Молодая, которую за отведенную руку придерживала пожилая, тянулась к росшим над самой водой вербным веточкам, для чего ей пришлось упереть свой ботик почти у воды. Но едва она веточку обломила, ботик к воде поехал, и пожилая чуть не отпустила пальцы дочери, как видно, еле ее удержав. Она тихо вскрикнула "Мон Дье!" - и, отчаянно перетянув дочь на дорожку, подняла руку перекреститься.
   Он это и увидел, и увидел еще веточку с пухлыми шариками в руке у молодой, и увидел, что они увидели, ч т о он увидел, и обмерли обе, и он смешался и обмер, и почувствовал бремя ненужного свидетельства. И сердце стук! Пауза. Стук! Стук!.. И недокрестившаяся рука пожилой, замеревшая в третьем осенении у левого (левого!) плеча, как бы стала что-то стряхивать с плюша - какую-то паутинку... Впрочем, какая ранней весной паутинка!.. Стук! Стук! Стук! - вперебив колотились сердца молодой и пожилой, но кровь, странная кровь, повелительно заговорила в жилах обмеревшего человека, и он ободрил испуганных женщин свойственным этой крови безрассудством неслыханно учтиво снял шапчонку свою и, здороваясь, поклонился невиданным и невозможным для этих мест поклоном...
   А поскольку был он одет в тот день в лучшее, что у него было, то поклон его обеим женщинам показался настолько учтивыми и безупречным, что их поразительные улыбки должным образом ему ответили, и наклоны головы обеих, достойный - пожилой женщины и пленительный - молодой, завершили и обратили в круговую поруку ужасную неосмотрительность, совершенную этими совершенно растерявшимися людьми на берегу пруда, в отражения которого, как водится, тотчас ринулись все рыщущие по белому теперь небу сквозные и дымные местные тучи.
   Собравшись в пруду и покипев там, кинулись они в разные стороны обыскивать жилища всех этих, вышедших на прогулку, не похожих ни на кого людей. Еще помчались они к дому, где проживали люди по фамилии Арно, и к дому, где прописана семья Фелистак, и к дому, где обитали носители странной фамилии Богдай, и учинили всюду надлежащий сыск, торопясь дознаться, что это за люди такие, чем это они отличаются ото всех прочих, отсправивших в а ш у  и  н а ш у  п а с к и, и от татар, у которых  п а с к и  вообще не бывает. Но в домах оказались керосинки, малопримечательный скарб и скулящее повсюду в покинутых прогулки ради жилищах одиночество. И ни одной лишней буковки, кроме чрезмерной газетной азбуки, ни одного фотоснимка, кроме старой бабки на стене, с которой, как видно, хотели переснять фотокарточку на паспорт, ибо по углу снимка шла какая-то черная полоска, никаких необычных метрик и уличающей переписки не нашли. Ни одного незнакомого или необычного предмета не попалось им, а тот, который перепрятывается на протяжении нашего рассказа, обнаружить было невозможно, ибо место его утаения даже нам, повествователям, в настоящий момент неизвестно.
   И принялись низкие тучи страшного времени метаться по местному небу от одного края к другому, словно от начальства к начальству, а человек, так хорошо спрятавший свою тайну, стремительно шел домой, и восхитительная улыбка молодой женщины не исчезала из его сердца. И он шептал какие-то не по-русски длинные строки каких-то длинных стихов, но о том, чего не знал тут никто, прекрасно, кажется, был осведомлен встреченный почти у дома сутулый прохожий. Он поднял на окрыленного человека свои печальнейшие глаза и сказал, зная  ч т о  говорит:
   - С воскресным днем позвольте вам поздравить, Станислав Викентьевич! причем "Станислав" было произнесено с не совсем явным, хотя вроде бы абсолютно местным ударением. Переусердствовавший на непривычном произношении печальный человек тут же и оговорился. - А на дворе уже  в ё с н а!
   - Да! - благодарно ответил Станислав Викентьевич, мягко поправив и его оговорку, и свое сердце. - В е с н а, можно сказать, наступила!
   Но низкие тучи всё же добились чего-то и, когда над зацерковной чередой дерев отбагровело понизу небо, они снизились, на лету просквозили сквозь церковные кресты и легли на тополевую дорогу. А поскольку существовать на дороге иначе как в виде тумана или мелкого дождя им запрещала инструкция, а время туманов еще не наступило, то вместе с темнотой стал то налетать на наши края, то отлетать от них дождик, а темнота никуда не отлетала. И темнело все больше, и Пал Семенычу пришлось зажечь пламенем вверх свечу свою, дабы проверить тетрадки, где завтрашние школьники прохаживались по поводу лучшего в мире, но при этом истеричного хлюпика, писателя Толстого. Однако, вспомнив про воскресенье, тетрадки Палсентий отложил и стал глядеть в одну точку.
   Володька Юрсон, в расчете на спасительную дружбу поставивший два жучка самым опасным и непредсказуемым горлопанам на улице, и брат его Фриц, бывший в выходной рубашке с пристежным воротничком на хороших запонках "Жиголо" и с резиночными перехватами рукавов, играли с мамой в лото, пока с Володькой от всего сегодняшнего напряжения не случился слабый приступ падучей.
   Пожилая Ридро пыталась негромко пересказать дочери любопытные молодой девушке фрагменты рискованной книжки "Шампийон де ма ви", которые Рита хоть и слушала, но сперва вынудила у матери признание, что Толстой все же самый великий писатель в мире, хотя, наконец-то, взбудораженная прогулкой в парке, согласилась, что Мюрат и Даву, а в особенности Бернадот, блестящи. И обе шепотом обсуждали поклон  т о г о  мужчины, и мать осторожно сказала:
   - Ты поняла, почему он был так праздничен?
