Глядя с моста, они ощущали потаенность странного движения, имевшего целью как бы исчезновение, уползание, то есть - небытие. И затихли, свесившись через перила...
   А поезд все не кончался...
   - Босоножки, гляди, не урони... - сказала она мальчишке исчезающим голосом, ибо по ее согнувшейся над перилами спине ползла рука стоявшего справа Влажнорукого - это Красивый, склонясь слева над перилами и не извлекая свою из теплых повисших ее грудей, переглянулся с Влажноруким, и тот медленно, куда медленнее поезда, повел влажную руку все ниже и ниже, а она истаивала и в самом деле превращалась в ночную теплынь, но живую и желанную осязанию ласкавших ее нелепых со ступнями сорок второго размера зверей...
   А поезд куда-то полз и втягивался, вползал и втягивался...
   Мальчишка, не защищенный в отличие от Сухоладонного грубиянством, изводившийся от невозможности коснуться этой не потроганной им еще ни разу, хотя уже истроганной в мучительных наваждениях теплыни, растерявшись от паузы и самолюбиво не желая видеть тройственную истому, хотя исподволь глядел, слыша ее шепот, молчание Красивого и какой-то утробный теперь речитатив Влажнорукого - ё-ё-ё-о-о... - а в ответ тихий смех и "чегой-то он все время матерится? ой какие вы горячие...", - когда рука Влажнорукого подворачивалась под ситцевый крупик, вдруг схватил с асфальта случайный булыжник...
   Поезд был закупорен, и могучий запах коптильни, уже стоявший над Крестовским путепроводом, в него не проникал, а если бы и проник, то даже он не преодолел бы смрада, стиснутости и отчаяния.
   Чрево червя, набитое нешевелящимися во сне внутренностями, было отъединено от мира цельнометаллическим туловом. Но и в этой тьме тьмы, перед которой темнота августа потерянно мерцала своими звездами, кто-то сопел, ибо в тесном нутре - у самой крыши - совершалось что-то похожее на объятия, здешний темничный отголосок священного лета, и, когда в крышу грохнул булыжник, брошенный с моста мальчишкой, - когда, значит, камень грохнул в крышу одного из вагонов, везущих небытие и отчаянье с Красной Пресни, неразмыкаемые, казалось, объятия двоих мужчин разом разомкнулись, и над вагонами вспыхнули прожектора, а по коридору затопали и заорали: "Что еще тут?! Шакалы! Твою мать!.."
   Заголосили тормоза, ползучий гад, скрежеща, замер, словно бы во что-то уткнулся. Прожектора мазнули по перилам моста, но никого не осветили, потому что, едва булыжник ударил в крышу, Влажнорукий, вовсе к этому моменту одуревший от хотения, - рука его, подворачиваясь под крупик, почти коснулась уже устья расставленных ее ног, - в момент сообразив, ч е м  грозит этот удар, безупречно выкрикнул торчавшее у него всю дорогу в гортани "твою мать!", причем выкрикнул вроде бы одновременно с внутривагонным окриком, а все, отскочив от перил и пригнувшись, побежали, чтобы с путей их не было видно.
   Четверо мчались, колотя ботинками в тротуарный асфальт, а она едва поспевала за ними и всхлипывала от смеха. Так они добежали почти до остановки "Северный переулок", оставив позади мост, а когда остановились, она, глянув на тяжело дышавших, глотавших подфонарный воздух и вздымавших узкогрудые грудные клетки спутников своих, сама еле дыша, зажмурилась и зашлась хохотом:
   - Ой сердца четырех! Ой ну и ну! Ой смеху полны трусики!
   - Чего это... они у тебя... всю дорогу... полны? - переводя дыхание, разъярился Сухоладонный. - Переменила бы!
   - Ой умора! Чего переменивать-то? Кто ж на танцы в трусах ходит?
   - Забожись! - выпалил мальчишка.
   - А это видал?! - И она задрала обеими руками подол, но лица им не закрыла, а поглядывала поверх то на одного, то на другого, то на третьего, то на мальчишку:
   - Кому дать?
