– Хочет, чтобы к двадцати одному году я стал клерком-стажером, – чопорно сказал Дорф. – Даже смешно, поскольку без меня старик голодал бы. Мать, конечно, ничего ему не говорит.
   Курт с Гансом рассмеялись, обеспамятевшая девица начала сползать под стол. Ганс ее придержал.
   – А вот Гельмут. – Курт показал на красавца-блондина с небесно-голубыми глазами и кобальтовыми серьгами им в тон. – Он так называемый…
   – Педрила-сводник, – вставила Катарина.
   – Вообще-то я хотел сказать «консультант по социальным вопросам».
   – Мне больше нравится «педрила-сводник», – игриво сказал Гельмут, чем вызвал очередной взрыв смеха, а Гансова девица вновь двинулась под стол.
   – Ну вот, ты познакомился с моими друзьями, мистер Трубач. Все они твои горячие поклонники.
   Вновь грянули аплодисменты.
   – Ты про себя не сказал, Курт, – напомнил Вольфганг. – Чем сам-то балуешься?
   – Говорю же, помимо всего прочего я владелец клуба.
   – Ага. Какого клуба?
   – Еще не решил. Может, этого, может, еще какого. А может, всех разом, посмотрим.
   – Значит, пока они не твои?
   – Детали. Заполучу все, если понадобится.
   – Как же ты их заполучишь, Курт? – Вольфганг хотел как-нибудь ловко осадить наглеца, но досадливо понимал, что тот вряд ли заметит насмешку.
   – Сымпровизирую, как еще! Точно клевый джазист… А ведь и правда! Я – джазовый экономист. – Курту явно понравился собственный образ. – Ты используешь ноты, а я – банкноты! Классно, а?
   – Откуда же они берутся?
   – Как и у тебя – из воздуха! Беру сколько надо под залог покупки, а через неделю возвращаю ссуду, в тысячу раз обесценившуюся. Всякий может.
   – Почему же всякий не делает?
   – А ты – почему?
   Спору нет, Курт прав. Вольфганг мог бы. Покупать что захочет. Все что угодно. Нужна только смелость. Обыкновенная наглость. Даже особой смелости не требовалось, ибо деньги обесценивались так быстро, что любой долг превращался в фикцию.
   Всякий так мог.
   Но делали такие как Курт.
   Да еще, конечно, крупные воротилы. Промышленники, которые точно так же использовали ситуацию, но эти покупали целые отрасли, а Курт – лишь шампанское и дурь.
   Все прочие ломали голову, где раздобыть пропитание на завтра.
   Тут Вольфганг вспомнил, что пора домой – отпустить Фриду на рынок. Жалованье у него в кармане обесценивалось с той же скоростью, что и Куртовы долги. Он нищал, пока тут валандался, а Курт богател.
   – Ну вот что. – Вольфганг осушил и поставил стакан на стол. – Покупай клуб и делай мне предложение. Если сочту его заманчивым, пойду к тебе управляющим. Пока же топаю домой, а то и впрямь засиделся.
   Рука Катарины уже в который раз задела его ладонь. Никаких сомнений, хозяйка ее об этом знала. Не бывает столь многократных случайностей.
   Факт будоражил.
   Значит, тем более пора домой.
   Вольфганга всегда окружали поклонницы, девушки постоянно строили ему глазки. Малышки души не чаяли в джазменах, а тут этакий симпатяга, да еще трубач.
   Как правило, он проявлял стойкость и был неуязвим для кокетливых взглядов разгоряченных танцами дев. С эстрады Вольфганг охотно разглядывал вертлявые попки и груди, колыхавшиеся под платьем-одно-название, но желания их полапать не возникало. А вот с Катариной иначе. Она ему взаправду глянулась, что таило в себе опасность, ибо и он, похоже, глянулся ей.
   – Завтра вечером я здесь играю, вот и поговорим, – буднично сказал Вольфганг.
