- Душенька... - сказал он наконец. - Как ты себя чувствуешь?
   - А... а... - простонала Лидия.
   Он попытался улыбнуться ей. Как? Больше ей нечего сказать мужу!
   - А... а... - опять протянула она. - А-ах, а-ах...
   Она не могла говорить! И это бессилие, эта невозможность выразить свои чувства, быть может, горькое сожаление все вдруг решили. Горящие глаза сразу померкли, голова склонилась к плечу, веки сомкнулись, на ресницах заблестели, но не скатились две слезы.
   Флоран попятился и, выпрямившись, тяжело вздохнул. Но, избавившись от взгляда жены, он встретил взгляд акушерки. Он не выдержал, снова отступил и, почти повернувшись к ней спиной, застыл на месте, по-бычьи наклонив голову; нижняя губа его отвисла, выражение упрямства исказило все черты.
   Никто не произнес ни слова. Однако то было одно из тех кратких мгновений, когда секунды кажутся вечностью, когда всякое притворство прекращается и, откинув завесу лжи, пред людьми предстает правда. Потом все ожило. Лидия очнулась, акушерка подошла, наклонилась над нею. Рамело встала по другую сторону кровати, у стены, а Флоран, хотя теперь никто уже не собирался изгонять его из комнаты, отошел подальше от постели, к окну.
   Когда Лидия перестала кричать, окно опять отворили. Напротив дома находилось только здание коллежа, можно было не опасаться любопытных соседей; никто в квартале еще не пробуждался. Несмотря на то, что в комнате горели две лампы, ночные бабочки не влетали в отворенное окно: их удерживал яркий свет фонарей, подвешенных на проволоке поперек трех улиц, сходившихся на перекрестке... Тишина и прохлада ночи не успокоили Флорана. Тревожила мысль, что его поведение могут счесть странным, как вдруг Рамело, подойдя, зашептала ему на ухо:
   - Нечего вам тут торчать.
   - Что?
   - Ступайте, сядьте у ее изголовья. Возьмите ее за руку, изобразите грусть на лице... Если не ради нее, так хоть для чужих людей постарайтесь.
   Он посмотрел на дверь и увидел, что в комнату вошла еще одна женщина.
   - За акушерку я ручаюсь, - тихо проговорила Рамело, - она мне приятельница. А за эту...
   Вошла та самая соседка, которой доверили на одну ночь присмотреть за Аделиной и Жюли. Ее появление в комнате роженицы доказывало, что обе девчурки спят, но вместе с тем свидетельствовало, что настал грозный час и, возможно, близится одно из тех событий, до которых так падки досужие кумушки, всегда готовые в таких случаях собираться кучками и с заговорщицким видом толковать о том, как они предчувствовали случившуюся беду.
   Рамело, не любившая якшаться с соседями, позвала вечером эту женщину только по необходимости и лишь потому, что слышала о ее примерном поведении и ее несчастьях. Известно было, что она крестьянка из деревни Шеней, в Париж прибыла в июле прошлого года вместе со многими другими людьми, искавшими убежища от ужасов сражений. За три дня столицу наводнили толпы беженцев, расположившихся повсюду: в водосточных канавах, под воротами, на мостовой, на тротуарах между уличными тумбами, под заборами. По воле случая Жозефа Браншу с двумя детьми и корзинками, набитыми жалким скарбом, забрела на улицу Жубера, и там их из жалости поместили в пустующую конюшню. Бои наконец прекратились, но Жозефа со дня на день откладывала возвращение в родную деревню: у несчастной женщины не хватало на это духу. Ведь у нее на глазах сгорел ее дом, скот разбежался, погибло все имущество, а муж еще семь лет назад пал смертью храбрых - кто знает, сохранилась ли хоть частица его праха в никому не ведомой яме на острове Лобо? Столько испытаний обрушилось на эту женщину, что они ее пришибли, она отупела, стала нерешительной, боязливой. Чтобы избавить семью от самой горькой нищеты, ей помогли отдать сына в ученье, а дочь пристроили служанкой, сама же она, добывая себе на пропитание, ходила на поденную работу в зажиточные дома своего квартала; случалось, эта маленькая коренастая женщина молча плакала, не выпуская из рук швабры; отработав день, она не искала отдыха и развлечения в болтовне с соседками у дверей бакалейной лавки, а спешила в свою нору. Никто хорошенько не знал, что о ней сказать и что думать.
