да, из его бороды.
   Клянусь, оскорбить не хотел. Нечаянно оно вышло, совсем нечаянно. Рассчитывал просто сапог перед его гнусной мордой поставить, а то разошелся дедуля не на шутку. Ну а дальше и вспоминать не хочу.
   Мы не довели нашу ссору до логического русского конца, то есть до мордобоя, но это было слабым утешением. Все равно после такого «душевного» разговора с будущим тестем речи о примирении быть уже не могло в принципе.

Глава 3
Поле

   Когда довольный Воротынский вернулся с царского пира, Долгорукого и его холопов уже и след простыл. Узнав, чем закончилась наша милая беседа, князь только укоризненно покачал головой, но потом, очевидно представив видок моего тестя, весело расхохотался. Впрочем, по-настоящему до него дошло лишь наутро, когда он, позвав меня, заставил повторить все в подробностях и попенял мне за несдержанность.
   – Хотя ежели бы со мной так-то, я б тоже того, – добавил он в конце, после чего, поморщившись, осушил очередной кувшин с квасом, приложив запотевшую от холода крынку ко лбу – никак перебрал на радостях, – и мрачно посулил: – Ну теперь готовься. Ежели мы его не упредим – быть худу. Пока к заутрене звонят, надобно поспеть к царю, чтоб опосля службы сразу с челобитной, потому как завтра царь непременно призовет к ответу.
   – Так скоро? – удивился я.
   – В иной раз бог весть когда, а ныне – да, потому как завтра Семенов день[5].
   – Семенов день, – тупо повторил я и вопросительно уставился на Воротынского.
   – Ну да, – пожал он плечами. – Первый день нового года. Ныне у нас еще лето семь тысяч восьмидесятое от Сотворения мира, а завтра уж семь тысяч восемьдесят первое начнется, потому к нему и дани с пошлинами приурочивают, и оброки. Ну и царев суд тоже в него вершится.
   «Мамочка моя!» – чуть не ахнул я. Почему-то лишь сейчас до меня дошло, что я со всей своей возней провел в шестнадцатом веке чуть ли не три с половиной года. Раньше как-то не до подсчетов было, а тут… Неужто три с половиной?! Ну да, так и есть, угодил-то я сюда, если по-местному, весной семь тысяч семьдесят восьмого, то есть, если от Рождества Христова, в тысяча пятьсот семидесятом, а ныне… Стоп-стоп! Наш-то год еще не закончился. Получается, на дворе пока что конец лета семьдесят второго, и осенью, включая первый месяц зимы, тоже будет семьдесят второй, который продлится аж до 31 декабря. Тогда выходит, что я здесь блукаю гораздо меньше – всего два с половиной года. Ну это еще куда ни шло, хотя тоже хорошего мало…
   – А ежели не явимся к ответу, стало быть, на тебе вина, – донесся до меня издалека голос князя. – Ладно, до вечера составим челобитную, а уж к завтрему поутру… – И пожаловался, кивая в сторону невидимых колоколов: – Ох как они громко надсаживаются-то.
   – Это не к заутрене звонят, – уныло поправил я его. – К обедне.
   – У-у… – протянул Воротынский полуогорченно, но в то же время полуоблегченно, поскольку ехать становилось уже поздно и можно было бережно отнести больную голову к мягкой перине.
   Челобитную ближе к вечерне мы все же составили, но, по моей просьбе, в самых обтекаемых выражениях и без единого упоминания о ведьмах, корешках и самой царской невесте.
   Нет ее. Все. Померла. Шабаш.
   Даже о серьгах я не помянул, заметив, что коли Андрей Тимофеевич не дурак, то он тоже о них ничего не скажет.
   Он и не сказал. Зачем? Всего остального в челобитной, которую Долгорукий успел подать царю, хватало с избытком. Хорошо хоть то, что мы назавтра разминулись с царскими гонцами, посланными за мной. Когда они подъехали к подворью Воротынского, мы уже находились на полпути к Кремлю, то есть прибыли сами, без зова.
   «А теперь, забияки, шагом марш в кабинет к директору», – строго сказала учительница расшалившимся школьникам.
   Кабинетом на сей раз служил даже не Приказ Большого дворца, где Иоанн обычно чинил разбор дел, а Грановитая палата. Директором же был усталый мужик с отечным лицом, нездоровыми мешками под глазами – почки лечить надо, и обрюзгшими щеками. Словом, наглядная картинка, еще раз подтверждающая, что бодун – самая демократичная болезнь на Руси, и плевать ей на твои титулы и звания. Хоть смерд поганый, хоть царь светлейший – все одно.
