Гора в поле тысячелистника лежала, как шлем в зеленых перьях.
   Он наклонился, чтобы взять рюкзак, и, разгибаясь, поднял глаза...
   Гору в сумеречном поле тысячелистников он уже увидел по-другому. Простое движение, взгляд, - и в это мгновенье он как будто оступился и совпал с кем-то. Кто-то на этом же месте однажды вечером точно так же склонился над ношей, разогнул спину и бросил взгляд на плавные очертания горы в сизой сумеречной поволоке. И это было очень давно. И все преисполнилось совершенно другим смыслом. Небо, поле, даль - все ожило. Живое, но не чувствовал так остро этого. И вдруг как будто очнулся, и вот: живое мыслящее небо, теплое дышащее поле, гора, ждущая от него чего-то.
   Взвалил вязанку и побрел дальше, к горе, стараясь не шуметь прошлогодними сухими травами, нашептывая слова утешения полевым птицам, с возмущенным свистом взлетавшим из-под ног. Да, да, поздно, и зверь лишь не спит, но спят птицы, и человек в своем жилище спит. Ему не до сна. Он идет на гору, несет чистые дрова, дуб и калину, он несет немного жира, хлебного лося и пучок священных трав.
   8
   Слуха коснулся звук, сырая материя сползла с лица, мгновенно распахнулось невероятное пространство, в сетчатку упало голубиное зернышко.
   Только что все было величиной с него, все звуки, мысли, дороги и линии были смяты в точку и вбиты в пустоту.
   И вдруг: океан слышанья, налево, направо, вверх, до какого-то солнца, которое столь глубоко зарылось в толщи пространств и времен, что кажется крошечным зерном. Вот так-то и надо лежать над горизонтами, слушать тишину, смотреть на алмазное зернышко.
   Но оно истлевает.
   И некие рачки-эпишура, видно, работают в вышине, пожирают остатки ночи; небо все чище, светлее.
   Воздух горчит слегка от сосновой смолы.
   Дух горчащий стекает, вьется по стволу, красным ветвям, дразнит злых пчел в скорлупе.
   То ли младенцем, то ли выжженной древесной колодой лежит он здесь посреди океана слышанья.
   Если приподнять голову, не увидишь ли две горы согнутых ног. (И, может быть, сад за оградой, белесую растрескавшуюся стену, окно, часы с маятником, дорогу, камень на обочине, дерево.)
   Падает капля.
   Это и есть пространство.
   И он жив, если его мысли не пчелы, устроившие улей в трупе, сожженном молниями.
   Ночь...
   Ночь сверзлась громадой воды и огня, воздух как будто был начинен яростью, все взрывалось, пространство лопалось, вдаль уходили зеркальные полосы. Это была настоящая какофония.
   В небе ржавый шпиль.
   Какая-то железная мачта.
   Какое-то сооружение. Конструкция из железных уголков, сходящихся к шпилю, изгаженному птицами. Геодезическая пирамида. Их устанавливают на господствующих высотах.
   Значит, здесь господствующая высота...
   "Вухух-вух", - забормотал где-то лесной голубь.
   Далекая звезда исчезла в светлеющем небе.
   Кто он теперь. Дезертир? лодочник? служитель горы, пытавшийся зажечь здесь пламя?
   Служитель горы от кого-то таился, с опаской он сюда поднимался. Его темное лицо, заросшее бородой. Синие глаза. Жилистые руки. Грубая одежда...
   Да! однажды здесь спешились всадники в запыленных плащах.
   В яркий солнечный день они рассматривали следы под горой. Потом о чем-то расспрашивали сивую босоногую девочку в сером платье, и она хныкала, терла глаза грязными кулачками.
   Его искали. Он смотрел на них из зарослей. Он следил за ними вместе с тысячью существ, жителей болотных топей, лесных чащоб, воздухов.
   Внезапно в небе появляется самолет. Он движется беззвучно, за ним тянется шлейф. И его крылья вспыхивают. Где-то солнце, и его уже видели летчики и пассажиры. Но летчики смотрят в другую сторону. А пассажиры, конечно, спят, старики, молодые, дети... Никто не посмотрит сюда в иллюминатор, на его гору.
   Уже он любил ее. И кое-что знал о ней. Что-то истончилось в нем за время этих странствий. И если раньше свои истории ему открывали люди, попутчики, то теперь дорога в лугах, река, гора. И он еще узнает, что случилось здесь в ночь тысячу лет назад с этим человеком, поднявшимся сюда с вязанкой хвороста (значит, на самой горе брать дрова возбранялось); и он взошел на нее, послушал и затем принялся высекать искру, - тут как бы огненный человечек метнулся из-под рук, пошел, приплясывая, кривляясь среди сосен, в рубахе вьющейся, в шапке Петрушки, и скрылся в зарослях иван-чая, осыпая капли ночного ливня.
   За стеной иван-чая ровно сияла рдяная стена.
   Рачки-эпишура, ткачи бирюзы, вычистили, высветлили все небо. Все небо над ним и небо в нем.
   Это были странные и неповторимые мгновения.
   Небо двинулось в нем. Покатились прозрачные волны. Воздух на границе зари заиграл различными красками. Ни для кого игра. Эфемерный луч обозначил середину. Незримые линии, чьи-то воздушные трассы - птиц, людей (звук пролетевшего самолета), мыслей - натянулись. И в тот же миг мягкая глина, горячая алая глина взбухла, прорвалась, и просто и необъяснимо, в тишине появилось солнце. И об этом уже нечего было сказать, подумать. Солнце не с чем сравнить. Оно медленно воздвигалось над горизонтом, а гору с несколькими соснами, с воинством иван-чая и геодезической пирамидой как будто выносило к нему, она приближалась к солнцу, но в то же время куда-то погружалась, большая, прочная, тяжелая гора в травах и хвое, сучьях, корнях, словно под нею разверзлась зыбь. Гора опускалась в какие-то толщи, тонула, и это продолжалось долго, пока солнце не опрокинулось над ней.