   Кому дать?
   Кому голову сломать?..
   И стала потешаться:
   - Видал, говорю, или нет?
   А он не мог поверить в то, что только и чаял увидеть, не знал, как увидеть, где увидеть, когда увидеть, всегда видеть, только и видеть, и глядеть, чтобы потом начисто забывать, почему-то забывать и снова хотеть видеть, - но как увидеть, где увидеть, когда увидеть - опаловые от перламутрового свечения ноги на ракушке-конхоиде, от века переходящие в бедрышки - не в бедра, они пока ни к чему, - в бедрышки и круглый, как у котенка, живот?.. Грудей видно не было - платье же она подняла не так чтобы высоко! - зато, как блоха у котенка, на чуть выпуклом животе чернелся пупок... И все было бы как бы знакомо, когда б не рыжий меховой лоскуток, темневший во тьме на живой коже, и его почему-то хотелось ощутить, коснуться или на мгновение перестать видеть, чтобы снова увидеть, и она, откуда-то зная это, по-прежнему с задранным подолом повернулась, пляшущая, на мысках, один раз и другой, как бы возникая из витков ракушки. Но это было уже слишком, ибо ей вдруг почудилось, что вот-вот, вот сейчас, вот сию минуту сверкнут в воздухе ножи, за-хрипит прирезанный Влажноруким Сухоладонный, сам Влажнорукий ахнет на стилете Красивого, а беспомощный мальчишка, сперва размозжив голову Красивого булыжником, бросится к мосту и кинется, точно булыжник, на крышу ползущего поезда, и в прожекторной белизне будет, разбившись, выглядеть рубленой массой для набивки в колбасную кишку - мясной малиновой кровавой плотью...
   Но она все же сделала еще поворот, еще раз появилось рыженькое, еще забелелся наивный круп, мягким изгибом переходивший в спину, а пониже в беспомощные и блаженные ноги - охранительницы выстилающего перламутра ракушки...
   - Всё! За показ деньги плотят... - опустив платье, сухо и строго сказала она. - Во когда чайники вешать! - И прыснула. - Ну ладно же, миленькие, ну пошли быстрей, где он, сарай ваш? Мне же на работу вставать... Ой, бесстыдники, тепло как... Голая была, а тепло, как под курицей...
   Была глубокая ночь, и давно полегли на доски клеток и вольер обманутые звери; тихо, чтоб никого не разбудить, всхлипывал маленький шакал; снова превратились в нешевелящиеся внутренности червя прервавшие объятие двое небритых, немытых и несуществующих для Божьего мира мужчин; под большим тополиным листом, прижавшись к птичке, спал на бульваре языческий младенец; вовсе просохла вода на Трубных стогнах, а впитавший ее асфальт стал темнее и чище; не спали поэт с композитором, срочно сочинявшие ораторию, причем взвинченный отчего-то (отчего - поэту было неизвестно) композитор то и дело бегал умывать руки (это еще даст рецидивы), особенно тщательно обрабатывая серым хозяйственным мылом указательный палец и платком протирая губы, но при этом напевая что-то, от чего человечество в который раз ахнет; котенок, не по возрасту евший мясо, переживал первую в жизни клиническую смерть - у него, как у всякого кота, впереди будет еще много клинических смертей: и от удара кирпичиной, и от недоповешения, когда малолетних вешателей изматерит и прогонит сердобольная какая-нибудь старушонка, неугомонная сторонница изгоя Бога, который сейчас бродил, обследуя труху когда-то бессчетных - с маковками да колоколами - московских своих алтарей; росли тихие яблоки жизни в яблоневом саду, опровергая запах повапляющей смерть коптильни; от проложенного в лебеде дымовода поднимался то ли дым, то ли пар просыхающей земли; будка, в которой висели грудинки и колбасы, тоже пускала изо всех щелей холодные коптильные дымки; ветра не было, а будь он - дым щекотал бы ноздри овчарке, спавшей неподалеку, и она бы чихала; полуспал мясник, потому что дождь (ливня здесь не было - был просто сильный дождь) мешал его сну, и он даже не стал отвязывать деревянную ногу - приходилось вставать, устраивать толь над печкой. Его мощный организм требовал сна, как требует сна организм хищника, объевшегося мясом, но погода мешала, и мясник был от этого в бешенстве, кляня домашних за то, что подбили на коптильную затею.