   Пожалуй, если бы я был на службе у кого-то иного, то, как знать, может, царь вообще бы отмахнулся от Андрея Тимофеевича. И уж во всяком случае ни за что бы не стал собирать такую толпу, да еще столь торопливо. Но Воротынский был герой, триумфатор, победитель татар, которого нужно срочно осадить, втоптать обратно, чтобы не сильно возвышался над прочими, а тут напрашивался замечательный повод, и упускать его завистливый до чужой славы Иоанн Васильевич не хотел. Потому он и выбрал для судилища самую здоровенную палату в своих покоях – заботился о зрителях.
   Между прочим, не зря. О жалобе Долгорукого прознали многие, невзирая на то что со времени ее подачи прошло всего ничего, и желающих посмотреть на то, как государь станет расправляться с победителем крымского хана, собралась не одна сотня.
   Да-да, именно с ним, поскольку Андрей Тимофеевич дал промашку и в своей челобитной не упустил случая унизить меня, назвав ратным холопом князя Воротынского. А холоп за себя не в ответе – на то есть хозяин. Но эта неуклюжая попытка Долгорукому обошлась дорого.
   – Суди сам, государь, – заявил я, – как можно верить человеку, кой даже тут, в челобитной на твое святейшее имя, ухитрился врать божьему помазаннику, ведущему род от Пруса – брата самого великого римского императора Августа…
   Это я комплимент такой ввернул. Знал, что Иоанн Васильевич, несмотря на то что в его блажь никто из послов иностранных держав практически не верил, не говоря уж о королях, упрямо твердил об этом мифическом родстве до самого конца жизни. Можно сказать, держался за него клещами. Ну, коль уж так хочется, на тебе, маленький, конфетку, чтоб не плакал. И продолжил далее:
   – Ему доподлинно ведомо, что я – никакой не ратный холоп, но такой же князь, как и он, и на службе мой род состоял токмо у римских императоров, а больше ни у кого. Потому и прибыл на Русь, дабы предложить свою саблю к услугам последнего потомка этих императоров.
   Иоанн расцвел буквально на глазах. Еще бы пара секунд, и он бы – ей-ей! – замурлыкал от удовольствия. Понятное дело, когда над твоей родословной все вокруг хохочут – свои не в счет, да и неизвестно, может, они тоже покатываются, только в душе, – как тут не возрадоваться. Ведь не просто иноземец, но фряжский князь, да еще из самого Рима, подтверждает идею, в недобрый час осенившую его малахольную голову.
   Единственное, что его слегка огорчило, так это полное отсутствие послов. Такой вывод я сделал, поскольку он принялся энергично крутить головой, высматривая их в палате, но не нашел, после чего мрачно посмотрел на Долгорукого.
   – Ведал? – раздраженно осведомился он.
   Тот замялся. Сказать, что нет, – наживешь себе еще одного врага, но уже в лице князя Воротынского, который сам ему об этом говорил. К тому же Михайла Иванович – человек горячий и, услышав столь наглое вранье, может поступить самым непредсказуемым образом.
   – Сказывал мне князь Воротынский, да грамоток-то я не видал у оного фрязина, – ляпнул Андрей Тимофеевич.
   То ли он от злости думать разучился, то ли присутствие Иоанна Васильевича его так смутило, но ответ его получился не из лучших. Далеко не из лучших. Можно было и хуже, но и тут надо постараться.
   «Эх ты, дурачина-простофиля!» – подумал я и вежливо произнес:
   – Но и я, светлейший государь, его грамоток не видывал, однако поверил князю Воротынскому и в своей челобитной про оного человека гадать не стал – он на самом деле то ли смерд немытый, то ли гость торговый, то ли иной кто из подлых, а отписал, что он князь.
   Ой как хорошо получилось. И не оскорбил – если сказанные слова брать буквально, и в то же время унизил – если судить по духу. Словом, не придерешься, а слушать кой-кому неприятно. Долгорукий чуть не на дыбки взвился:
   – Слышишь, царь-батюшка, поносные речи, кои его поганый язык речет?! Нешто можно мне их переносить?! То не мне – всему роду Долгоруких в обиду.
