Попротирав кронциркуль, на каковой он сперва подышал, Н. снова оказывается у окна и снова озирает мир. Вот проехал по мощеной, которая слева, улице трофейный "опель" с долгим радиатором, провисающим, как позвоночник старого продолговатого животного. А-ы-а! - сигналит автомобиль шутовским своим сигналом, остерегая играющих крикливых детей, а наш Н., дабы спрямить возникающие мысли, переводит взгляд на изделие завода "Водоприбор" - колонку, возле которой всегда что-то происходит. "Интересное дело - появляется в мозгу Н. характерное для него умозаключение, - сперва отливали колонку, теперь льет колонка. Это потому, что все течет, а в здешнем случае - льется!.."
   ...Меж тем, когда, удерживая одной рукой литую ручку, у меня хватило сноровки навалиться животом на колоночное оголовье, я наловчился зажимать струю ладонью, слегка ослабляя в каком-нибудь месте прижатие, дабы из образовавшейся щели завырывалась струя веерообразная. Умело направляемая, она улетала далеко, и можно было кого-нибудь, стоящего метрах в пяти, облить. А если обливать было некого, струя ударяла в протянувшийся рядом высокий забор, за которым нервничала овчарка, и горячий забор этот, потемнев в месте главного удара, а в местах попадания отдельных капель посерев, на глазах высыхал. Водяной веер, однако, был своенравен, и, если из-за неумения распорядиться собственным центром тяжести ты неловко переступал с ноги на ногу, ладонь могла приотвориться в сторону тебя же, и тогда струя била в живот, но эта вода на майке и штанах так быстро, как на заборе, не сохла, и, можно сказать, не высохла до сих пор...
   Стоя у окна, учитель Н. видит плетущихся к нему двух учеников. "Вечные двигатели несут!" - догадывается он. Вчера на уроке наш Н. в полную циническую силу потешался насчет невозможности измыслить вечный двигатель очередное человеческое самообольщение.
   И правда! Оба за истекшие сутки вопреки разуму изобрели каждый по двигателю и несут показывать чертежи. У них с собой еще кое-что - зная его любовь к чертежному инструменту, ученики прихватили бронзовую "козью ножку", найденную в земле возле паркового дворца, которой наверняка пользовался еще крепостной архитектор. Отчищенная и надраенная асидолом-мылонафтом "козья ножка" выглядит вся как из золота и своим причудливым совершенством ничуть не уступит герлаховскому комплекту.
   Когда они, постучавшись, входят, учитель искусно исполняет на обложенной папиросной бумагой расческе "Ёлку", произведение композитора Ребикова. Проекты вечного двигателя, даже не глянув, он кидает в печку. Один - сперва скомкав, а другой порвав. Благосклонно, хотя и невозмутимо приняв "козью ножку", Н. в свою очередь демонстрирует гостям грандиозную готовальню, а затем слоновую с водяным знаком бумагу. Потом снова подходит к окошку, глядит в него и обращает долгое поучение к обескураженным гибелью проектов и потрясенным готовальней гостям.
   "Вот играют дети, - говорит он, - которым предстоит стать взрослыми, то есть или помыкаемой швалью, или приноровившимися к правилам жизни пройдохами. Всякий день они приучаются криводушию и опаскам. Забредя, к примеру, в чужой заулок и наткнувшись на тамошнего сверстника, они, обнюхиваясь, спрашивают: "Кто за тебя заступается?" Разве не так, идиоты, оно происходит?"
   Гости с услышанным откровением соглашаются.
   "А вон те, сперва швырявшие друг в друга комья глины (и ведь неметко!), все как один хватаются вдруг "за черное", потому что проехала карета скорой помощи. А потом в своем уподлении затеивают уравниловку, то есть передают упасая себя! - кому-нибудь другому горе. Горе-плакать тыщу раз!
   Вот, увидев приехавшую "эмку", они канючат: "Дядь, прокати!", а если велосипед - "дай прокатиться!", а если просто кто-то взрослый вышел из дому, маленькие девчонки тут как тут. "Дядь, покружи!" То есть просят, умоляют, напрашиваются.