   Когда дождь кончился и копчение оказалось вне опасности, он заснул, так и не отвязав деревяшки, но и во сне был разъярен и страшен.
   К сплошному забору примыкал соседский сарай - хороший тихий сарай, обжитый крестовиками, за свою привязанность к месту всегда рисковавшими паутиной. По паутине просто ударяли палкой, и паук быстро уносил куда-то свой крест. Еще были там дрова, сарайная пыль и разный хлам, а у стены располагался большой столярный верстак, ничем в отличие от остального пространства не заваленный, - на нем подростки обычно играли в карты. Сарай был какой надо - нагретый за день, тепло свое не отдал, а стоял весь жаркий, и поленницы, заполнявшие до крыши его заднюю половину, источали запах прелой смоквы, который, смешавшись с жертвенным коптильным дымом, делал воздух наркотическим и густым.
   - И яблоки у вас есть? А то без яблоков не годится... - сказала она тихо и странно. - Будь у меня яблоки, я бы всем по яблочку дала, продолжала она тихо и странно. - Даже ему, злюке такому. И ему, хоть он всю дорогу матерился. И ему бы тоже, хоть он малолетка совсем. И тебе... да вы за дверью погодите - я с ним сперва, дурачки... я бы дала яблоко, хотя тебе его не откусить, потому что дрожишь. Не дрожи и будь осторожней - в сарае грабли стоят разные, землю рыхлить, чтоб семена сеять, - продолжала она глухо, тихо и странно. - Не наступи смотри и не дрожи! А вот - верстак, я его вижу, потому что, когда нужно, я и в темноте вижу. А ты не дрожи и не торопись, я сейчас на этот верстак лягу. И не бойся, ведь я, когда лежу, ничего не боюсь... и хорошо, что это верстак, а не стол, ибо что на столе всегда мертвое: покойники лежат на столах мертвые и еда - она же из мертвого состоит: из теляток и овечек, из мертвого лука и мерт-вой чечевицы, из срезанного колоса и раздавленной крупы; и даже цветы, которые для красоты, тоже мертвые, потому что умрут в вазе... На столе все всегда мертвое: свеча мертвая - она сгорает, варенье - даже земляничное - из мертвой земляники оно... Но ты не дрожи, я не расхочу, и ты от меня никуда не денешься... Здесь же не стол... здесь - верстак, а на нем погибшее - ибо тоже мертвое дерево возрождают для новой жизни живые быстрые рубанки... долота здесь помучают доску, но сделают в ней отверстие, куда туго войдет плоть другой доски, и смолою своею они слипнутся, и получится потом неразделимое соитие еще многих - одиноких до того и мерт-вых - чурбаков; они так сладко съединятся, что породят табуретку или скамеечку... Они воскреснут, ибо что от плотника, тому воскреснуть, а что на столе, тому пропасть - и дальнейшее превращенье его позорно. И позор этот почему-то нужен жизни, зачем-то всегда нужен жизни позор, за столом же сидят живые... на живых табуретках живые... Ну не дрожи - ч т о  сейчас, не позор, - и не торопись, и не думай, и не бойся - ты не тяжелый... А хоть и тяжелый - я могу для тяжести перестать быть, она же чтобы стиснуть кровь, беспечно бегавшую по жилкам моим, по прожилкам моим, пока ты не приводишь меня на верстак - он широкий какой... Ну не дрожи, не бойся... знаешь, я что знаю: мы - первенцы творенья; ты первенец, и я, и мы из ливня получились, когда жила под землей набухла, и они там, за дверью, - тоже из ливня, и получилось вас целых четверо; какие же вы... вчетвером! Но это пустяки, Господи! Мне же целый мир надо родить и еще накормить того, который на Третьей Мещанской заплакал... Но это тебя не касается, не думай об этом, ни о чем не думай, и обо мне не думай, чувствуй только, что тепло и что ты - муравей в ракушке... и вползи, и ползи, и ползи, и уткнись... в самый перламутр уткнись... и знаешь что купи ты мне когда-нибудь... в самый, в самый... да... да... эскимо... что ты делаешь?.. да!.. да!.. да!.. ну хоть эскимо...