   Сейчас она робко стояла у порога. Рамело поманила ее рукой, затем подозвала знаками повивальную бабку и увела обеих в гардеробную, оставив дверь отворенной, - гардеробная одинаково была удалена и от алькова спальни и от окна; три эти женщины, едва различимые в темной комнатушке, наклонившись друг к другу, стали совещаться. Жозефа Браншу кивала головой, выслушивая указания, которые ей давали. Вскоре она опять появилась в спальне, торопливо прошла через нее и скрылась в прихожей; вслед за ней возвратились две другие собеседницы. Повивальная бабка, указывая глазами на мужа Лидии, что-то спросила у Рамело, та отрицательно покачала головой: "Нет", - и ему даже показалось, что она пожала плечами. Флоран, как будто ничего не замечая, смотрел в окно; на улице послышались чьи-то шаги, и на мостовой показалась Жозефа, быстрым шагом направлявшаяся в сторону улицы Тиру.
   Затем долго не происходило ничего необычайного. И вдруг в тишине спящего города донеслось издалека позвякивание. Флоран прислушался. Звук становился все отчетливее. Это был легкий, прерывистый звон, раздававшийся все ближе и ближе. Наконец мимо домов" замелькал огонек; колокольчик зазвенел громче, в сумраке обозначился белый стихарь - стало ясно, что по безлюдным улицам посланец церкви нес Лидии святые дары.
   Когда священник ушел, роженица, которой причастие как будто возвратило немного сил, приподняла руки, подержала их в воздухе, протягивая к чему-то невидимому. Рамело первая поняла ее.
   - Младенцев... - сказала она. - Младенцев просит принести.
   Принесли новорожденных. Они громко кричали, оба были уже запеленаты, но на новый лад, ручки у них оставались свободными. У одного запястье было обвязано лентой - отличительный знак его первородства, предосторожность излишняя, так как родинка на груди старшего сына, которую пока еще доглядел только Флоран, у второго близнеца не повторялась и возможность спутать их была раз навсегда исключена. Наклонившись к матери, повитуха сообщила ей, сколько весят младенцы: родившийся вторым был, как водится, крепче, но и первого, слава богу, заморышем не назовешь! Глаза у Лидии блеснули и вдруг закатились; подумав, что она опять лишилась чувств, женщины быстро убрали от нее младенцев. Старшего, которого держала Рамело, сунули Флорану.
   - Не могу нащупать пульса, - шептала повивальная бабка, обхватив пальцами запястье Лидии. - Нет! Нашла! Дай ей ложечку воды. От потери крови у нее жажда.
   Дыхание роженицы стало коротким, поверхностным; иногда оно останавливалось, лицо все больше бледнело, приобретало землистый оттенок. Глаза, однако, открылись, Лидия приподняла правую руку, вытянула указательный и средний палец и с трудом сделала в воздухе крестное знамение. Флоран тотчас подставил под материнское благословение лобик ребенка, которого он держал на руках, - случайно это был старший.
   Когда Лидия умерла, лишь только ее обмыли и обрядили, зажгли вместо ламп свечи, у смертного одра собрались ухаживавшие за ней женщины и хором принялись читать вслух молитвы. Их было четверо, все разного возраста, и позы их были разные. Рамело и повивальная бабка, которых одолела наконец усталость, молились, сидя на стульях. Жозефа Браншу стояла на коленях рядом с Батистиной, плакавшей навзрыд. Но все они произносили слова одного и того же псалма, возносили одинаковую молитву. Они составляли единый хор и молились, не обращая внимания на Флорана; они забыли о нем - о мужчине, не подчинявшемся обряду, мужчине, отъединенном от них своей рассудочностью, стыдящемся предаться чувству, мужчине, чуждом их женскому миру.