   – Гм-гм, – покрякал Иоанн. – Да он тебе покамест ничего и не сказал. – И лукаво покосился на меня.
   Хороший это был взгляд. Одобрительный. Значит, с чувством юмора у государя не так плохо, как я подумал после нашей с ним встречи под Серпуховом. И еще одно я понял – царь начинает склоняться в мою сторону, но даже если и нет, то нейтралитет и объективность он соблюдет, как пить дать соблюдет.
   Потом я узнал, что было главной причиной его хорошего настроения. Оказывается, накануне его торжественного въезда в столицу Иоанна известили, что к нему едет ханский гонец Шигай. Памятуя о прошлогоднем унижении, царь решил не пускать его в Москву, а повелел задержать посланца Девлет-Гирея в сельце Лучинском и уже сейчас мстительно предвкушал, как он примет его, вволю отыгравшись за прошлый год[6].
   Вот только зря я радовался раньше времени. По мере того как разбор наших жалоб продолжался, взгляды царя, которые он то и дело бросал в мою сторону, становились все более пытливыми. Иоанн явно силился вспомнить, где видел меня раньше, но пока что у него это не получалось, и потому он то и дело нервно ерзал на своем широком троне, будто у него зудело в одном месте.
   Я и сам себя так веду, когда в голове что-то вертится, а на ум не идет. Но не подсказывать же ему, где именно мы повстречались и в каком качестве я выступал. Однако намекнуть требовалось, поскольку неизвестно, что именно он вспомнит в первую очередь, и если на мою беду это будет юродивый Мавродий по прозвищу Вещун, то плохи мои дела.
   «Это и есть человечий детеныш? – спросила Мать Волчица. – Я их никогда не видала».
   По счастью, Иоанн так и не сумел вытащить из своей памяти нужное и потому не мудрствуя лукаво обратился за помощью ко мне.
   – А ведь мы с тобой видались уже, фрязин, – подозрительно протянул он и пытливо уставился на меня.
   – Так оно и есть, государь, – охотно подтвердил я. – О прошлом лете, когда нас с князем Балашкой Волынским прислали к тебе упредить о беде неминучей. Под Серпуховом оно было.
   И тут же отвесил восхищенный комплимент его цепкой памяти – мол, сам бы я так никогда и ни за что. Поскольку память на лица у меня и впрямь никудышная, говорил я искренно. С ним вообще надо было держаться очень искренне, держа в уме наставления Валерки: «Иоанн как баба – фальшь чует за версту, поэтому при встрече с ним либо вообще ничего не говори, либо отвечай со всей душой, мол, весь я тут, нараспашку, ничего от тебя не таю».
   Помнится, тогда я возмущенно отмахивался. Дескать, на кой ляд мне этот Иоанн, ну его к лешему, но Валерка не отставал и продолжал вдалбливать то, о чем ему доводилось читать. Оказывается, и впрямь сгодилось. Это ж какая у нас с ним встреча? Аж третья по счету. Ну в точности по пословице: «Черта не зовут, да он сам тут как тут».
   Вроде бы успокоился царь, хотя какой-то напряг все равно остался. Эдакая настороженность. И впрямь память у мужика о-го-го – позавидовать можно. Ну и ладно. Хорошо хоть ерзать перестал. Значит, успокоил я его. Теперь и самому можно дух перевести. Да к речам Андрея Тимофеевича не мешает прислушаться, а то нагородит старик с три короба.
   И точно. Вовремя я ушки навострил. Врать Долгорукий уже не врал, во всяком случае, не столь нагло, но преувеличил изрядно. Пришлось поправлять, причем всякий раз я старался сделать это и вежливо, но в то же время с подковырочкой – пусть старый козел почешется, и с юморком – шутники всем нравятся, а царям особенно. Не зря они близ себя шутов да скоморохов держат.
   Кстати, своего в отношении князя Воротынского Иоанн достиг. Ухитрился-таки поддеть Михайлу Ивановича и попрекнуть его за то, что он, дескать, столь долго про меня молчал. Вообще-то царь хотел сказать пожестче, но тут встрял я. Набравшись наглости, я заявил, уподобившись дьяку Афоньке из гайдаевской кинокомедии:
   – Не вели казнить – вели миловать, надежа-государь, но то моя вина. Я князя упросил не сказывать обо мне ничего. Мыслил, что когда приду проситься к тебе на службу, то не просто так о себе поведаю, но и смогу изложить, сколь я блага твоей державе принес, сражаясь супротив твоих ворогов.