   - Чего это она? Плачет, что ли? - тихо и в недоумении спросил прижавшихся ухом к дверной щели Сухоладонного и Влажнорукого мальчишка.
   - На грабли наступила, наверно, шалава! - предположил Сухоладонный.
   - Ё-ё-ё-о-о-о...
   - Пойдешь? - задышал мальчишка.
   - Поглядим...
   - Я-а-а по-по-пой...
   Дверь отворилась.
   - Чего это с ней? - шепнул мальчишка.
   - Мы - первенцы! - неслышным и ненормальным голосом ответил возникший Красивый. - На верстаке она...
   - Ты ей по рылу сперва дал, что ли? - радостно поинтересовался Сухоладонный.
   - Идите кто-нибудь... Она говорит, чтоб шли, и плачет как-то...
   - А подмахивает? - забормотал мальчишка. - На кой тогда, если не подмахивает...
   - Трепак, бля, или сифон верный...
   - Я по-по... по-по-по-ш-ш-ш...
   ...Чего ты матерился все время, чего ты матерился?.. Бедненький-бедный... сказать хочешь, а не можешь... И не надо... И помолчи... а руки у тебя, как прямо примочки - горячие такие, сырые... ой бедный-бедный... клади руку куда на мосту... ты не думай, что тебя любить не будут... еще как будут... потому что бессловесный и потому что тяжелый... даже тяжелей черняшки моего красивенького... ну вот - опять заладил... да ты не мычи и послушай, что я буду говорить... а я буду говорить, что буду тоже молчать, или хочешь - тоже заикаться стану?.. Хо-хо-о-орошо мне, хорошо мне... Что с того, что у тебя ладони влажные? - все из влаги состоят... вот и я уже сырая, и первый тоже был влажный... ты просто сырей других... а чем сырей, тем лучше... высыхать дольше будешь, когда сушь настанет... Все высохнут, всё высохнет, а ты - нет... Слезы высохнут у всех, и у меня тоже... сердце высохнет, мозги высохнут, а ты, Влажнорукий, продержишься... Господи, ну просто компресс... не бойся же, не бойся... вот и не боишься... вот ты и не бедненький... да ты совсем не бедненький!.. не калека ты!.. что ты вы-вытворяешь?.. что ты д-д-делаешь?.. ну-ну-у... не останавливайся!.. слов моих испугался, да не слушай их - я такое наговорю, такое наплачу, такое навсхлипываю... а ты не обращай... не обраща-и-и... И купи... купи... и купи, купи, и купи, и купи ты мне... м-м-м-морожено...
   Когда, осклабившись, как страус-эму (но этого в темноте было не разглядеть), появился Влажнорукий, из сарая донесся странный смеющийся голос:
   - Хоть бы яблочек натырили! А то вчетвером в подкидного...
   - Идешь? - одурело спросил мальчишка Сухоладонного.
   - Сифлес, триппер и бабон собрались в один вагон! - огрызнулся тот.
   - Я тебе это... - захлопотал великий организатор человечества мальчишка. - Нашел и постирал... и скатал, и тальком в натуре, понял. Один тебе. А хочешь - оба. Иди давай! А я ее дожму...