   Где же он был в это мгновение? Несомненно, возле близнецов, которых уложили, головками в разные стороны, в той самой колыбели, где лежали первые месяцы своей жизни и Аделина и Жюли. Новорожденные, вероятно, спали, так как их не было слышно, хотя дверь в прихожую теперь оставалась открытой. Хотели хорошенько проветрить помещение, боясь, что день будет знойный и жара повредит и новорожденным и мертвому телу новопреставленной.
   Женщины не сразу обнаружили, что отец вернулся в спальню, - он прошел на цыпочках за их спинами и встал в оконной нише. Но вскоре, бросив одна за другой взгляд через плечо, они заметили его и поспешили уйти из комнаты. Батистина, всхлипывая, вышла последней, дверь затворилась, и Флоран один остался с покойницей.
   Он не смотрел на нее. Не решаясь повернуться к ней спиной, он стоял бочком, опираясь одной рукой о балюстраду окна. Он едва держался на ногах от усталости, но все стулья расставлены были около алькова, и поэтому он предпочел стоять.
   Из окна видна была пустынная улица Сент-Круа. Ни одного прохожего. Еще не занимался день. Флоран достал из кармашка часы - было около трех... Как все быстро проходит!
   Лидия умерла, умерла вот в эту ночь. Все кончено. Умерла! А ведь сколько раз она наяву и во сне терзалась страхом, что умрет он, ее муж. Сколько бессонных ночей она провела и все мечтала отоспаться, спать целые месяцы, а теперь вот уснула вечным сном; она так страшилась пустой гробницы и первой займет в ней место. Он дерзнул наконец посмотреть в сторону алькова. Постель была уже прибрана. Лидия вдруг сделалась такой худенькой, маленькой, что тело ее почти не примяло тюфяка. Может быть, она уже утратила телесность, связь с земным миром, стала невесомой. Флорану показалось, что выражение ее лица, обрамленного кружевной оборкой чепчика, который надели на нее, спокойное, умиротворенное, и молодой вдовец почувствовал великое облегчение, словно от этого что-то изменилось в совершившемся.
   Он решился наконец сесть и подошел к ближайшему стулу, стоявшему возле угольного столика. Внимание его привлек предмет, которого прежде тут не было: на столике зачем-то была гравюра. Флоран узнал "Страшный суд", всегда висит у них в алькове. Почему же сняли эту гравюру? Наклонившись, Флоран стал ее рассматривать; прежде ему не случалось видеть ее вблизи, так как в кровати место у стены он привык предоставлять жене. На мгновение взгляд его задержался на полуобнаженном грешнике с мощными мышцами, извивающимся в жестоких страданиях среди других грешников, осужденных на адские муки.
   Флоран выпрямился; вспомнилось, что на этом столике долго цвел в горшке капский вереск, подаренный им жене. Теперь на этом месте лежала гравюра. Он перенес стул к окну и сел там.
   Забрезжил рассвет. На фоне голубовато-серого, безжизненного, лишенного глубины неба уже вырисовывались верхушки деревьев старого сада, разбитого при Бурбонском коллеже, справа от корпусов. Еще немного - и вновь даст себя почувствовать летний зной; а теперь был час ожидания, какая-то смутная переходная пора.
   Слышно было, как в дальней комнате плещет вода и кто-то громко фыркает, - малейший звук гулко отдавался на той половине, где царила гробовая тишина. Это плескался австрийский офицер, приступив к утреннему омовению. Для него тоже начался новый день.