   – Завтра я уже стану твоим боссом, – ответил Курт. – Переговорим, не сомневайся.
   Компания одобрила такое нахальство гиканьем и грохотом кулаков по столу, в результате чего бесчувственная девица съехала-таки под стол.
   Вольфганг пожал Курту руку и небрежно кивнул Катарине. Та тоже ответила легким кивком, лицо ее оставалось замкнутым и бесстрастным.
   Но потом, словно повинуясь порыву, она вдруг подалась вперед и поцеловала Вольфганга в губы. На секунду он почувствовал жирную вязкость ее помады и уловил аромат духов. Затем Катарина столь же резко отпрянула, и лицо ее вновь превратилось в маску.
   – Видали! – воскликнул Курт. – Говорил же, заигрывает. Ты удостоен чести, меня на прощанье она не целует.
   – Ты же не трубач. – Катарина впервые искренне улыбнулась.
   – Ну ладно, я пошел. – Вольфганг старался сохранить самообладание. – Жена, дети, знаете ли.
   Последнее адресовалось Катарине. Обычно о своем семейном положении он не распространялся. Слишком приземленно. Не шибко джазово.
   Потому-то сейчас и сказал. Катарина его разбередила, и надо было сразу ее уведомить, ибо по опыту он знал: ничто так не остужает распаленное либидо джазовой поклонницы, как упоминание о жене и детях.
   – Передай поклон фрау Трубач, – сказал Курт.
   – Непременно.
   Надо было сваливать.

Смешные деньги
Берлин, 1923 г.

   Главное – не медлить. В течение дня цена кило моркови могла подскочить в пятьдесят тысяч раз, и молодой паре, обремененной детьми, хватало благоразумия не откладывать покупки на после обеда.
   Вольфгангу повезло, что работа его заканчивалась всего за час-другой до открытия рынков. Управляющий выдавал жалованье кучей банкнот, иногда еще сырых, только-только из-под печатных станков Рейхсбанка, которые – все двенадцать – работали круглосуточно. Вольфганг хватал деньги, черным ходом выскакивал из клуба и, пристроив трубу и скрипку на велосипедный багажник, что есть мочи крутил педали, опасаясь, как бы инфляция не сожрала весь заработок, прежде чем он поспеет его истратить.
   В феврале он получал двести-триста тысяч марок пяти– и десятитысячными купюрами, которые рассовывал по карманам. Летом он уже забрасывал инструменты за спину, а к багажнику приторачивал раздувшийся от денег чемодан.
   Нынче из-за выпивки с Куртом и Катариной он припозднился и потому налегал на педали древнего односкоростного драндулета. Чтобы не откусить язык в берлинских проулках, еще в прошлом веке вымощенных булыжником и неровным плитняком, Вольфганг крепко сжимал клацавшие зубы.
   В колодце двора он цепью пристегнул велосипед к баку общественной помойки, через парадный ход вбежал в вестибюль и вызвал лифт. Всякий раз, как Вольфганг хотел им воспользоваться, лифт почему-то оказывался в другом конце шахты, верхнем или нижнем. Обычно Вольфганг матерился под нос, проклиная закон подлости, но сегодня это было на руку. Прислушиваясь к натужному лязгу спускавшейся кабины, он припомнил давешнее знакомство и особенно прощальный поцелуй Катарины.
   Вспомнил ее руку, обхватившую его загривок. Томный взгляд сквозь табачный дым. На мгновение ожившие губы.
   И тут вспомнил про помаду. Густую, блестящую, пурпурную.
   Уж он-то знал, что любая женщина с пятидесяти шагов и сквозь закрытую дверь узрит чужую косметику. Вольфганг выхватил из кармана платок и крепко отер рот. Потом глянул на льняной квадратик и понял, что вовремя спохватился, – на ткани остались темно-пурпурные разводы. Конечно, он ни в чем не виноват, он не напрашивался на поцелуй. Но когда речь о следах чужой помады, безвинность – не аргумент.