   Маленькой звездой солнце пылало в синеве, сотрясаемое ударами, взрывами, извергало пылающий ветер, и шишки потрескивали на горе, сосны пенились зелеными кронами, у них были причудливые стволы, словно их вылепил гончар. Гора шелестела, курилась травами. По стволу ползла янтарная капля.
   Он взглянул на солнце, и ослепительная пчела ударила в лоб, зажурчала, выводя в податливом известняке иероглифы.
   Свет солнца входит в кости зверей и птиц, в кору деревьев, в мозг, там плавится бесконечность, кипит, выбрасывает тысячекилометровые арки-протуберанцы, как будто встают и рушатся города, охлажденное вещество уходит в глубины, магнитные поля сближаются, и сжавшаяся плазма взрывается, акустические волны колеблют атмосферу, и весь солнечный ландшафт, ручьи в оврагах, река в глиняных и песчаных берегах, луга и поляны, деревья, камни, травы- все, вибрируя, отзывается на эту акустику; птицы, поезд; пароход густым аккордом движется через ослепительное море; кричат лебеди над осенним хребтом; шелестят снега, травы, страницы, и сама гора, ее железо, ржавая труба геодезической пирамиды, изгаженной лесными птицами, начинает гудеть с нежной варварской силой.
   И о чем ни подумай, на что ни взгляни, все звучит с этой солнечной силой. Кусок железа, дерево. То, что было, жалкий сад перед домиком на пустоши возле зоны (мать работала там медсестрой), часы на стене, вышка с солдатом в окне, игрушечные звери, игры с облаками, побег в колхозный питомник, - эту игру они затеяли после того, как однажды осенним поздним вечером бежал заключенный. Солдат с вышки прошивал темь выстрелами, но не попал, и собаки след сначала взяли, но беглец ушел по ручьям.
   Странный, непонятный призвук сопровождал издавна. Всюду как бы слышалось неотчетливое эхо. И вот он как будто приблизился к источнику.
   Цель оказалась ближе. Всего-то три-четыре десятка километров от города. И можно было спрямить?
   Но старые путеводители предупреждают, что время и место должны совпасть. И когда, как это происходит, не исчислишь, здесь уже остается надеяться на что-то, на какой-нибудь "дар", который однажды велит противиться обстоятельствам и двигаться вспять, например - вверх по реке.
   В потоках солнца на горе, где он лежал, забальзамированный, как клест, обвитый пеленами соснового воздуха, трудно было вспомнить, каким обстоятельствам он воспротивился.
   Весь день он лежал пластом, не в силах пошевелить и пальцем. И солнце напекало лоб, сушило губы. Верблюжье одеяло все высохло. И только рюкзак под головой был еще сыроват, пах дымом. На одеяло то и дело садились стрекозы и бабочки, в ворсинках плутали муравьи. Для них оно было поляной. Поляна оборачивалась шерстяной пустыней. Рядом валялись грязные башмаки.
   День, казавшийся бесконечным, засинел-таки тенями, солнечный накал ослаб в травах, повеселели кузнечики. Пчелы возвращались из синевы, лапки их пахли всемирными пажитями.
   Гора снова всходила, и скоро он увидел закатное солнце, тяжелое, ясное, вечерние кроны. Если долго и пристально смотреть на вечерние кроны, какая-то загадка откроется.
   Кто знает, что таится в недрах горы. Доспехи, щиты, курильницы, лошадиные черепа.
   Служитель горы еще ему скажет.
   Вся эта местность ждет, чтобы ее расшифровали.
   И это в его силах.
   И если он жив, если все это не пригрезилось и вот-вот его не поволокут по коридору, то он насобирает сучьев, накрошит затвердевшей смолы, зажжет костер здесь. Как это делал давний служитель. Ведь он это делал? Вопреки всему, всем, рискуя, по-видимому, жизнью, вместо того чтобы отступиться, уйти дальше, туда, куда не простирается рука вершителей нового закона. И этой ночью он нес на гору огонь. Чтобы дать всем знать: он здесь, вернулся.
   Свет на кронах погас.
   Но вскоре в вышине проступили как бы легкие одеяния, "серебристые" облака, это уже мезосфера, так высоко, что кристаллики льда еще ловят свет зашедшего солнца.
   Пространство ощутимо дышит, и шелушинка на стволе начинает дребезжать.
   Все заплывает прозрачными сумерками, на горе вспыхивает огонь.
   Даниил Меньшиков сидел, прислонившись к мерцающему сосновому стволу, глядел в пламя. И как бы огненный человечек в рубахе с длинными рукавами, в красной шапке приплясывал, перебирал ногами, вился, прикладывал к губам сыплющую искры флейту.
   Вверху звезды, как рачки-эпишура.
   Наверное, все, что он услышал, грубовато звучало для мезосфер.
   Но странствия в Глуши еще только начинались. Впереди у него было дней сто свободы. Или даже больше. И всегда его ждала река с нежными песчаными косами, синеватыми тростниками, паучьими Обрывами, уводящая взгляд в бесконечность- как бы в серое полотно, не тронутое кистью смотрителя другой, байкальской, горы.
   Смоленск