   Флоран сидел не шевелясь в полумраке и машинально прислушивался к этим звукам, удивляясь, что, когда лейтенант проходил через гостиную, а потом через переднюю, шаги у него были легкие, не такие, как обычно. И только когда сапоги австрийца застучали по ступеням лестницы, он понял, что чужестранец, в уважение к несчастью хозяев, вышел из квартиры в одних чулках.
   Все это затрагивало только ощущения, только телесную оболочку Флорана. В душе же его шла мучительная работа: он старался разобраться в самом себе, во внутреннем ропоте совести. Он далеко унесся мыслями, и вдруг чья-то твердая, мужественная рука энергично встряхнула его за плечо.
   - Что с вами? - спросил чей-то голос. Очнувшись, Флоран поднял голову.
   Вокруг все было залито дневным светом. Огни свечей померкли. Рамело, выпустив его плечо, отцепила витые шнуры, подхватывавшие гардины: на окнах антресолей не было ставен, а ведь комнату, в которой лежит покойник, полагается погрузить в темноту. Рамело опустила занавеси и плотно их сдвинула. Флорана еще больше замкнули в этой покойницкой. К счастью для него, Рамело, всмотревшись в его лицо, сказала тихонько:
   - Ну вот, хорошо я сделала, что велела сварить вам кофе. Пойдемте, подкрепитесь немного.
   Флоран удивлялся заботливости, которой она окружала его теперь. Заботливость была молчаливая, угрюмая - вероятно, проявляла ее Рамело скрепя сердце - и все же благодетельная для него; если бы она не подбадривала его, он не смог бы и притронуться к чашке кофе, привести в порядок свою одежду, подумать о том, как выполнить требуемые формальности. - Когда пойдете в мэрию заявить о смерти, не забудьте зарегистрировать новорожденных.
   - Непременно.
   - Может, мне пойти с вами?
   Он выпрямился, расправил согнутую, онемевшую спину, потянулся.
   - Нет, нет. Вы здесь нужнее.
   Рамело проводила его до площадки лестницы.
   - Буссардель, - сказала она. - Вы имена выбрали?
   - Имена? Да, выбрал. Мы с ней решили, если будет мальчик, назовем его Фердинандом. А второго... Пусть он будет Луи. Моего отца, таможенного контролера, звали Фердинанд-Луи.
   Рамело хотела уже распрощаться с ним, но Флоран, боясь, что будет гроза и ливень, потребовал свой зонт. Спускаясь по лестнице, он на минуту остановился, аккуратно свернул складки зонта и заправил их под деревянное подвижное колечко.
   VI
   Но после полудня, еще раз собравшись в город по делам, он попросил Рамело поехать с ним. Нужно было не мешкая отправиться в контору по найму кормилиц, а мужчине справиться с такой задачей нелегко. Жозефа побежала за извозчиком. Ее оставили в доме. Пусть пока работает поденно, а дальше видно будет.
   В доме вдовца силою вещей уже налаживался какой-то порядок; пустота, вызванная смертью хозяйки, стала причиной повышения в ранге всей прислуги: Батистина, передав Жозефе свои щетки и швабры, должна была заниматься только девочками, а Рамело, оставив обязанности няни, стала экономкой.
   С некоторого времени контора по найму кормилиц и контора по найму прислуги находились в одном здании на улице Сент-Апполин, что сокращало дорогу. И все же Флоран, садясь в фиакр, дал извозчику другой адрес: сперва заехали в бюро похоронных процессий. В течение нескольких дней заботам о новорожденных и хлопотам о погребении матери предстояло переплетаться между собою. Возникающий род Буссарделей направлял ладью своей судьбы под двойным знаком - гроба и колыбели.