   Фрида, уже в пальто и шляпке, ждала его за дверью; возле ног ее стояла приготовленная сумка, на руках восседал Отто.
   – Ты задержался, – громким шепотом сказала Фрида, кивнув на дверь детской – мол, второе дитятко еще спит.
   – Извини. Деловой разговор. Малый предлагает работу. Возможно, заинтересуюсь.
   – Держи Отто, уже час как проснулся. – Фрида всучила карапуза мужу и взяла сумку. – Наверное, увидел страшный сон. Все, я побежала. До больничного приема еще увижусь с родителями. Нынче папин день.
   Фридин отец-полицейский получал ежемесячное жалованье, что совсем недавно было знаком успешности и стабильности. Сие достижение среднего класса означало, что если кого-то собирались турнуть с работы, об этом извещали за месяц, дабы смягчить удар. Но в Германии 1923 года ежемесячное жалованье обернулось проклятьем. Все необходимое нужно было покупать на месяц вперед и делать это в первый же час после получения денег, ибо уже на следующий день новый курс доллара превращал их в гроши, которых не хватит и на гороховый стручок.
   – Дурь какая-то, что ты должна с ними возиться, – пробурчал Вольфганг.
   – Ты же знаешь, самим им не справиться, – с порога ответила Фрида. – Предки все еще живут в тринадцатом году – так долго ощупывают каждый апельсин и обнюхивают сыр, что когда наконец решаются на покупку, она им уже не по карману. С рынка я сразу в клинику, тебе пасти мальчишек до десяти, потом явится Эдельтрауд. Вечером постараюсь вернуться до твоего ухода. Пока!
   – Даже не поцелуешь? – надулся Вольфганг.
   Фрида мгновенно размякла. Выронила сумку и подскочила к мужу.
   – Конечно, поцелую, милый. – Она взяла его лицо в ладони и притянула к себе. Но вдруг отстранилась. – Чьи это духи?
   – Что? – Лучше вопроса Вольфганг не придумал.
   – От тебя пахнет духами. Чьими?
   – Наверное, это… мой одеколон.
   – Я знаю твой одеколон, Вольф. Я спрашиваю о духах. Женских. Я их слышу. Даже сквозь запах пота, виски и курева, – значит, кто-то был вплотную к тебе. Ты на прощанье с кем-то целовался, Вольфганг? Просто интересно.
   Невероятно. В одну секунду Фрида воссоздала картину преступления.
   – Ну что ты, ей-богу, – промямлил Вольфганг.
   – Потому и задержался, да? – В ее тоне сплавились неискреннее простодушие и каменная жесткость.
   – Нет! Я же сказал, с парнем говорил о работе. Его девица меня чмокнула…
   Фрида большим пальцем мазнула по его губам.
   – Жирные. Как от помады. В губы не чмокают, Вольф. Чмокают в щеку. В губы целуют.
   Вольфганг оторопел. Он всегда знал, что жена его обладает острым аналитическим умом, – врач, в конце-то концов, – но сейчас это граничило с колдовством.
   Вольфганг собрался. Пора переходить в атаку.
   – Я ни с кем не целовался, Фрида, – твердо сказал. – Меня поцеловали, это совсем другой коленкор.
   Правда – лучшая защита.
   – Кто? – сощурилась Фрида.
   – Бог ее знает.
   Или хотя бы почти правда.
   – Какая-то вертихвостка, – продолжил Вольфганг. – Она была с этим парнем, который предлагает работу. Девица вдруг меня обняла и поцеловала. Сказала, поклонница джаза.
   – Хм.
   – Что поделаешь, если я неотразим.
   – Симпатичная?
   – Господи, не знаю! Вряд ли, иначе я бы заметил. Я спешил уйти, и она меня поцеловала. Отметь, не я ее, а она меня. Если хочешь знать, твои подозрения меня слегка огорчают.
   Прищуренный взгляд чуть смягчился.