   Вот они образовали круг, играть в волейбол. С вылетами. Их всегдашняя охота выпендриться игру разрушает. Уже после третьей передачи - свара, а какой-то один, рисуясь перед девочками, наладился, дурак, отбивать мяч с разными ужимками и только портит игру.
   Пошел мелкий дождик - все пляшут и орут: "Дождик-дождик пуще, поливай капущи!" И никто не знает, что правильно (это Н. где-то вычитал) "поливай-ка пущи!". Горланят же они про свои капущи, потому что в диком слове для них сразу есть барачные капуста и щи. Дождик, как просили, пошел "пуще", а они снова пляшут и вопят: "Дождик, дождик перестань, мы поедем в Эривань (надо же - в Эристань!)", но уже не приговаривают "Богу молиться, царю поклониться!" Не те времена! То есть снова капризничают и привередничают (то "пуще!", то "перестань!"). И тут не перестают клянчить, осторожничать, вымаливать и ловчить!
   Вон у колонки какой-то мелкий экземпляр якобы человека пытается ее нажать. Отец же - глядите! - пока его отпрыск, повиснув на ручке и надувшись, уставился в небеса, полагая, что нажал сам, незаметно прикладывает к этой ручке палец. А дитя потом пойдет всюду хвастать и чваниться.
   Как же столь малые эти существа умеют лгать, притворяться, прикидываться, обманывать себя и всех тоже! Еще недовзрослые, они уже недовдутые. Логически я говорю?
   До чего странны их игры! Почему, словно документ при облаве, они предъявляют зелень? "Не брать, не рвать, вашу зелень показать!" Почему от кого-то убегают, приучаясь к виноватости? Почему кого-то догоняют, виноватя этого кого-то? Если убегаешь, будь недогоняем! Если согласен, чтобы тебя останавливали, имей при себе зелень! Если замираешь на окрик "штандр", значит, ты дурак!" - вот что говорил, обращаясь как бы сам к себе учитель Н.
   Ученики глядели на приоконного витию, он глядел в окно и вдруг порицающе и негромко, словно бы снова сам себе, сказал словно бы про заоконных:
   - И все или уже онанисты, или вот-вот ими станут, а ведь не знают, болваны, что от этого на ладонях волосы растут!
   Гости быстро глянули на ладони, но спохватились и независимо друг от друга покраснели...
   Итак, он судил мир (и преображал себя) по какой-то неведомой даже нам странной методе. Однако про беспризорников есть книги, из которых вполне многое можно узнать. Повторюсь только, что обстоятельно изображаемой нами колонки в его жизни быть не могло - в детдоме воду брали из колодца.
   Для того же, чтобы понять, чего у нашего Н. с малолетства не было, поговорим о разных вроде бы пустяках, про которые, размышляя о детстве, мы даже не вспоминаем. О чем-то вовсе незначительном из ранней поры жизни, когда они и происходят - первые радостные постижения и первые горестные оплошности. Он же, особо радостных не зная, воспринимал огорчительный для домашнего ребенка какой-нибудь казус как нормальное событие сиротского своего бытия.
   Состоявшееся и потому незабываемое детство - это вспрыгивание на подножку набирающего ход через ранние годы жизни трамвая, это цепляние к пролетке, когда ноги, утверждаясь на рессоре, уходят ей под брюхо, а тротуарный благожелатель кричит извозчику: "Эй, к тебе прицепились!". Причем все проделывается втайне от мамы и папы.
   Он тоже катался на подножках. В этом была его безусловная, никем, кроме постовых, не стесняемая свобода. Однако его трамваи шли не через детство, а через уже жизнь, и вспрыгивание на подножку грозило не столько родительской ругней, сколько попаданием под колесо.
   Величаво лакедемонствуя, он просто не принимал в расчет, что становление маленького человека происходит прихотливо, что пока ты, скажем, болеешь, мама от тебя не отходит, а в последний день (ты уже выздоровел, но расставаться с ее самоотверженностью неохота) о тебе забывает и не отлучается теперь от керосинок, то есть выздоровление - конец материнским заботам, хотя тебе это неприятно, как неприятны в постели крошки, покуда мамина рука быстрыми движениями не вышаркнет их прочь.
   Не учитывал он, что, кроме окрика и приказа, бывает еще и диалог, а навык в нем приобретается в те правремена, когда сидишь на горшке и на сотый мамин вопрос "уже?" отвечаешь "еще не уже", и снова через какое-то время "уже?" и снова "еще не уже!".
