Среди жизненных правил, обеспечивающих коммерческое процветание, некоторые касались меня: громко и четко здороваться, входя в магазин или кафе; всегда первой здороваться при встрече с клиентами; не передавать им задевающие их сплетни, никогда не говорить ничего дурного о клиентах и других торговцах; никому не называть сумму дневной выручки; не воображать и не выставляться.
   Мне хорошо известно, что ожидает мою семью, если я осмелюсь хоть в чем-то нарушить этот кодекс: «Мы из-за тебя всех клиентов потеряем, а там и вовсе разоримся».
   Припоминая законы того мира, в котором я жила в свои двенадцать лет, я испытываю странное ощущение — будто стала невесомой и парю в замкнутом пространстве, как бывает у меня во сне. В памяти всплывают непонятные и тяжеловесные слова, похожие на камни, которые невозможно сдвинуть с места. Бесцветные и полностью утратившие тот смысл, который дает им словарь. Закостеневшие и не волнующие воображение. В эти слова, неразрывно связанные с предметами и людьми моего детства, я уже не могу вдохнуть жизнь. Свод законов, и ничего больше.
   В 52-м году мою фантазию будили совсем другие слова — «Королева Голконды», «Вечерний бульвар», [6]ice-cream, pampa. С годами они не обрели тяжеловесности булыжников, а сохранили легкость и экзотичность той поры, когда означали для меня что-то неизведанное и загадочное. А как меня сводили с ума эти определения из женских романов (если вид, то непременно гордый, а тон угрюмый, спесивый, высокопарный, саркастический, резкий), которые я никак не могла соотнести ни с одним реальным персонажем из моего окружения. Мне кажется, я всю жизнь так и пишу усвоенным мною в детстве сухим языком, не обогащая его со временем новыми словами и синтаксисом, которые в ту пору мне были просто недоступны. Я никогда не познаю волшебной силы метафор и наслаждения от стилистических изысков.
   В нашем обиходе почти не было слов для выражения чувств. «Я был дурак-дураком», — говорили, когда обманывались в своих ожиданиях, или: «Я чуть не сгибла», так выражали сожаление о недоеденном пирожном и печаль по умершему жениху. Да вот еще свихнуться. Язык чувств мне открывали песни Луиса Мариано и Тино Росси, сентиментальные романы со счастливым концом Делли и романы, которые из номера в номер публиковали журналы «Пти эко дела мод» и «Ла ей ан флер».
* * *
   Теперь мне хочется воскресить мир частной католической школы, где я проводила большую часть времени и которая самым властным образом определила мою жизнь, объединяя два непримиримых начала и идеала — религию и жажду познания. В нашей семье я одна училась в частной школе, мои кузены и кузины, жившие в И., ходили в общедоступную школу, как и все девочки нашего квартала, за исключением двух-трех более старшего возраста.
   Массивное темно-красное кирпичное здание пансиона занимало целый квартал на тихой и мрачной улице в центре И. Напротив — слепые фасады складов, которые, скорее всего, принадлежали ПТТ. [7]На нижнем этаже школы вместо окон — несколько отверстий для света и две всегда закрытые двери. Через одну входили и выходили ученицы, за ней шел крытый, обогреваемый двор, из которого попадали в часовню. Чтобы войти в другую дверь, на противоположном конце здания, следовало звонить, и появлявшаяся на звонок монахиня впускала посетителя в тесную переднюю, за которой шли приемная и кабинет директрисы. На втором этаже в каждом классе и коридоре было по окну. Окна третьего этажа и слуховые окошки под крышей были всегда занавешены плотными белыми шторами. Здесь располагались спальни. Выглядывать из окон на улицу строго-настрого запрещалось.
   Не в пример общедоступной школе, где царили куда менее суровые порядки и сквозь забор было видно, как ученики играют в огромном дворе, жизнь пансиона для посторонних глаз оставалась совершенно невидимой. Здесь было два рекреационных двора. Один из них, мощеный и темный из-за нависавшего над ним высокого дерева, предназначался немногочисленным ученицам «свободной школы», в которой учились сироты из приюта, что стоял рядом с мэрией, и девочки, чьим родителям было не по карману оплачивать «продленный день». Одна и та же учительница учила их с восьмого [8]класса по шестой, до которого мало кто из них добирался, уходя в «Школу домоводства».