   – Ну-у, меня можно понять, – сказала Фрида.
   – Только если допустить, что ты мне не доверяешь.
   Пробило.
   – Я работаю в ночных клубах. – Вольфганг стремился развить преимущество. – Там полно глупых девчонок. Что прикажешь делать? Нанять шесть телохранителей, как Рудольф Валентино?[23] Я не желаю быть заложником своей неодолимой привлекательности.
   Фрида засмеялась. Он умел ее рассмешить.
   – Ты прав. Я дура. Прости, Вольф.
   – Вот ведь. Как будто я заглядываюсь на других.
   – Я знаю. Извини. Устала… Но если еще увидишь эту вертихвостку, скажи, чтоб держалась подальше, ладно?
   – Если увижу, скажу. Но вряд ли мы с ней свидимся, детка. Кажется, ты спешила?
   – Господи, да!
   Фрида опять взяла его лицо в ладони и притянула к себе.
   – Кстати, бог с ней совсем, но то был не поцелуй. Вот что такое поцелуй.
   Фрида приоткрыла губы и одарила мужа смачным поцелуем, полным изголодавшейся страсти. Радостно курлыкнул Отто, зажатый меж родителями.
   – Погоди, опущу ребенка, – выдохнул Вольфганг, свободной рукой облапив жену.
   – Нет, не могу. Извини, Вольф. – Фрида высвободилась. – Надо бежать. Папа взбеленится, если останется без селедки.
   Подхватив сумку, она ринулась к двери.
   – Нам надо больше времени уделять друг другу, – сказал Вольфганг, провожая ее.
   – Знаю, милый. Но я работаю днем, ты – ночью, и у нас два карапуза. Обещаю, мы выберем время для нас с тобой, но только, наверное, когда мальчики вырастут.
   Тряско и натужно подъехал лифт.
   – Может, году в сороковом. Когда они будут студентами. Закажи столик в ресторане.
   Вольфганг не улыбнулся.
   – Я серьезно, – сказал он.
   – Знаю, знаю, я шучу. – Фрида взглянула сквозь ромбовидные ячейки клетки-лифта. – Мы выберем время, правда. Постараемся.
   Лифт вздрогнул, лязгнул и пополз вниз. Лодыжки, бедра, грудь. Прощальная улыбка, и Фрида скрылась в шахте.
   Отто, радостно наблюдавший за маминым исчезновением, вдруг не смог с ним примириться и заревел. Вольфганг устало поплелся в квартиру.
   Он думал о Фриде. О том, как сильно ее любит. Как сильно хочет. Как без нее ужасно плохо.
   Потом в его мысли незвано явилась Катарина.
   Наверное, она еще в клубе. Пьет, танцует. Жизнь в джазе, детка.
   Вольфганг прошел в кухню и отыскал какой-то сухарик.
   Не шибко джазово, детка.
   Пропади он пропадом, Фридин папаша.
   – Почему твои дед с бабкой сами не могут сделать свои блядские покупки? – спросил Вольфганг сына.
   – Блядские, – повторил Отто. – Блядские покупки. Блядские. Блядские. Блядские.

Старый знакомый
Берлин, 1923 г.

   На улице Фрида побежала к трамваю и чуть не попала под колеса. Машины ездили как бог на душу положит.
   Вольфганг окрестил городской транспорт «механизированным дадаизмом». Та к он шутил. Дескать, в Берлине сюрреализм настолько популярен, что даже шоферы бросают вызов содержанию и форме.
   Но Фрида, мать двух сорванцов, не видела в этом ничего смешного. И даже собирала подписи под обращением в городскую управу, промозглыми субботними утрами топчась перед входом в метро. Ответа пока не было. Газеты сообщали, что берлинские власти намерены последовать примеру Нью-Йорка и на Потсдамерплац установить первый светофор. Однако нововведение, полагала Фрида, в ближайшем и даже обозримом будущем вряд ли доберется до неброских улиц Фридрихсхайна.