   Что в нестерпимом после бани холоде предбанника (который был ему, конечно, известен), отец, натягивая на тебя свитер и заговорившись с соседом по скамейке, на полдороге свитером застревает, и твоя голова получается стиснута. Ты же, задыхаясь, ожидаешь воздуха не от собственных действий, а от отцовых.
   Не знает он, что после чтения "Страшной мести" находит такой ужас, что отцу ничего не остается, как лечь к тебе в постель, чтобы ты не умер от страха.
   Что бесконечность постигаешь, созерцая нескончаемую шпулю ниток защитного цвета, которые выданы матери для шитья маскхалатов. Маскхалаты давно не шьются, матери давно нет, а нитки не кончились до сих пор.
   А равнодушию обучаешься, когда под колонкой через вставленный в заднепроходную дырку шланг наполняют водой Веркиного сына. (Хотя беспризорники, конечно, тоже знали, как наполнять водой сверстников.)
   Нет, не довелось ему набраться этих и других детских обогащений. Он правильно спохватывался, что многое упущено, хотя правильно догадался, что человеку уже с детства определена ложная дорога преображений и сомнительного опыта.
   Получалось ли единственно верное бытование у него самого?
   Первыми довели, что такое не всегда возможно, что мир не вовсе побеждаем, а сам он не вовсе победителен, чирьи - напасть военной и послевоенной поры, весьма докучливая, а в тяжелой форме просто мучительная гадость. Его случай был как раз тяжелый, и чирей на шее, болезненно завязавшись, так же болезненно зрел, распространяя вокруг себя отвратительный отек и не давая голове устроиться на подушке, чтобы хоть чуть-чуть поспать.
   Пришлось идти в амбулаторию, которая над почтой. Следует сказать, что устроенные в разумных местах и в достаточных количествах эти амбулатории были хотя и убоги, но выглядели так марлево-белоснежно, с таким крашеным полом, с такими непрерывно умываемыми руками фельдшериц и докторш, что подобную удачу в социальной нашей истории повторить вряд ли когда-нибудь получится. Хотя, возможно, так всего лишь казалось или запомнилось, а на самом деле все было по-другому.
   В амбулатории он сразу отметил полную недовдутость докторши и медсестры, в момент его прихода обсуждавших, следует ли, когда варишь манную кашу, сперва манку поджаривать. Ну мог ли у человечества получиться безупречным амбулаторный медперсонал, озабоченный не только гигиеной и неукоснительным накрахмаливанием халатов, но и пребывающий в тупой зависимости от жарить ли крупу?!
   И вот ему, человеку почти совершенному, предстояло подвергнуться хирургической операции путем взрезания нарыва, выпускания гноя, а затем удаления чирьевого корня. Как никогда олицетворяя собой секущую, он уселся в кресло и собрался было для врачебного удобства сдвинуть уши, но произошло невероятное. С ним, абсолютно самодостаточным, едва блеснул в руке у докторши ланцет, случился обморок. Все внутри Н. поехало, мятное слабосилье ничему не смогло воспротивиться, и только невыносимый нашатырь вернул его в лакедемоняне.
   Тогда-то он кое в чем засомневался и вроде бы даже обескуражился.
   Между прочим, он был женат, что полагал весьма разумным. Хотя домашнее неодиночество докучало всевозможной чушью и суетой, однако наличие рядом особи, в которой изживаешь ложные навыки жизни, а она, присоединяя к твоим возвратно-поступательным движениям свои, ликвидирует телесную докуку и лежа способствует обоюдному здоровью, оказывалось не лишним.
   Ему было очевидно, что природа замаскировала детородную задачу под оглупляющую человека любовь. Учитывая это, он просто изливал в жену что следовало, а та, равномерно двигая туловищем, осмысленно получаемое принимала. И лучше не придумаешь. А любовь со всеми ее терзаниями, сердцебиениями и разочарованиями была, по его словам, не более чем "конфекта коровка", которая всего-то сделана из молока, сахара и картофельного сиропа, но тягучая и не отлипает от зубов.