   Второй двор, солнечный и просторный, принадлежал ученицам, чье пребывание в пансионе полностью оплачивали родители — коммерсанты, ремесленники, землевладельцы; этот двор занимал все пространство между столовой и церковным двориком, через который ходили в классы и на второй этаж. В конце двора стояла часовня, а от «свободной школы» его отделяла стена, в которую с двух сторон были встроены грязные ватерклозеты. Двор окаймляла тенистая липовая аллея, в которой младшие школьницы играли в классики, а старшие готовились к экзаменам. За аллеей начинался бесконечный огород и сад с ягодными кустами — высокая зеленая стена, редевшая только зимой. Дворы эти соединял никогда не закрывавшийся проход в стене с клозетами. Два десятка учениц «свободной школы» и сто пятьдесят-двести пансионерок виделись только в дни причастия или праздников, но никогда не разговаривали друг с другом. Пансионерки отличали учениц «свободной школы» по одежде, в которой они узнавали иной раз собственные, уже надоевшие им вещи и отданные их родителями этим беднячкам.
   Из мужчин свободно входить в частную школу и передвигаться по ней позволялось только священникам и садовнику, который работал в погребах или саду. Все прочие работы, требовавшие применения мужской силы, производились во время летних каникул. Директриса и большая половина учительниц были монахини они носили светские платья черного, темно-синего или коричневого цвета и требовали, чтобы к ним обращались «мадемуазель». Остальные, как правило, незамужние и довольно элегантно одетые учительницы, происходили из круга богатых коммерсантов и других почтенных людей города.
   Вот некоторый из правил, которые мы были обязаны строго соблюдать: при первом же ударе колокола, в который по очереди звонили учительницы, выстраиваться в линейку в церковном дворике, а пять минут спустя после второго удара в полном молчании подниматься в классы; не держаться за перила лестницы; вставать, если в класс входят учительницы, священники или директриса, и стоять, пока они не уйдут или знаком не позволят нам сесть раньше; учтиво открывать перед ними дверь и закрывать после их ухода; всякий раз при обращении к учительницам или встрече с ними склоняться перед ними в поклоне, потупив глаза, как в церкви в ожидании святого Причастия; ни под каким видом в течение дня не подниматься в спальню. Самое запретное место в пансионе. За все годы учебы я так туда ни разу не заглянула; не имея на то специальной медицинской справки, нельзя было отпрашиваться и туалет во время занятий. (Однажды в 52-м году, сразу после пасхальных каникул, в начале первого урока после большой перемены мне приспичило в туалет. Обливаясь потом и едва не теряя сознания, я терпела до конца урока, ужасно боясь, что наделаю в штанишки.).
   Обучение и религия не отделены друг от друга ни во времени, ни в пространстве. Вся школа — кроме двора и клозетов — это место для моления. Часовня, классные комнаты с Распятием, висящим на стене над столом учительницы, столовая и сад, где к мае мы молимся перед статуей Пресвятой Девы, возвышающейся на пьедестале в глубине зеленого грота, повторяющего грот Лурда. Все в школе начинается и завершается молитвой. Мы молимся, стоя за скамьей, опустив голову и сложив руки, осеняя себя крестом [9]в начале и в конце каждой молитвы. Самые длинные молитвы мы читаем утром перед первым уроком и сразу после дневного перерыва. В восемь тридцать утра: Отче наш; Радуйся, Мария; Верую; Исповедуюсь перед Богом Всемогущим; Молитва об укреплении веры, надежды, любви и сокрушения о грехах; Под твою защиту прибегаем, Пресвятая Богородица. В час тридцать: Отче наш и Радуйся, Мария. После перемены, окончания утренних и вечерних занятий короткие молитвы заменяются духовными гимнами. На протяжении дня, от подъема до отбоя, пансионеркам надлежит молиться в два раза больше, чем остальным ученицам.
   Молитва — главное деяние нашей жизни, средство индивидуального и всеобщего спасения. Мы молимся, чтобы стать лучше, избежать соблазна, преуспеть в счете, исцелить больных и наставить грешников на путь истинный. Каждое утро, с самых первых школьных шагов, мы изучаем одну и ту же книгу — катехизис. Религиозные дисциплины стоят на первом месте в табеле наших оценок. Начиная день, мы неизменно посвящаем его Богу, и все наши мысли в течение дня должны быть также обращены к Богу. Цель жизни — «снискать милость Господню».