   Сделав две пересадки, она очутилась в районе своего детства Моабит, где до сих пор обитали ее родители, сейчас поджидавшие ее на ступенях Марктхалле, что на Йонас-штрассе.
   Фрида любила бывать на этом рынке с большим арочным входом из красного и желтого кирпича. Его построили в 1891 году, за девять лет до ее рождения, и рынок всегда был частью ее жизни. Казалось, в этой огромной пещере Аладдина, шумной и полной лихорадочной суеты, отыщется любая волшебная диковина, какая только есть на свете.
   В детстве она появлялась под этими стальными арочными сводами каждые выходные. Сначала в коляске, потом за руку с мамой. Позже прибегала в хихикающей болтливой стайке школьных подружек и, наконец, застенчиво прогуливалась с мальчиками. Здесь она познакомилась с Вольфгангом. Голодной зимой 1918 года тот был уличным музыкантом, и она угостила его вяленой говядиной, которую мать исхитрилась раздобыть ей на обед.
   И вот, будто совершив полный круг, она сюда вернулась, только нынче сама за руку вела родителей.
   Когда почти все покупки были сделаны, Фрида вдруг увидела Карлсруэна. Они не встречались с того дня, как бывший работодатель своим натиском положил конец ее карьере натурщицы, и сейчас Фрида поразилась, насколько он опустился. На рынке Карлсруэн не покупал, но торговал. На задворках громадного зала, где обосновались старьевщики, он установил маленький прилавок и вместе с женой пытался сбыть свои некогда бесценные произведения.
   Жалкое зрелище. Чета Карлсруэнов исхудала и пообносилась. Прежде брыластые щеки скульптора обвисли складками. Супруги были без пальто и заметно зябли. Даже летом в павильоне гуляли сквозняки.
   Карлсруэн и Фрида притворились, будто друг друга не заметили. Ни один явно не желал возобновлять знакомство.
   К несчастью, герр Таубер тоже увидел прилавок и покатил к нему тележку с покупками.
   – Взгляни-ка, мамочка! – позвал он жену. – Вот оно, подлинное искусство, не чета современной дряни. Фрида, иди сюда. Достань кошелек, я, пожалуй, что-нибудь куплю.
   Фриде пришлось поспешить к отцу, который уже представился слегка встревоженному Карлсруэну:
   – Таубер. Капитан полиции Константин Таубер, к вашим услугам. Великолепные творения, господин. Ей-богу, великолепные.
   Теперь скульптор всерьез запаниковал – он явно решил, что потерпевшая все же надумала заявить об инциденте. Испуг его Фриду разозлил, ибо заявить-то стоило, и в свое время лишь одно ее остановило: от голословного утверждения все равно не было бы толку. Однако сейчас лучше успокоить сладострастника, а то еще со страху заврется и выйдет черт-те что.
   – Здравствуйте, герр Карлсруэн, – сказала Фрида. – Давно не виделись. Это мои родители. – И, будто в шутку, добавила, выдавив любезную улыбку: – Не волнуйтесь, папа не при исполнении.
   Чего уж через год скандалить, подумала она, да и жену его жалко.
   – Как, вы знакомы? – удивился герр Таубер.
   Карлсруэн явно предпочел бы, чтобы семейство провалилось в тартарары, но ему ничего не оставалось, как представиться.
   – Ваша дочь мне позировала, – сказал он.
   Фрау Таубер чуть не выронила статуэтку:
   – Боже! Позировала? Вот для этого?
   Весь ассортимент статуэток состоял из голых дев. На лице фрау Таубер чередовались изумление и ужас.
   – Да, – весело сказала Фрида. – Что, я не говорила?
   – Говорила, что позируешь, но не… – Мать осеклась.
   – Это я. – Фрида взяла фигурку. – Очень похоже, правда?
   Герр Таубер выхватил у дочери статуэтку, но тотчас всучил жене, словно даже прикасаться к вещице было неприлично.