   Флоран попросил Рамело зайти с ним в бюро похоронных процессий и присутствовать при его переговорах с хозяином заведения. Гробовщику без труда удалось уговорить вдовца заказать похороны по высшему разряду. Нельзя сказать, что Флоран от горя не в силах был торговаться, напротив, утром к нему вернулась обычная его самоуверенность; но, казалось, он решил не жалеть расходов, принимал все предложения: серебряные канделябры, выставка катафалка под воротами, у подъезда - траурные бархатные драпировки, черные щиты, испещренные серебряными "слезами"; потребовал, чтобы свечи были новые, заказал траурные плащи для родственников, хотя в Париже у него почти что и не было родни, и согласился на то, чтобы за похоронной процессией следовало двенадцать экипажей, по одному луидору каждый - за прокат; и в заключение заказал отпечатать триста карточек с извещением о кончине Лидии. Перед тем
   - Полагаю, что так будет хорошо. Как вы думаете?
   - Ну, раз уж вы спрашиваете моего мнения, Буссардель, то я скажу. По-моему, вся эта роскошь не соответствует ни вашему положению, ни характеру Лидии. Вы же лучше меня знаете, как она любила простоту.
   По-видимому, Флорана раздосадовало это замечание, хотя он мог заранее его предвидеть, но, прежде чем ответить, он удостоверился, что гробовщик из деликатности отошел в сторонку.
   - Дело в том...- произнес Флоран, понизив голос, - дело в том... Поймите меня... Мне хочется... Мне хочется... с почетом похоронить жену.
   И при последних словах голос у него оборвался.
   - Конечно, - сказала Рамело,- я хорошо понимаю...- Но заметив, что он уже оправился, она добавила: - А все-таки, зачем такое множество карточек?
   - Иначе никак нельзя. У меня столько знакомых. Новые знакомые...
   Он перечислил несколько фамилий, которые Рамело никогда не слышала в их доме на улице Сент-Круа, и вдруг, хлопнув себя по лбу, подозвал хозяина и, потребовав немедленно предоставить в его распоряжение прилично одетого рассыльного, сел за стол, чтобы написать письмо. Он желал личным уведомлением сообщить о своем несчастье господину Сушо. Жена Флорана так и не познакомилась с финансистом, но все же Сушо был покровителем Флорана Буссарделя и, следовательно, патроном всего его семейства.
   Облегчив душу заботами о похоронах Лидии, довольный сделанными распоряжениями, Флоран оживился. Все время, пока они добирались в фиакре до улицы Сент-Апполин, по улицам, запруженным экипажами в этот час прогулок, большого стечения публики, он говорил о своих планах на будущее. Близнецов, конечно, придется отдать в деревню кормилице, но они пробудут там лишь самый необходимый срок.
   - Не берите малюток домой, пока она их совсем не отнимет от груди. Считайте, что они должны пробыть у кормилицы не меньше десяти месяцев, а еще лучше - целый год.
   Отец согласился: срок подходящий. Не будет же оккупация длиться вечно. Можно надеяться, что через год две комнаты, занятые австрийцем, возвратят семейству Буссардель. Если понадобится, Флоран будет ходатайствовать перед властями и защитит свои права: ведь у него теперь четверо детей.
   - А вы не думаете переменить квартиру? - спросила Рамело.
   - Зачем? Три комнаты и гардеробная - этого с меня вполне достаточно. По своему положению я еще не обязан заботиться о представительстве.
   - Вполне с вами согласна, Буссардель. Но я полагаю, у вас связаны с этой квартирой тяжелые воспоминания...
   - Ошибаетесь! - сказал он, глядя в окно фиакра. - Для меня самым тяжелым было бы расстаться с этим домом. Я постараюсь съехать с квартиры как можно позднее. Я даже хочу, чтобы ничего в ней не изменяли. Пусть тут все останется как было. Будьте добры, последите за этим.
   Ему захотелось узнать, почему убрали из алькова гравюру "Страшный суд". Рамело объяснила причину.