   Субботним утром ученица старших классов собирает у всей школы свидетельства об исповеди (билетики, куда мы вписываем свое имя и класс). После полудня начинает действовать четко отработанная цепочка: ученица, которая уже исповедалась в ризнице, получает от духовника билетик с именем девочки, которую он приглашает на исповедь. Ученица несет его в указанный класс, громко называет имя девочки, та встает и, в свою очередь, направляется в часовню и т, д. Религиозные таинства — исповедь, причащение — почитаются куда выше, чем успехи в образовании: «Можно быть круглой отличницей, но при этом быть неугодной Богу». В конце каждого триместра священник в присутствии директрисы объявляет лучших учениц и вручает памятные подарки: первым ученицам — большие картинки на религиозный сюжет, и по маленькой картинке — всем остальным. На обороте священник ставит свою подпись и дату Расписание школьных уроков подчинено другому расписанию, которое зависит от молитвенника и Евангелия — они-то и определяют темы религиозных занятий, предшествующих диктанту: последняя неделя Ад-вента, Рождество — в классе у окна устанавливают ясли и игрушечные фигурки, которые не убирают до Сретения, начала великого поста т. д., потом идут Пасха, Вознесение, Троица. Из года в год и день за днем частная школа принуждает нас заново переживать одну и туже историю и старается сроднить нас с незримыми — ни живыми, ни мертвыми, — но вездесущими персонажами: ангелами, Пресвятой Девой, Младенцем Иисусом, чью жизнь мы знаем гораздо лучше, чем биографии собственных бабушек и дедушек.
   О законах, по которым жил этот мир, я могу рассказывать только в настоящем времени — как если бы и сегодня они оставались для меня столь же бесспорны, как в мои двенадцать лет. Но с каждой новой строкой меня саму все больше ужасает могущество и неуязвимость этого мира. Хотя в детские годы я жила в нем совершенно безмятежно, не помышляя ни о чем другом. Потому что дурманящий запах пищи и воска, витавший на лестницах, шум на переменках, нарушавшие благостную тишину гаммы, разучиваемые на пианино, помогали забывать эти законы.
   И я вынуждена признать, что до моего вступления в отрочество вера в Бога была для меня единственной нормой жизни и только католицизм — истинным вероисповеданием. Я могу читать «Бытие и Ничто» [10]посмеиваться над тем, как в журнале «Шарли Эбдо» [11]папу Иоанна-Павла II называют «польским травести», но — нравится мне это сегодня или нет — в 52-м году я всерьез верила, что в день первого причастия впала в смертный грех: чтобы проглотить облатку, прилипшую к небу, я кончиком языка разделила ее на части. Я не сомневалась, что разрушила и осквернила то, что было тогда для меня Телом Господним. Религия была формой моего существования. Я не разделяла веру и обязанность верить.
   Мир нашей школы — это мир истины и совершенства, мир света. В том, другом мире не ходят к службе и не молятся, это мир заблуждений, который поминают лишь в редких случаях, выплевывая, как богохульство: «светская школа». (Слово «светское» не имело для меня конкретного значения, но воспринималось все же как синоним «плохого».) Все делается для того, чтобы наш мир во всем отличался от того — другого. У нас никогда не скажут «столовая», а только «трапезная», не «вправду», а «воистину». «Товарищи по школе», «учительница» — отдают светскостью, подобает говорить «мои подруги», «мадемуазель», а директрису называть «моя дорогая сестра». Ни одна преподавательница не обращается к ученицам на «ты», у нас «выкают» даже пятилетним малышкам из самого младшего класса.
   Обилие праздников тоже отличает частную школу от светской. Значительная часть года уходит на подготовку многочисленных спектаклей: на Рождество большое представление под навесом для учащихся, затем его повторяют два воскресенья для родителей; в апреле день встречи бывших учениц в городском кинотеатре, а в последующие вечера там же концерты для родителей, в июне праздник христианской молодежи в Руане.
   Самое любимое в нашем приходе празднество — это ярмарка в начале июля и предваряющее ее карнавальное шествие учениц нашей школы. Выставляя напоказ своих девочек, разряженных в цветы, наездниц и аристократок прошлых веков, поющих и танцующих, частная школа демонстрирует городу и собравшейся на тротуарах толпе свою неотразимую привлекательность, богатое воображение и превосходство над общедоступной школой, чьи ученицы за неделю до этого в обычной спортивной форме прошагали по городу до ипподрома. Праздник подтверждает триумфальный успех частной школы.
   В дни подготовки к нему нам позволяется то, что обычно запрещено: выходить в город, чтобы купить кусок ткани или разнести по почтовым ящикам приглашения, прерывать занятия ради репетиций. В повседневной жизни нам запрещено ходить в школу в брюках, не надев поверх них юбки, но на сцене ученицы младших классов в балетных пачках демонстрируют голые ножки и трусики, а старшие полуобнаженные грудки и волоски подмышками. Мужской пол с трогательным старанием изображают переодетые в мальчиков девочки, целующие ручки и объясняющиеся в любви.