   – Хочешь сказать, ты позировала совершенно голая? – спросил он.
   – Да, папа. Тебе не нравится? А только что хвалил.
   – Это Рейнская дева, – проворчал Карлсруэн, забирая статуэтку у фрау Таубер. – Разумеется, они всегда обнаженные.
   – Да, Рейнская дева-еврейка. – Фрида одарила скульптора тяжелым взглядом. Вдруг опротивело стоять на цырлах перед ничтожеством. – Недурно? Что сказал бы герр Вагнер?
   – Чепуха, Фрида! – воскликнул отец. – Немка есть немка. Две французские пули, застрявшие в моей ляжке, подтверждают, что дочь моя имеет полное право нырять в Рейн. Не так ли, герр Карлсруэн? Фрида – отменная нимфа!
   Карлсруэн согласился и, поскольку Тауберы не собирались уходить, был вынужден представить свою жену. Фрида пожала ей руку, страдая не только из-за гадкой тайны, связавшей ее со скульптором, но и от удрученного вида фрау Карлсруэн. Напрашивалась мысль, что от уязвленной гордости супруга больше всех достается ей.
   Герр Таубер уже преодолел первоначальный шок от изделий, запечатлевших его дочь в чем мать родила, и решил, что, в общем-то, есть повод гордиться Фридой, вдохновительницей великолепного немецкого искусства. Теперь он полностью одобрял авторский стиль и сюжет произведения.
   – Если б ты позировала кому-нибудь из этих идиотских порнографов, с которыми наша слабоумная художественная критика носится как с писаной торбой, я бы встревожился, но здесь пример творчества патриота и благородного человека. Герр Карлсруэн, я вам салютую!
   Таубер долго тряс руку скульптора, не сознавая кошмарной неуместности своих восторгов и не ведая о том, какое отвращение питают друг к другу его дочь и Карлсруэн.
   – Знаешь, дорогая, – обратился Таубер к жене, – я считаю, мы должны это купить. В конце концов, не всякой девушке везет стать Рейнской девой. Ладно уж, в этом месяце обойдусь без бутылки шнапса.
   Карлсруэн скривился, услышав о нынешнем эквиваленте своего искусства.
   – Материал – бронза, подставка из мрамора, – пробурчал он, но жена его уже приняла деньги.
   – Это тебе, дорогая. – Таубер торжественно вручил статуэтку Фриде. – Наверняка герр Карлсруэн согласится, что по красоте работа его уступает модели, но вещица славная, и я рад ее тебе преподнести.
   Фрида подумала, что автор вряд ли согласится, но тот угрюмо промолчал.

Новая работа
Берлин, 1923 г.

   – Это был «Аравийский шейх»[24], дамы и господа. – Вольфганг вытряхнул слюну из трубного мундштука в забитую окурками плевательницу. – Американская новинка! Безмерная благодарность нашему славному хозяину Курту Фурсту, который привлек мое внимание к столь зажигательной вещице. Перекур, и мы продолжим!
   Разгоряченная толпа юношей и девушек в расхристанных вечерних нарядах требовала музыки, но взмыленные оркестранты скрылись в маленькой гримерной, отделенной от эстрады искристой наборной занавеской.
   В тот день, когда Вольфганг и Курт впервые встретились, Курт, верный своему слову, купил этот клуб, и назавтра Вольфганг приступил к новой работе.
   – Поздоровайся со своим новым боссом, мистер Трубач! – заорал жизнерадостный юнец, подкараулив Вольфганга на клубных задворках, где тот цепью привязывал велосипед. – Говорил же, что куплю этот гадюшник. Милости просим в клуб «Джоплин»[25], самое жаркое городское пекло!
   Стараясь не запачкать пальто об обоссанные стены, в тени служебного входа стояла Катарина. Сквозь привычную маску утомленного безразличия пробивалась легкая улыбка.
   Вольфганг улыбнулся в ответ.
   Нервно.