   Жили они хотя и не в бараке, но в одной комнате с барачным ассортиментом жизни, который описывать не станем - рассказ не про это. Будучи тоже по педагогической части, жена никого не учила, а выводила в РОНО графики успеваемости, хотя увлекалась фордизмами, разделяла его взгляды на жизнь, ходила с челкой, варила простую снедь, но чаще они питались в столовой, где пища по простоте и жути превосходила все, что можно сказать о ней плохого. Столовская еда была настолько никакая, что ею было даже не отравиться. А это, хотя и неплохо, но "нельзя отравиться" слева от вертикальной черты, где пишется "Дано", очень похоже на "не получается забеременеть".
   Что как раз имело место в их сожительстве.
   Они натренировались в момент семяподачи учащенно не дышать, и, пока он поставлял в нее положенное, а она это положенное принимала, разговаривали о чем-либо практическом. Разве что ближе к свершению он предупреждал ее пацанским словцом: "Я спускаю! Подымай ноги!"
   И жена после совершенного как надо соития лежала, чтоб ничего не пропало, с задранными на кроватную спинку ногами и заодно просматривала показатели успеваемости. Пока же лоно ее подсыхало, Н. уходил ставить чайник, попить чаю с сушками.
   "Наш будет не такой!" - думал он, звякая чайником и доставая сушки. "Наш будет не такой! - говорил он, когда слышал, как кто-то из заоконных дразнил товарища или убегал с воплем "мама!" - Дитя должно быть безупречно, как учебник Киселева!"
   То, что бывают тоскливые вечера, - известно. Хотя по вечерам есть готовальня. Но что бывают тоскливые утра и полудни, и обеды, и бессонные ночи, он сперва не знал. Щелкать выключателем, зажигая и гася лампочку с такой частотой, что свет в ней не мигал, а виделся сплошным, он наловчился еще в детдоме, а заставить себя заснуть, оказывается, не мог. Поэтому, после того, как Н., неоднократно поубеждав жену, что "наш будет не такой", стал говорить это все реже, они стали подумывать о приемном дитяти.
   Жена даже сказала: "Может, евреенка возьмем, чтоб наверняка. Правда, их всех после войны расхватали".
   "Нет уж! Его будут ставить ни во что, и он выработается не как следует" - возразил Н.
   Когда они решили наконец обратиться в детдом, он как раз овладевал стихотворством. Только что появился красный шеститомничек Маяковского, и он его изучил, находя в императивах поэта многое бессмысленным и не по делу. Однако воздействие организованного в интенсивно-побудительные строки текста все же испытал и тоже вознамерился что-нибудь посочинять или, как он выразился, "подзаняться писаниной".
   Строки у Н. стали складываться вполне оригинальные, но с особым вывертом слов и образов, например:
   Сад на рассвете свищет и птится...
   Сказанный сад "птился" страницы две, причем исписанных левой рукой, потому что, заупражнявшись сочинять, Н. освоение левой все еще продолжал (помните окружность?). Подключение руки правой ситуацию в поэме о "птящемся" вертограде сразу, конечно, переиначило. Милый рассветный сад левши обратился диким полем, где бесчинствовала свирепая десница:
   Ястреб в поле ястребил 
   Слабокрылых истребил!
   И вот, покуда он в дороге шевелит губами, они на двух трамваях достигают детдома, где принимает их заведующая, привычная разговаривать с такими вот желающими бездетниками. Сперва никто до конца - ни пришедшие, ни заведующая - друг другу не открываются. Она им показывает диаграммы, а жена, диаграммы разглядывая, интересуется успеваемостью. Потом заведующая хвастает стенгазетой. В ней стихотворение девочки Нади Бесфамильной "Жук в колхозе", а также заметка приютского фельдшера "Ложка моркови - капля крови". О полезном поедании моркови.
   - Морковку, что ли, завезли? - спрашивает бывалый наш Н., а заведующая, хотя как руководительница и осмотрительна, но по-женски, конечно, недовдутая, отвечает: "Ага! Полуторку. Не знаем прямо, куда девать. Боимся, погниет вся. Уже и начала".
   Потом они ходят по тропинкам диковатой территории, возле которых плакаты. В разговоре заведующая замечает: "Девочки есть ну до того хорошие, прямо удивляешься, откудова такие берутся!" Н., который заведующую как бывший детдомовец видит насквозь и потому уже час как не выносит, хочет, конечно, исчерпывающе сообщить, откуда именно такие и вообще дети берутся, но сдерживается.