   - Ах, вот в чем дело! - сказал он простодушно. - В таком случае не станем ее вешать обратно. У меня есть портрет Лидии, которым мы обязаны таланту художницы-любительницы. Мы с ее супругом вместе служили в Казначействе. Набросок карандашом. Может быть, вы помните его? Он висит в гостиной, в простенке между окнами. Вот я и повешу портрет вместо этой печальной гравюры, раз Лидия не любила ее.
   Наступила минута молчания. Флоран, казалось, рассматривал улицу и целиком был поглощен картиной, открывавшейся перед его глазами.
   - У меня множество оснований остаться на этой квартире, считая и то, что мы с вами соседи. Я, признаться, немного рассчитываю на вас.
   Рамело ничего не ответила.
   - Послушайте, Рамело...- добавил он. - Рамело... вы не покинете меня... не покинете нас?
   - Что? Ах, да... погодите вы...- нетерпеливо проворчала Рамело.- Еще успеем об этом поговорить.
   - Разумеется. Но...
   - Во всяком случае, я ничего не обещаю!
   Когда приехали на улицу Сент-Апполин, Рамело не стала мешкать, выслушивая кормилиц, которые толпились во дворе и предлагали свои услуги. В сопровождении Флорана она направилась прямо в помещение конторы. Им нужна была превосходная кормилица, которая способна была бы не только пропитать обоих близнецов своим молоком с добавлением наименьшего количества прикорма, но и могла бы в первые дни жить при них в Париже. Рамело посоветовала выбрать женщину, ребенку которой уже семь или восемь месяцев, так что его можно будет отнять от груди или отдать другой кормилице.
   Среди кандидаток нашлись две женщины, удовлетворяющие всем этим требованиям. Рамело предлагала взять ту, что была помоложе, приехавшую из Сантера, но Флоран отдал предпочтение другой, проживавшей в ближайших окрестностях Парижа. Казалось, он пленился мыслью, что его дети не будут дышать слишком уж сельским воздухом, не будут вскормлены молоком настоящей деревенщины и, таким образом, эти однодневные парижане не унизят своего достоинства. Когда кормилица сказала, что она живет в деревушке Муссо у дороги в Аржантейль, меньше чем в четверти лье от парижской заставы, но уже среди полей, он заявил:
   - Вот и отлично! Мы ведь коренные парижане...
   Он позабыл, что в жилах близнецов и обеих девочек текла кровь не только Буссарделей, но и Флуэ, уроженцев Турени.
   Рамело сперва внимательно осмотрела ребенка кормилицы, потом самое кормилицу, потребовала, чтобы та показала ей грудь, помяла ее, выдавила капельку молока, попробовала на вкус, и сделка была заключена.
   Дождавшись погожего и теплого, но не знойного дня, близнецов повезли в Муссо. Флоран хотел сам посмотреть, в какой обстановке будут воспитываться его сыновья. "Ведь я должен, - говорил он, - заменить им бедную их маменьку, соединить в своих руках обязанности отцовские и материнские". Впрочем, в этой поездке принимала участие и Рамело.
   Кормилица жила на краю деревни, у околицы, за которой начинались посевы. Из ее огорода видна была прямоугольная колокольня церкви в Клиши-ла-Гарен. Женщина эта сказала правду: кругом действительно простирались поля. В доме у нее оказалось очень чисто, но ферма их была так мала, что муж кормилицы и свекор со свекровью вполне управлялись со всем хозяйством. Она же ради увеличения доходов вскармливала своим молоком чужих детей. Флоран и Рамело порадовались, что она избавлена от черной работы.
   Они потребовали, чтобы им показали обитателей фермы. Все им чрезвычайно понравилось. Осталось только разрешить вопрос о прикорме. Улица Сент-Круа была в двух милях от Шоссе д'Антен, где каждый мог найти все что угодно, и там, конечно, без труда раздобыли бы ослиное молоко, а здесь приходилось искать его в соседних домах, так как на ферме держали только коров, между тем отец близнецов желал, чтобы неукоснительно соблюдали правила прикорма, рекомендованные врачами. Рамело вызвалась помочь в поисках и решила превратиться в Париж позднее, когда все до мелочей будет улажено. По настоянию Флорана она согласилась приехать домой в извозчичьей карете, которую он оставил ей, попросив не беспокоиться о нем: погода великолепная, в конторе маклера его сегодня не ждут, он решил дать себе отдых.