   На рождественском спектакле 51-го года я играла «Деву Ла-Рошель». Вместе с двумя-тремя девочками я пела перед публикой, держа в руках лодку. Поначалу мне хотели поручить роль одного из «трех барабанщиков, возвращающихся с войны», но ставившая спектакль монахиня прогнала меня, так как я не умела маршировать под музыку. В апреле 52-го, на дне встречи выпускниц прошлых лет, мы играли сцену из жизни древней Греции, и я исполняла деву, приносящую дары юной покойнице. Я застыла с простертыми к ней руками, склонившись в поклоне и опираясь на выставленную вперед ногу. Помню, что это была настоящая пытка, к тому же я боялась, что вот-вот не выдержу и рухну на сцену. Оба раза мне доверяли роли неподвижных статисток — мне явно не хватало грациозности, что заметно и на фотографиях.
   Все, что укрепляет этот мир — поощряется; все, что наносит ему урон отвергается и подлежит проклятию.
   Поощряется: молиться в часовне во время переменок; причащаться с семи лет, а не дожидаться торжественного причастия, как девочки из школы, забытой Богом; вступать в женское Общество крестоносцев, которые достигли подлинного религиозного совершенства и вознамерились обратить весь мир в истинную веру; постоянно носить в кармане четки; приобретать журнал «Ам вайант» [12]обладать «Римским миссалом с текстами вечерних служб» Дома Лефевра; говорить, что «вечером мы молимся всей семьей» и «я хочу стать монахиней».
   Порицается: чтение в школе каких-либо книг и газет кроме религиозных и журнала «Ам вайант». Чтение как таковое — постоянный источник тревог и подозрений, так как существуют «вредные» книги. И судя по тому, как их страшатся и клеймят в молитвеннике в разделе «Испытание совести», этих «вредных» книг куда больше, чем душеспасительных. Нам в конце семестра дарят книги, поставляемые городской лавкой католической литературы. Эти книги не предназначены для чтения — их только смотрят. Их поучительный смысл понятен с первого взгляда. Помню, что среди них были: «Библия для детей», «Генерал де Латтр де Тассиньи», [13]«Элен Буше»; [14]дружба с девочками из светской школы; хождение в кино на запрещенные фильмы (школьная программа допускает лишь такие фильмы, как «Жанна д'Арк», «Господин Винсент», «Кюре д'Арс»). У входа в церковь вывешивается список фильмов, которые официальная церковь классифицирует по степени их пагубного воздействия. Девочке, которую видели выходящей из кинотеатра после «запрещенного» фильма, угрожает немедленное изгнание из школы.
   Совершенно недопустимо также чтение фотороманов и посещение воскресных танцулек, на которые вся молодежь ходит по вечерам в зал Пото.
   Но при этом — никакого грубого принуждения. Подчиняться незыблемым школьным законам нас заставляют ласково, по-домашнему: поклонишься учтиво «мадемуазель» на улице, и она тут же одарит тебя одобрительной улыбкой.
   На центральных улицах родители учениц нашей школы глаз не спускают со своих девочек: рано или поздно о каждом их шаге и каждой встрече непременно донесут школьному начальству — это помогает частной школе поддерживать свое совершенство и принцип безжалостного отбора. Достаточно лишь невзначай упомянуть «моя малышка учится в пансионе», а не просто «в школе» — и любой почувствует всю разницу между каким-то сбродом и людьми, принадлежащими к единственному, избранному кругу общества, разницу между обычным исполнением закона о всеобщем образовании и заблаговременной заботой о будущем преуспеянии.
   Предполагается, что в пансионе нет ни богатых, ни бедных, а только одна большая католическая семья.
   (Все делается для того, чтобы слово «частный» навсегда связать для нас с запретом, страхом, затвором. Даже в частной жизни. Писательство — это уже из другой, светской жизни.).
   В этом современном мире меня признают совершенной, что позволяет мне пользоваться свободами и привилегиями лучшей ученицы. Отвечать первой, объяснять решение задачи остальным, читать вслух, потому что я умею читать с выражением — все это обеспечивает мне вполне благополучное положение в моем классе. Письменные задания я выполняю быстро и небрежно. Шумная и болтливая, я с удовольствием играю роль рассеянной непоседы, чтобы меня не сторонились из-за моих хороших отметок.