   – И как? Возможешь ныне оное изложить? – осведомился Иоанн.
   – Ныне могу, да невместно мне за себя самого сказывать, – скромно заметил я. – Дозволь, царь-батюшка, о том тебе князь Михайла Иванович поведает, ибо ему со стороны виднее.
   – О том я в другой раз послушаю. – И многозначительно добавил: – Коль ты жив останешься, фрязин, потому как видоков у вас нет, послухов тоже, кто идущу одесную[7] – неведомо, а потому пущай вас господь на своем суде разбирает. Хотел было я жеребий промеж вас кинуть, но, коль ты сказываешь, что тож православный, стало быть, полю решать. А быть ему… – он чуть помешкал, что-то приказывая в уме, – в Луков день. Мыслю, как раз я вернусь, чего рассусоливать, – загадочно произнес он и вновь обратился к нам: – В канун Малой Пречистой[8] куда как славно биться. Кто одолел – тому на другой день и рождество, яко богородице нашей, и Поднесеньев день[9], потому как обидчик свою главу поднесет с повинной – тож угощенье из славных. Тебе, князь Андрей Тимофеевич, дозволяю из-за немалых лет замену выставить, но – чтоб чести фрязина не позорить – из княжеского роду. Есть ли таковые на примете?
   – Есть, государь, – кивнул Долгорукий. – Князь Иван Иванович за отечество наше на смертный бой биться выйдет. – И глянул на меня вприщур.
   Не понравился мне взгляд. Какой-то уж слишком торжествующий, словно Долгорукий уже праздновал победу. Не рано ли? Или он приготовил что-то еще?
   – Тебе ж, князь Константин Юрьич, передавать честь в иные руки негоже, разве кому из родичей своих, коль сыщешь таковских, – прервал мои раздумья голос Иоанна. – Зато, яко ответ держащему, тебе оружие выбирать.
   – Сабля, государь, – вспомнил я поучения Воротынского.
   – Быть посему, – кивнул царь.
   Накануне перед поединком, сразу после вечерней службы я заглянул к Ицхаку взять немного деньжат. Говорить о поединке ничего не стал – чего доброго, привяжется с перстнем. Вообще-то он его и так получит – Воротынского я уже предупредил, но ведь купец тогда станет болеть за моего противника, всей душой желая моей смерти, а мне этого почему-то не хотелось.
   Деньги предназначались Андрюхе Апостолу и Тимохе. Неизвестно, как сложится дело, потому я и решил выделить им по полсотни. Еще по две сотни Ицхак отдаст им по моей записке, если что. Уверен, что отдаст. Узнав, что перстень достался ему, Ицхак скупиться не станет. Остальное серебро я распределил поровну на три части – Маше, Воротынскому и… Борису Годунову.
   Попал я в Замоскворечье как нельзя кстати. Дело в том, что, пока мы долбили Девлет-Гирея, там приключилось несколько пожаров. Были они локальные и довольно-таки мелкие по своим размерам – уверен, что ни один летописец о них и не упомянет, но изба молодой семьи в одном из пожаров сгорела напрочь.
   Набежавшие соседи успели вовремя погасить огонь, и в результате пострадало пять-шесть домов, однако вот уже несколько дней Апостол вместе с Глафирой ютились в сараюшке, который выделила им под временное жилье сердобольная бабка-травница. В огне погиб и весь нехитрый скарб Глафиры для выпекания пирогов. Вдобавок все те же соседи, особенно из числа погорельцев, не без оснований – первой-то полыхнула именно ее изба – винили в возникновении пожара Глафиру.
   Словом, я предложил им пока не отстраиваться, а подождать несколько дней. Если через седмицу я к ним не заеду – всякое может приключиться на этом божьем суде, – пусть строятся. А если все будет нормально, тогда, согласно царскому повелению, я перееду на выделенное мне царем местечко для подворья.
   Кстати, в знак особой милости ко мне Иоанн, учитывая, что я православной веры, повелел выделить мне его не на Болвановке, как всем прочим иноземцам, а в самом граде, да не где-то на отшибе, а на Тверской. Правда, в самом ее хвосте – до кремлевской стены чуть ли не полверсты, но все равно место достаточно почетное. Как ни удивительно, но оно считалось даже престижнее, нежели то, где располагалось подворье самого Воротынского, поскольку территориально принадлежало к Занеглименью. То есть хоть в этой мелочи царь попытался как-то принизить Михайлу Ивановича.