   Потом вокруг заведующей сама собой скапливается кучка маленьких и даже совсем маленьких детишек, из которых кое-кто уже напились какао, а одна девочка - столько, что прямо срыгнула на Шурика. Кое же кто снова принимали красный стрептоцид, а то у них с вечера был горячий лоб.
   Дети в детдомах стеснительными не бывают, хотя, что оно вообще такое стеснительность? Почему крохотное существо прячется за отцову штанину, даже если с ним ласково заговорить? Потому что это - опаска. Врожденная маскировка опаски под стеснительность. Она при нас на всякий случай. Чтобы упастись от возможной беды.
   Но вот маленькое существо принимается из-за ноги выглядывать. А это уже - любопытство, необходимое для оценки ожидаемых неприятностей.
   Опаска и пытливость - два инстинктивных навыка, приданные нам с первых дней жизни для общения с миром. В младенчестве и детстве они натуральны, даже если закамуфлированы под застенчивость и любопытство. У приютских же и опаска, и пытливость непоправимо смазаны во что-то особое - детдомовское...
   "В человеке, даже в сопливом, все изначально изолгано!" - думает педагог Н.
   "Жесткий какой мужчина, точь-в-точь мой покойный слесарь-наладчик, сволочь такая!" - думает заведующая.
   Когда останавливаются возле клумбы, получается обычная околоклумбная картина, ибо клумбы - эстетическое проклятие нашей земли. Вспомните эти вздутия, вспомните их применяемые ограждения. И хотя всякая - детище циркуля, она выпуклая. То есть тут не планиметрия, а стереометрия, каковая в нашем рассказе не есть предмет восхищения. Прикочевавшая в Россию из Людовиковых Версалей, побыв милой целью усадебных прогулок, послужив подножьем под пьедесталы ваз, а также статуй - клумба по мере торжества степных нравов нехорошо заросла, обнеслась поставленными на уголок ломаными кирпичами, ушла из гостиных в лакейскую, и простолюдинское торжество ее особенно заметно зимой, когда тихий снег, безмятежно покрывший на время мерзость нашего запустения, все равно бывает клумбой побеждаем, ибо, как ни старается обратить ее в белую припухлость, сухие стебли летней заросли выглядят среди непорочного покрова сорной уликой, даже если на них и повисли, поклевывая семена какие-то маленькие в красных капорах птички.
   Здешняя клумба оказалась без стоячего пионера, но тоже заросла вольными растениями двора, над которыми в поисках детдомовского нектара трудились пчелы. Сейчас возле нее стояла большая женщина - заведующая - со скучными под майкой, которая под кофтой, длинными грудями, разделенными плоским межгрудьем и почти у талии глядящими в стороны. Ниже с заведующей свисала юбка, а за юбку держались малые существа с болячками у губ, стриженые как солдаты, причем некоторые - повязанные косынками. Соплей у всех было в избытке, отчего все сопели, а кое-кто слизывали носовое выделение языками.
   Жена, то и дело отворачиваясь, прикидывалась, что оглядывает окрестности, а на самом деле часто моргала.
   Среди детишек больше других бросался в глаза рыженький мальчик с вовсе уж зеленоватой соплей - существо по виду, если выживет и вырастет, ненужное и обреченное. Он тоже прижимался к хозяйкиной ноге.
   - Питаются они у нас сытно и полезно.
   - Это как? Чем сегодня, к примеру, завтракали?
   - С утра у нас бывает снятое молоко и селедка под луком в конопляном масле...
   - Ржавая?
   - Она в бочках идет. Не угадаешь.
   - Вы-то как столуетесь? От детей?
   - У нас с воспитанниками одно питание. Кушаем то же самое!
   "Всё как было!" - думает Н.
   - А каша ячменная входит?
   - Сегодня не закладывали. Но была конфекта "Ну-ка отними!".
   - Отнимают?
   - "Ну-ка отними!" - конфекта так называется.
   - Вот я и спрашиваю: отнимают конфекту?
   - Наказываем! Но применяем гуманство!
   - Поясните!
   - Кто отымает, ходит потом "гусем" по двору.