   - А что, если сделать из "Убигана" кулончик? - вдруг невпопад спросила Рита.
   - Что ты! Что ты! Сохрани Бог!
   А мужчина и вправду был праздничен. В одиночестве сидел он в своей келье. За стеной - и за той, и за этой - возились соседи. На столе, на не очень большом огне, горела керосиновая лампа. К лампе был искусно приделан отражатель из консервной жести, вогнутый, как серое небо, и, почти не отбрасывая света на стоявшую в углу скамеечку и развешанные по стене причиндалы сапожного дела, отбрасывал нужный свет на листок бумаги.
   Умелейшей рукой мужчина по имени Станислав быстро рисовал церковь впереди толпы недорастающих до нее дерев, а потом стал рисовать подкупольную ротонду дворца, переиначивая неудавшиеся Палладио окошки. И они, похоже, удавались, а потом...
   Мы забыли сказать, что перед мужчиной лежал некий предметик, величиной этак (употребим сравнение военного времени) с воинскую кокарду. Эта плоская, как картонка, слегка выгнутая вещица была завернута в белую бумажку, и от плотной завертки на бумаге словно бы проступал некий рельеф.
   ...а потом дерзновенно стал изображать ангельскую улыбку обитательницы недалекого переулка, встречавшейся ему и раньше, но сегодня, великого праздника ради, столь неожиданно вступившей с ним, а также со своей мамой в потаенный сговор. О, если бы, скажем, пойти сейчас к ним...
   Стук. Стук. Стук. - Постучали в окошко. Стук... стук... стук... - а до этого была обычная тишина. И вдруг снова: стук! - он похолодел... стук! эти рисунки, эта вещица в бумажке... стук! - мгновенно убрав вещицу и прикрутив сколько возможно лампу, он быстро подошел к окну и отогнул маскировку.
   Кто там?
   Никого.
   Что там?
   Темнота.
   Темнота праздничного вечернего вечера с мелким дождем.
   Он быстро оглянулся - наверно уже вошли и стоят. Почти несуществующий свет прикрученной лампы, хитро попадая в вогнутый, как тусклые небеса, жестяночный отражатель, тихо освещал изображенного на листке ангела с филигранным женским профилем - это бы тоже спрятать! Он схватил рисунок, поцеловал его, изорвал в клочки и вдруг ужаснулся сам себе.
   Стук!
   И тогда в человеке Станиславе наконец-то по-настоящему закипела пылкая и безрассудная кровь, долго и потаенно сочившаяся в нем осторожными каплями, и он в пальто внакидку, точно в крылатке какой-нибудь, прошел мрак кухоньки и крикнул возле уличной двери: "Кто там?" Дверь не ответила. Он ее распахнул. Никого. В паль-то внакидку, точно в крылатке какой-нибудь, он бешено прошагал за угол. У окна никого не оказалось, но он все равно кинулся к жуткому этому, заклятому стуком в верхнее левое стекло, окошку.
   Было темно и дождь.
   На противоположной стороне улицы словно бы что-то произошло, но он не придал этому значения, ибо стук... стук... стук... толклось сердце его. Ибо - ш-шу... ш-шу... - шумела кровь в висках. Тогда он шагнул к безмолвному теперь окну и протянул руку...
   К верхнему бруску рамы была пристроена какая-то деревяшка, слабо воткнутая торчавшим из себя гвоздиком, а на перекинутой через нее белесой в темноте швейной нитке - картошка, подтянутая сейчас для незаметности к этой самой деревяшке. Обыкновенная картошка. Нитка, провисая, уходила куда-то во тьму противоположной стороны улицы. Ничего пока не постигая, он дернул за нитку, и она, мокрая от дождя, сразу же налипла своей ниточной путаницей на его решительные пальцы.
   По ту сторону неширокой травяной улицы, сейчас скользкой и грязной из-за весны, темноты и дождя, поднялась возня и послышался дурацкий невзрослый гогот, и он рванулся туда, осознав, ч т о  они с ним проделывали! Однако темные тени разбежались с детским и подростковым проворством, и ему вроде бы показалось, что он даже разглядел маленького мерзавца-книгочея. Но это могло и померещиться.
   Задыхаясь от непривычного движения и возмущения, давясь заплеванной своей гордостью, он вернулся и открыл огонь в лампе. Затем достал из щели под подоконником хранимую пуще глаза вещицу и при полном керосиновом свете ее развернул. Из обертки величиной с кокарду появилась, как ни странно, кокарда - бракованный и брошенный поэтому в мусорную кучу одноглавый орел простоволосый теперь державный знак, геральдически растопыривший задиристые лапы и не обескураженный своей медностью, а также отсутствием надлежащей белизны перьев и короны.
   Голова его, окажись он сейчас на карте, где ему быть не полагалось, по-орлиному зорко и немигающе была бы, отвратясь от востока, обращена к западу, а пока - вперилась в ненавистное окно. И Станислав тоже - с трудом оторвав самоотверженный взгляд от сокровенной птицы - с вызовом поглядел в сторону всегдашнего стука.
   И глядел так, и глядел, и ноздри раздувал, и шептал какие-то длинные строки каких-то длинных стихов.
   И глаза его были настороженные, точные и сухие.
   И он, вставая со стула, был прям.
   И он орла перепрятал.