   ...Ну где же вы, ребя? Чего забоялись?.. Это кто? темно тут... Ты? Ты, сволочь?.. Какой же ты мерзавец... А мы от таких и не избавимся... сами лезем... и что, казалось бы?.. И плевать вы на нас хотели, и не женитесь, и издеваетесь - ну иди же... - и кулаками дубасите по лицам прямо, и самые красивые носы ломаете... Вон, статуи в парке, не мы же им носы пооткалывали?.. ну иди, я же уже не могу без тебя... И даже слово есть особое - побои... о, мы знаем, что такое побои... ваши побои... - да иди же, скотина, чего ты возишься! - и дети ваши плачут... почему-то от вас всегда дети бывают и плачут потом, а вы их и знать не хотите... Идешь ты или нет?.. И чести вы нас лишаете, и силой берете, и хуже вас на свете нету, и уходите в синюю даль, а мы плачем и от злости изменяем вам... Изменишь тут, как же! А вы появляетесь, когда вздумаете, всегда чем-то отгороженные, чего нам никак всею нашей всесильной слабостью не преодолеть... Ну же!.. Чего ты надел, дурак ненормальный, я же чистая, я судомойкой работаю! И тут отгораживаетесь, и тут о себе... такие преграды... такие преграды... куда нашим подолам!.. я же  н и ч е г о  не боюсь, слышишь, н и ч е г о! Детей твоих родить не боюсь, вычищать хоть сто раз не боюсь, умирать... А ты бережешься, гадина... Гадина ты - вот ты кто... А куда от тебя денешься? Ну иди, иди же, я же - для тебя... бей, бросай, издевайся, что хочешь... Ну?.. ну?.. О неужто?.. Всё?.. Ну зараза... больше никогда... я по вторникам могу, по четвергам ... урод чертовый... по субботам... купишь ты мороженое... как же...
   - Иди давай, а то этой суке мало! Еще яблоки тырить сказала! Она проверенная - судомойка столовская...
   ...Я тут, на верстаке каком-то, малолетка...
   - Допрыгалась, маманя? Босоножки держи и этот... Дурак я, что ли, таскать!..
   ...Рыжий-рыжий, черт бесстыжий! Забирайся ко мне! Сопли утер?..
   - Поговори!
   ...Только не плакать, рыжий...
   - Это ты всю дорогу плачешь!
   ...Я всю дорогу для вас смеялась, а теперь для вас плачу... А еще могу из-за вас плакать... Ну ладно, маленький ты мой, ну до чего ты потешный, до чего мальчик! Знаешь игру: ходи в петлю, ходи в рай, ходи в дедушкин сарай?.. вот он - сарай этот... а уж петля, а уж рай... хочешь потрогать? Нет?.. ишь какой... да не сюда... сюда вот... и тихонечко... Ходи в петлю, ходи в рай, ходи... в девушкин... здорово придумала?.. Мы же в другую игру... А ты на новенького... первый раз... Ну... ну вот... ишь ты... Ходи в петлю, ходи в рай... ходи в девушкин сарай... там и пиво, там и мед... правда, игра хорошая?.. там и девушка живет... Господи, как ты ждал... и надо, надо, чтоб тебе понравилось... там и девушка живет... первый раз смущается, второй - возмущается, в третий навсегда... вот и ладно, вот и хорошо... ишь ты, рыжий... отворяет воро... ах ты, рыженький... отворяет... отворяет... как дитя во мне... в третий навсегда... как ребеночек... и знаешь - всегда хочется взять вас обратно, всех всегда хочется обратно забрать, чтоб оставались нашими и в нас... а то выходите, вырастаете, уходите, появляетесь, уходите, появляетесь, уходите, появляетесь, уходите навсегда... в третий... навсегда... отворяет ворота-а-а... хочешь, эскимо куплю... хочешь... отворяет ворота-а... До чего же спать хочется! Как же мне потом всегда спать хочется...
   У забора, хоть и ухмыляющиеся, но притихшие - возможно, потому, что за забором была овчарка, - все четверо в четвертом часу ночи готовились к покраже яблок.