   - Я пойду пешком, - сказал он.
   Радуясь возможности пройтись по живописной дороге, чрезвычайно довольный хозяевами фермы, нисколько не сожалея, что он отсчитал им деньги за три месяца вперед, он большими шагами шел к городу.
   Дневная жара уже спала, крестьяне копошились на своих нивах и огородах. Людям, прошедшим через многие войны, было так сладостно вновь зажить мирной жизнью после стольких лет, проведенных под ружьем, а потребности страны, истощенной поражением и оккупацией, необходимость спасти ее от голодовки в предстоящую зиму - все усиливало рвение крестьян в полевых работах; за околицей деревни, направо и налево от дороги, на лугах и пашнях - повсюду он видел, как люди усердно трудятся, вскапывают землю мотыгой, унаваживают, прореживают посевы свеклы, окучивают картофель, обрывают листья на персиковых деревьях, очищают от гусениц виноградники. Земля вновь сдружилась с человеком. Овес еще стоял на корню, но клевер и люцерну уже начали косить, и скошенная трава быстро высыхала на солнце. Над равниной разливался сильный аромат свежего сена, сквозь который прорывался иногда запах навоза и запахи земли, казалось исходившие от самого труда человеческого. Столько было кругом рвения, столько богатств природы, столько животворного света, что невольно на память приходили аллегории: апофеоз Цереры и Помоны, триумф Мира. Флоран громко слал добрые пожелания крестьянам, работавшим близ дороги, приветственно махал им рукой; он чувствовал себя их другом и в мыслях говорил себе, что французы - великая нация.
   В таком расположении духа дошел он до первого перекрестка. Указания, написанные на дорожном столбе, поставленном на этом месте, на мгновение омрачили его радость. Название деревни Батиньоль напомнило ему бои, в которых он участвовал здесь в 1814 году, а также сражение в Обервилье в 1815 году. Приятная прогулка заставила его позабыть о войне, о столь недавней войне и последствиях ее, которые все еще давали себя знать, хотя в долине Муссо и не сохранилось никаких следов сражений, происходивших под Парижем. Флоран повернулся спиной к пострадавшим деревням, в которых, какой знал, развалины еще не были отстроены, и направился к заставе Ротонд де Шартр. Здесь, на границе меж городом и деревней, простирался парк, принадлежавший прежде Филиппу Эгалите.
   У Флорана сохранились лишь смутные воспоминания о том, как он в детстве ходил сюда гулять с отцом, когда Революция обратила это владение принца в место прогулки для всех граждан. Времена с тех пор переменились - чернь теперь сюда не допускалась. Парк, тянувшийся вдоль Внешних бульваров, огорожен был с этой стороны только широким и глубоким рвом, и ничто не заслоняло его от взглядов любого прохожего. Флоран разглядел за зеленой завесой листвы замок Фоли, искусственные руины, беседки, но он не остановился, не попытался с умиленным чувством возродить прежние впечатления, отдавшись воспоминаниям детства, навеянным этими картинами, - в тот день его душа положительно была не склонна к меланхолии. Он повернул налево, решив возвратиться в Париж через заставу Курсель, и даже не замедлил шага у кованых ворот, ведущих в парк, - в эту минуту его внимание привлекли две монахини общины св. Марты, выходившие из сада, расположенного напротив парка. Он узнал этот сад, принадлежавший больнице, основанной Божоном, и ему пришли на ум мысли о дерзких спекуляциях этого благотворителя. Но после заставы его размышления приняли иное направление - больше касались его собственного положения и будущего.