   А коль в перспективе замаячил собственный дом, то все равно придется обзаводиться дворней, и лучше Глафиры на должность ключницы мне навряд ли удастся кого-то найти.
   В перспективе этот акт милосердия по отношению к ближнему сулил мне и еще одну выгоду. Все равно после возведения княжеских хором мне придется построить во дворе какую-нибудь церквушку, чтобы иметь возможность не посещать общественные, а тут тебе и поп готов, да не какой-нибудь кот в мешке, а в доску свой, с понятием. Правда, ждать еще изрядно. Пока Андрюхе не исполнится тридцать, никто его в сан не рукоположит, но зато в будущем…
   Вот и получилось, что вместо дел духовных, то бишь прощальной исповеди и очищения души от грехов, пришлось весь вечер решать мирские дела. Впрочем, даже если бы не они, я бы все равно не пошел ни в какую церковь. Мне всегда претило с натугой выковыривать из собственной памяти надуманные грехи, приемлемые для того, чтобы поведать о них священнику. Ну не люблю я выворачиваться наизнанку перед незнакомыми людьми, и вообще этот душевный стриптиз не по мне.
   А о том, что означал торжествующий взгляд Андрея Тимофеевича, я узнал только в день дуэли, то есть седьмого сентября. Чуял Долгорукий, кто меня инструктировал, потому и заставил сделать выбор в пользу сабли. Вот только на поле вышел биться не Иван, и не его родной брат Григорий Черт, а тот, на которого мне так не хотелось поднимать саблю, – князь Осип Бабильский-Птицын. Дескать, князь Иван на днях повредил руку, и произошло это не иначе как в силу злого чародейства фрязина, а потому пусть он очистится еще и от этого обвинения.
   Иоанн, немного подумав, утвердительно кивнул, но затем, посмотрев, как Осип играет своей саблей – круть-верть, круть-верть, что-то вроде разминочки, – подозрительно спросил у старого Долгорукого:
   – А не потому ли, князь Андрей Тимофеевич, ты бойца своего поменял, чтоб фрязин не иное оружие, но саблю выбрал? Ведь всем ведомо, что сыновец твой двухродный из первейших на них.
   – Ей-ей, рука, царь-батюшка! – истово перекрестился Долгорукий.
   – Пущай рука, – кивнул Иоанн, сожалеючи посмотрел на меня и заявил, краем глаза с хитрецой поглядывая на Андрея Тимофеевича: – коль замена бойца случилась, сызнова выбор за тобой, фрязин. Божий суд справедливости требует, а потому наново дарую право выбирать, чем биться.
   Я тоскливо посмотрел на небрежно фехтующего Осипа и сделал для себя глубокомысленный вывод, что судьба рано или поздно карает всех лентяев. Вот не послушался я Михайлу Ивановича, отказался от секиры, а как бы она пришлась мне кстати. К тому же и пара уроков, что преподал мне Воротынский в те два дня, когда мы по его настоянию взяли в руки по бердышу, были не такими уж болезненными. Подумаешь, цаца какая, рукой левой двигать не мог к концу дня и шею с трудом поворачивал. Ничего, перетерпел бы как-нибудь. Зато сейчас бы я ух… И что мне теперь делать? Я покосился в сторону Воротынского. Тот усиленно кивал. Знать бы еще, что означают его кивки. То ли знак, чтобы я согласился и поменял оружие, то ли чтобы оставил все как есть.
   – Дозволь, государь, у князя Воротынского спросить, есть ли у него бердыш в тереме, а уж тогда и выбор сделать, – попросил я.
   Царь насмешливо хмыкнул. Царевич Иван, стоящий позади отца, оказался менее сдержан и презрительно хихикнул, от чего его лицо неприятно исказилось. Оно и понятно – хитрость, шитая белыми нитками. Мне и самому за нее стало стыдно – будто не мог выдумать ничего получше. Но вслух Иоанн иронизировать не стал, лишь заметил:
   – Я так мыслю, что у столь славного князя и государева слуги Михайлы Ивановича в тереме не один бердыш, а с десяток имеется, ежели не поболе. Так что не утруждай себя, фрязин, попусту. – И, склонившись со своего кресла, стоящего на помосте, обшитом красным сукном, заговорщически мне подмигнув, заметил: – Али с выбором заминка?