   Из сарая, где на верстаке задремала их случайная по-друга, которую скоро надо будить и, под видом угощения яблоками, спровадить, а то все про сарайные дела узнают, - так вот из сарая был вытащен прошлогодний еще шест с приколоченной к концу консервной банкой, так что получался как бы черпачок на долгой рукояти. В верхнем ободке консервной банки, напротив того места, где она приколочена к торцу шеста, имелся вертикальный пропил сантиметра в два. Консервная банка подводилась под яблоко, как бы зачерпывала его, яблочный черенок уходил в пропил, крадущий, держась одной рукой за верх забора, а другою держа шест, дергал воровскую снасть на себя, яблоко обрывалось, заставив ветку шумно отшатнуться, словно с нее стартовала птица, вор взметывал шест, перебрасывая яблоко за себя, и тут уже добычу подбирали сообщники.
   Собака-овчарка не спала, она сторожила будку, из которой полз белесый во тьме дым. Собака понимала, ч т о  замышляется за забором, но она была старая и опытная и решила пока не вмешиваться, так как знала, что хозяин полуспит, время от времени выходя проверить всё ли в порядке и подкормить печку ольховыми чурками. Яблоки на собачьем веку воровали неоднократно. Прежде она лаяла, прибегала, звеня проволокой, к месту покражи и кидалась на забор. Забор трясся, а из хозяев никто не просыпался и не выходил, ибо, во-первых, полагали, что собака гоняется за очередной кошкой, а во-вторых, не особенно заботились о яблоках, тем более что первый же собачий бросок воров спугивал.
   Однако яблоки упорно воровали каждый год, а происходило так потому, что новые подраставшие подростки страшно к ним рвались и всякий раз заново изобретали вышеописанный шест, и всякий раз удирали от собачьего броска, и собака наизусть все это знала.
   Знала она и тех, кто был сейчас за забором, знала их зверскую привычку действовать ей на нервы, проносясь днем мимо забора и чертя по его доскам прыгающей палкой. Но сейчас она не лаяла, будучи уже тяжела на подъем, да и несколько яблок, добытых с таким трудом, ее смешили.
   А потрудиться приходилось.
   - До чего колбасой пахнет! До чего есть охота! Вы, ребя, яблочек хоть натырьте, а я посплю, - сказала она, положив под голову связанные пояском босоножки и накрыв их для мягкости лифчиком.
   Так на верстаке она и заснула. И хотя небо уже вроде бы серело, в раскрытую дверь ее было не разглядеть - сарай был еще полон тьмой.
   Красивый неслышно встал на заборную перекладину (щиты сплошного забора были повернуты каркасом в сторону их двора, так что на поперечном серединном брусе можно было утвердить на полступни башмак сорок второго размера). Грубиян Сухоладонный, теперь задумчивый, и мальчишка приготовились подбирать добычу, а Влажнорукий подпер обеими руками штаны Красивого, чтобы тот обеими своими свободнее манипулировал шестом в ветвях ближайшей яблони, где, хоть и неотчетливо, но уже фосфоресцировали яблоки.
   Красивый, добросовестно подпираемый Влажноруким, умело поддел первое и дернул его так тихо и безупречно, что собака определила факт покражи только по взметнувшемуся в сереющие небеса темному шесту.
   Мальчишка с Сухоладонным стали разыскивать откатившийся куда-то тупо ударившийся плод, а Красивый, тихо шевеля яблоневой листвой, стал медленно подводить шест под очередную цель. Влажнорукий меж тем, пытаясь подсказать, где, по его мнению, находится яблоко, повернулся сколько мог к искавшим и, подпирая Красивого только одной конечностью, второй, освободившейся, показывал, куда полагал нужным, да еще и норовил тихо укорить дружков за несообразительность:
   - Ё-ё-ё-о-о-о...
   Красивый, судя по тому, что черенок не заводился в прорезь, как видно, поддел крупный плод. Можно было просто рвануть, однако это произвело бы вдобавок к шуму и треск, и он тихонько маневрировал неуклюжей жердиной, убедившись заодно, что шест в воздух не взметнуть - поперек над яблоком шла толстая ветка.