   - Это как! - допытывается Н., наша секущая по параллельным, окончательно решив про заведующую "недовдутая!". То, о чем он дознаётся, идеально равноположено тому, чего он в детстве надознавался.
   "Вот же мутотошник с промотом!" - решает про него заведующая, но показывает. Вытягивает, как в крепости страдалец Шевченко, руки по швам, тянет насколько может, но невысоко, ногу и производит несколько шагов. Дети, сбившись в освободившееся место, внимательно и не улыбаясь глядят на завдетдомом, только рыженький мальчик повернулся к ним с женой, явно не согласный со столь нелепым поведением руководства.
   Заведующая походила и вернулась. Дети расступились и снова облепили ее подол.
   - Сегодня "горе" передавали?! - спросил Н.
   Дети закивали головами.
   - Да-ааа!
   - А когда дождик, что кричим?
   - Дождик, дождик, перестань, мы поедем в Эристань!
   Тут Эристань сохранилась! У них в детдоме тоже собирались туда поехать!
   Рыженький мальчик вдруг отцепился от хозяйкиной юбки, вбежал на клумбу, где в какой-то серый цветок, ощупывая его передними лапками, как раз вползала пчела, схватил ее с цветком в кулак, подбежал к гостям, открыл руку и протянул.
   - Он пасечник! Пасечник-колбасечник, дымарь рыжий! - закричали дети.
   - А ну стань к остальным! - сказала заведующая.
   - Он их не боится! Его не ужаливают!
   - У пчелки жало в жопке! - сказала одна из девочек, и все захихикали. А потом загалдели:
   - Жалко у пчелки в жопке!
   - Я поясню, - сказала заведующая. - Это они его так дразнят!
   Жена педагога Н. вдруг рванулась и собственным носовым платком подобрала соплю уловлявшему очередную пчелу рыженькому. Тот от таковой неожиданности оторопел, но тут же раскрыл руку, одаряя гостей новой добычей. На этот раз в его кулачке был еле поместившийся рыжий с черным шмель.
   - Рыжий-рыжий, конопатый! - только и смогла сказать жена.
   - Убил бабушку лопатой! - хором подхватили дети и, похоже даже, вместе с заведующей.
   Рыженький мальчик всего лишь открыл ладонь со шмелем, и это решило все.
   Хотя Н. полагал, что толк в детях знает, а в заброшенных уж точно, и мальчик показался ему самым недовдутым, однако в пасечниках, как только что выяснилось, он не разбирался.
   - Значит, забираете рыжего? - сказала заведующая и вдруг заплакала.
   Для усыновления были нужны рекомендации. То ли две, то ли три. Точно не помню, а исследовать сейчас давние правила нету времени. Словом, потребовались то ли рекомендации, то ли поручительства, аттестующие претендентов на ребенка с наилучшей стороны, а также подтверждающие их сознательность.
   И оказалось, что взять поручительства не у кого. Всегдашняя сепарация от коллег и высокомерная самостийность Н. совершили свое дело. Даже к соседям не стоило обращаться. Даже в контору ЖАКТа. И прежних детдомовцев было не попросить - никогда ими не интересуясь, он просто не знал где кто.
   Зато он теперь знал, с кем будет сражаться в игру "Летающие колпачки", которой его когда-то премировали на день Парижской коммуны. Она до сих пор хранилась непользованная, потому что за всю жизнь партнера по "колпачкам" он так и не нашел. Не с женой же было в них играть!
   Н. попусту ломал голову насчет поручительств и додумался наконец обратиться к двум бывшим ученикам, теперь, вероятно, студентам. "Как я их тогда еще называл? - завспоминал он. - Ага! Квадрат Разности и Разночинец!"
   Передал он свою просьбу через одного такого Алика, тоже студента, но по глупости женатого. Его Н. выделял среди прочих тоже, хотя тот на лакедемонянина вообще не тянул, так как спутался с раздатчицей, по молодости намереваясь ее довоспитать (он здорово играл в шахматы и был одарен в науках). Та, однако, сразу родила маленького, и довоспитываться ей стало некогда, а когда он в ее преображении отчаялся и решил все же уйти, она раз! - и родила двойню. И всё. Но это будет потом.