   Еще нынче утром он стирал с губ помаду этой женщины и врал Фриде, что не помнит, хороша ли незнакомка, хотя прекрасно помнил, до чего та хороша, и за день не раз об этом вспоминал, отжимая пеленки или на забаву мальчишкам вырезая потешные рожицы на яблоках и сыре.
   Но куда денешься? Из-за миловидных девиц джазмен не вправе похерить работу. Иначе ее не будет вообще.
   – Поздравляю, Курт, – сказал Вольфганг. – Выходит, я твой новый управляющий?
   – Бьюсь об заклад, папаша, мы раскрутим этот гадюшник! – откликнулся Курт.
   Войдя в сумрачный подвал, пропитанный спиртным и табачным смрадом, к которому примешивалась вонь хлорки из сортира, Вольфганг с Куртом именно этим и занялись. Раскруткой гадюшника.
   Бесспорно, лучшего ангажемента Вольфганг еще не получал.
   И дело не только в том, что Курт оказался до нелепого щедрым нанимателем и платил вдвое против обычного. Главное, он был истинным поклонником джаза и обожал его, как умеет только юность. Как первую любовь. Как открытие, совершенное его поколением. Джаз был религией Курта, его образом жизни. Он знал все записи, только что полученные из Штатов, и половину рядовых оркестрантов в Новом Орлеане поименно. Однако свой вкус не навязывал. Он безоговорочно уважал Вольфганга и предоставил ему полную свободу.
   – Главное, чтоб забирало, папаша, – говорил он. – Жги, жги, жги!
   Вольфганг боялся верить своей удаче.
   – Всем прочим засранцам, у которых я работал, было плевать на музыку, – наутро после первой ночи в «Джоплине» рассказывал он Фриде. – Тугоухие хмыри терпели джаз лишь потому, что он притягивает бандитов и вертихвосток. Лишь бы публика платила – а там пусть играют хоть колыбельные, хоть треклятого Вагнера. Даже те, кто притворялся, будто разбирается в музыке, предпочли бы, чтоб мы весь вечер гоняли «Александровский регтайм-бэнд» или «Парень на Янки Дудл»[26]. Нет, Курт – другой, душевный. Купил клуб лишь для того, чтобы слушать джаз. Большая-большая игрушка взрослого мальчика.
   – Мило, – не отрываясь от бумаг, сухо заметила Фрида. Под кофе и кусочек черного хлеба она работала с какими-то сводками. – Вчера у меня было три случая рахита.
   – Ого! – удивился Вольфганг. – Как-то невесело.
   – Просто сердце разрывается. Нехватка питания, только и всего. И врач-то не нужен, нужна еда. Обер-бургомистр сказал, что из-за недоедания четверть берлинских школьников не дотягивают до нормального роста и веса. Представляешь? В двадцатом веке.
   Конечно, от подобного отклика на чудесные новости Вольфганг сник.
   – При чем тут рахит и недоедание, когда речь о моей новой работе? – спросил он.
   – Абсолютно ни при чем. Прелестно, что город медленно умирает от голода, а взрослый мальчик забавляется собственным клубом, вот и все.
   – Значит, Курт виноват, что страна в полной жопе?
   – Не ругайся. Ребята, наверное, проснулись. Сам ведь знаешь, они все перенимают. – В формулярах Фрида ставила бесконечные галочки и крестики.
   – Только послушайте великого радикала! Брань – язык пролетариата, не так ли? Я думал, ты горой за рабочий класс.
   – Я хочу, чтобы мир был справедливым, а не грубым, Вольф.
   – Ты говоришь, как твоя мать.
   – Это укор, да?
   – Сама решай.
   – Я лишь прошу тебя следить за выражениями. Эдельтрауд рассказала, что пару дней назад в Фолькспарке старичок потрепал Отто по голове и наш мальчуган послал его на хер.
   – Молодец! Нефиг ерошить чужие волосы. В южных кварталах Чикаго за такое убивают.