   - Ё-ё-ё-о-о-о... - возмущался бестолковостью искавших Влажнорукий, при этом мощно упираясь рукой в штаны Красивого, а другою тыча в темноту. Ё-ё-ё-о-о...
   - М-м-мудила грешный! - передразнил из темноты Сухоладонный, ибо порицания заики ему надоели.
   Красивый, безуспешно выковыривая из-под ветки не-обрывающееся яблоко и решив, что нелестная оценка может относиться к нему самому, нервно - из очень неправильного положения - рванул шест на себя и концом угодил в большое ухо полуотвернутой от забора головы Влажнорукого.
   - Т-твою мать! - мгновенно вылетел из того горестный вопль контуженного человека, и Влажнорукий с места кинулся бежать куда попало.
   Пока не подпираемый теперь Красивый опрокидывался в лопухи, овчарка, не снеся всего этого, бросилась громадной своей массой на забор. Топая неимоверными ногами, умчались в темноту и мальчишка с Сухоладонным, а вслед, не разбирая дороги, метнулся из лопухов Красивый.
   Мясник, как было сказано, даже не отцепив деревянную ногу, спал тупым, но чутким сном исхлопотавшегося человека. Стерегущий свою коптильню и в забытьи, он взметнулся на шум, и глаза его были красными от разодранного надвое тяжелого сна. Он заспешил, вернее, запрыгал, заскакал, вышвыривая вперед ногу на деревяшке, весь похожий на огромный циркуль торопливого землемера, и ему пришлось обежать собственный двор по улице, так как ворота были в противоположной от места, на которое кидалась удвоившая при хозяине рвение собака, стороне забора.
   Мясник ворвался в соседское угодье и схватил брошенный черпак. Собака за забором сразу же унялась, а он стал яростно озираться и совсем уже озверел, не зная, куда кинуться дальше, как вдруг из сарая - "где же вы, ребя? где же яблочки-то?" - донесся чистый и одинокий голос - такой одинокий, что Господь, как раз набредший неподалеку на когда-то позолоченное, а теперь почти совсем истлевшее жестяное алтарное кружевце, сокрушился в душе и опечалился.
   Мясник метнулся в разинутый сарай, и черпачный шест, торчком застряв поперек дверной дыры, хрустнул, расщепленный его тушей. В темноте мясник сразу наступил бесчувственной деревяшкой на грабли, они саданули его черенком, и черенок разлетелся надвое. И тут мясник, протянув руки, вцепился в лежавшее на верстаке. Он не знал еще, кого поймал, но что поймал кого-то, знал. Страшные руки впились в добычу и прижали ее к верстаку, словно схватили что-то пугливое, что-то, спросонья или растерявшись на бегу, как, скажем, Самофракийская богиня, потерявшее голову и потому не могущее оглянуться и понять, где находится... - только крылья шуршат и растирают мраморную пыльцу по тому, к чему их притиснули... Но давно уже обезглавлена Ника, давно, чтобы не царапалась и не кусалась, а отдавала бедра и груди для прямого использования, отбили руки и голову Афродите. Ну и что - мраморные? Ну и что - опаловые? Может ли мрамор противиться железу, скажем, мясниковых мышц, если тот наизусть знает все суставы и суставчики, по которым расчленяются божественные творения?..
   Мясник был неправдоподобно силен. Одноногий, на деревянном допотопном протезе, краснорожий мужик с борцовскими подкрученными усами, он мог ударом собранного кулака расколоть ольховый толстый брусок, уложенный на два кирпича, и брусок, охнув, рассаживался вдоль красноватых волокон, а мясник даже не растирал сокрушительную руку. По целым дням таскал он в разделочную камеру туши и даже не сгибался под их тяжестью. На травяной улице сила его была легендарной, ибо не было никого, кто вообще мог хоть приблизительно чем-то подобным похвастать. Неимоверность ее подчеркивала и деревянная нога - ведь о двух ногах он был бы вообще мощи неправдоподобной, так что теоретически страшная сила эта как бы наличествовала, ибо одноногий филиал ее был жив, здоров, громаден и раж с виду.