   Сейчас же Разночинец с Квадратом Разности, то есть мы с моим товарищем, ходили и принимали решение. Оба мы были тогда беззаветно увлечены поэзией. Один - Блоком, другой - Маяковским. Кто кем, догадайтесь сами.
   Квадрат Разности его глумлений насчет "ВБС" не забыл. "Почему, скажи почему он всех высмеивал? С какой стати?" "Ну-ка иди-ка к доске и побудь сильным!" - такое не забывалось.
   - А если с ребенком он будет так же?
   Гуляя и обсуждая, они напились из колонки, и один вспомнил, как у него это получилось в первый раз:
   - Когда хватило роста, я, нажав ручку, дотянулся до струи. Пить удобней, когда она стеклянная, но - чуть шевельнешься - и струя становится белая и пенная. Вода сразу затекает в нос, и ощущение, что, купаясь в пруду, наглотался воды. А стеклянная течет тихо. Ее даже покусывать можно!
   Второму тоже было что рассказать.
   - Колонка сама хоть ведро выпьет. Налил его, приподнял, чтобы колоночный кран опустился в воду, и струю убавляешь, а потом вообще отпустил ручку и вода втягивается назад. Если правильно наклонять ведро, чтоб кран не вынулся, утянется почти всё, а когда между наклонным дном и ведерной стенкой образуется треугольник последней воды, надо, чтобы и он довсосался, иначе что-то всхлипнет и чуть-чуть воды останется.
   - Стихи-то он любит, не знаешь?
   И оба заговорили о недавно вышедшем огоньковском Маяковском. Один восторгался, а другой - более серьезный и тонкий - склонен был говорить только о Блоке.
   - Может, спросим, любит ли он Блока? Например, "дай, как монаху, взойти на костер..."?
   - Он тебе "всем давать, не успеешь вставать!" ответит. И "Мария, дай..." тоже испохабит...
   - Вот-вот. А все-таки здорово написано: "Строен твой стан, как церковные свечи..." Скажи нет?
   - А "потягиваясь задремлю, сказав тубо собакам набежавшей страсти"?
   - Он про это дело, что хотел мог ляпнуть...
   - Зато преподавал, а?! И самого Киселева видел! Правда, одно дело школа, а другое - ребенок...
   - Но уж геометрию все знали...
   - Классная наука, скажи нет?!
   - Помнишь, мы к нему приходим, а он жгет в печке какую-то гадость. Чтоб не пропадало. Печка еще гудела. А он смеется: "Она всегда от дерьма гудит!"
   - В детском доме, по-моему, лучше, чем вот так!
   - "Не знаю, где приют своей гордыне..."
   - А когда с вечными двигателями пришли... - начал было один и намертво замолк. Верней, замолкли оба...
   "...Жилистая громадина стонет и корчится..."
   Лобачевский был не прав - параллельные педагога Н. и рыженького мальчика не пересеклись. Прав был Евклид. Но Киселева все-таки припутывать не стоит, хотя в нашей жизни все в лучшем случае шло по нему. А вообще-то шло как шло. Примерно так.
   Зимой что-то внутри колонки смерзалось, и ручка ее после наполнения ведра, так и не взъехав, пристывала. Вода поэтому начинала бежать целыми днями, и намерзал бугор. Колонка зарастала льдом, а потом ломалась вовсе и больше не текла. За водой после этого ходили на другую улицу - какая-нибудь из колонок за зиму не ломалась...
   Летом же под струю ставили рассохшиеся кадушки и подолгу лили в них воду, чтобы разбухли и сомкнулись клепки. Хозяин стоял и нажимал, а если кто подходил, он уступал место, и человек наполнял свои ведерки.
   Про очередь у колонки, когда поливают огороды, поговорим в другой раз; про то, как мокрые пальцы, обжегшись в стужу на ручке, пристывают к железу, тоже не тут; про мытье прохладной влагой запыленных в июле ног как-нибудь еще. А вот про то, как дрались Ахмет в распахнутой лисьей шубе и Буян в драной майке (происходило это в жаркий летний день), причем Ахмет бил Буяна пустым ведром, а Буян был страшен, и затеивалось кровопролитие, рассказать охота всегда, однако воспоминание это давно прикончено в некоем, вполне доступном читателям повествовании.