   - Дядя! - Она догадалась, что набросился кто-то неизвестный, не такой, как она и те четверо - не  п е р в е н е ц  творенья. - Вы чего, миленький?.. Вы чего?..
   Бешеный хромец вдруг понял, что в его руках бьется не яблочный или колбасный вор, а существо женское; к тому же он даже в темноте, несмотря на спешку и свое сопение (она как раз по сопению поняла, что гость не из тех четверых), знал на ощупь, ч т о  именно из живой плоти, какая разделочная часть под его руками, и он, любитель свежатины (есть такие: "мясо парное!" то есть прямо пар от него идет; "молочко парное!" - только что выструившееся из вымени; "яблоки - да ешьте, ешьте, ветку наклоните и откусывайте!"), он, любитель свеженины, изощрившийся на своей колоде до степеней небывалых, почуял, что в руках свеженина какая-то необыкновенная, ведь он и предположить не мог, что свежее не бывает, что она возникла три с половиной часа назад на Трубных стог-нах, что ему повезло как никому, что ничего юнее, ничего моложе, ничего теплее не было и не будет ни в его и ни в чьей жизни... А то, что подбедерок молочный, ляжка - летошняя, огузок - молодой, он сообразил сразу, и то, что яблоко еще висит на ветке, тоже понял, а значит, надо обкусывать прямо на весу, обдирать и жрать теплую плоть, насаживать ее на вертел и, не тратя времени, не золотя на огне, глотать полусырой, обдавая зловонием купно сожираемого лука...
   - Дядечка! Вы чего - по-развратному?..
   А он, охваченный теперь еще и мужской яростью, уже месил ее тело и, втиснув для упора в эту обомлевшую плоть кулаки, стал взгромождаться на верстак. Утвердив колено здоровой ноги на деревянном краю и вдавив руку в маленькую грудь, он взвалился на добычу и, отворотя ее голову, из-под которой выпали босоножки, для удобства обмотанные лифчиком и пояском, зажал горячий рот, так что теперь уже не могло донестись ничего, что походило бы на слово "дядя"...
   Афродита лишилась головы, и голова запропастилась в веках.
   Тогда, вспомнив свою уловку - обнять насильника, и тот прекратит насильничать, - она попыталась обвить его плечи мягкими своими руками, но ничего не вышло - гора мышц была необъятной, а значит, неспособной внять смыслу объятия... И громоздившаяся гора эта от поспешности зверства уперлась деревяшкой на чем пришлось, то есть на откинутом ее бедре, и деревяшка размозжила самоё даже кость, и хрустнула скорлупка ракушки, а закричать было нечем - голова ведь пропала в веках, а рот в задворочную эпоху зажала громадная пятерня... и царапаться тоже было нечем - рук не было, откололись они невесть когда, а сейчас от боли в раздавленном бедре онемели, раскинувшись... И хрустнуло всем своим тоненьким остовом Божье Творение, хрустнула ракушка-конхоида, и погас навсегда опаловый свет ее, ибо Слава Творенья - жизнь - пресеклась. Создавался сатанинский шашлык. На сатанинских вертелах.
   Сотворялось мясо.
   И стихии не грохотали, и листья не рукоплескали, и коптильный дым стал зловонным и серным.
   И никто больше не всхлипывал.
   Никто-никто больше не всхлипывал, и было ровно без двадцати четыре, а в пору эту в августе подает голос первая птица. Она и чирикнула. Кто-то вслед ей пискнул, кто-то чивикнул, и по всей Божьей окрестности отозвались каждая на свой голос птицы. И на бульваре под тополиным листом тоже проснулась птичка. Она была малиновка. Ощутив неудобство там, откуда пухлый мальчишка выдернул ночью перышки, она, расправив затекшее крыло, капризно сказала ему, наверно еще под крылом спавшему:
   - Стрелок весной малиновку убил...
   Но под крылом никого не было, и было лето, а не весна, и никто никого не убивал, а что сказано, то сказано, и я умолкаю, набравши в рот воды творения.