   В 51–52-ом я учусь в седьмом классе (это соответствует примерно второму году обучения в начальной общедоступной школе) у м-ль Л., чье имя внушает трепет задолго до того, как попадают к ней в класс. Еще в восьмом мы слышали, как за стеной она постоянно кричит и стучит линейкой по столу. В полдень и вечером, когда мы расходимся по домам, ей — вероятно, из-за ее зычного голоса — поручено дежурить у двери и выкрикивать имена сидящих под навесом учениц младшего класса, которых на улице ждут родители. Она маленькая — в начале учебного года я уже выше ее. — плоскогрудая, нервная, неопределенного возраста, круглолицая, с седым пучком, на носу у нее сильно увеличивающие очки и глаза за ними кажутся огромными. Как и все монахини, одевающиеся по-светски, зимой она поверх блузки носит пелерину в синюю и черную полоску.
   Если во время урока мы не пишем, она заставляет нас держать руки за спиной и смотреть прямо перед собой. Она то и дело угрожает перевести нас в младший класс, задерживает после уроков, пока мы не решим трудную задачу. До слез ее трогают только истории, повествующие о Боге, мучениках и святых. Остальные предметы орфографию, историю, счет — она преподает не с любовью, а с сущим остервенением, требуя от нас бесконечной зубрежки чтобы мы отличились на экзамене, который проводит у нас епархиальный совет в те же дни, когда в общедоступной школе сдают экзамен в шестой класс. Родители боятся ее и превозносят за строгость и высочайшую справедливость. Школьницы с гордостью рассказывают, что учатся в классе у самой свирепой учительницы, как о пытке, которую они терпят без единого стона. Это не мешает нам за ее спиной прибегать ко всем нашим обычным уловкам: шептаться, прикрыв рот рукой или прячась за поднятой крышкой парты, писать записочки на ластиках и т. д. Временами, в ответ на ее бесконечные крики и придирки, класс объявляет ей молчаливый бойкот зачинщиками выступают тугодумы, но волна непослушания захватывает и всех остальных, кто рад случаю ей насолить. Опустившись на стул, она плачет, отказывается продолжать урок, и мы должны по очереди просить у нее прощения.
   Вопрос не в том, любила я м-ль Л, или нет. В ту пору я не знала человека более образованного, чем она. Эта женщина была не чета клиенткам моей матери или моим теткам. Она воплощала для меня закон, гарантирующий справедливую оценку за выученный урок и ноль — за невыученный, а также совершенство моего школьного бытия. Это на нее я равняюсь, а не на других учениц, и к концу года хочу догнать ее в познаниях (долгое время я была уверена, что преподаватель знает о своем предмете не больше, чем может передать ученикам отсюда безграничное уважение и страх, которые внушают преподаватели «старших классов», и снисходительное отношение к учителям, с которыми уже расстались ведь мы их обогнали). Запрещая мне отвечать, чтобы дать время подумать другим, или предлагая объяснить ход решения задачи, она поднимает меня до себя. Лютую безжалостность, с которой она отчитывает меня за каждый огрех, я воспринимаю как стремление помочь мне достичь ее совершенства. Как-то она попеняла мне за то, что я некрасиво пишу букву «м», загибая первую палочку вроде слоновьего хоботка, и с усмешкой заметила, что в этом есть что-то «порочное». Я покраснела и не нашлась что сказать. Я поняла, что она имеет в виду, и она знала, что я это поняла: «Ваше м похоже на мужской член».
   Летом я послала ей открытку из Лурда.
   Чем больше я погружаюсь в школьную жизнь того года, которым датирована моя фотография, заснятая на ней девочка, познавшая первое причастие, становится мне все ближе. Я узнаю это серьезное лицо, прямой взгляд, легкую улыбку — не грустную, а скорее снисходительную «Текст», который я пишу, все больше проясняет снимок, а снимок — иллюстрирует «текст». Я вижу перед собой маленькую прилежную ученицу пансиона, которой внушили нерушимую веру в мир, воплощающий в себе истину, прогресс, совершенство, и она даже мысли не допускает о том, что может лишиться Божьей милости. Я снова сижу за партой для двоих, которую одна занимала примерно с конца декабря — в первом ряду слева от стола м-ль Л, а рядом за такой же партой сидела Брижит Д, с ореолом черных вьющихся волос над выпуклым лбом. Обернувшись назад, я вижу свой класс он делится на светлые зоны, где я различаю фигурки в разноцветных блузках и плохо узнаваемые лица, в которых мне запомнились лишь отдельные черты прическа, форма губ (пересохших с трещинками у Франсуазы Х, мягких у Элиан Л), цвет кожи (веснушки Денизы Р) Слышу их голоса, бессвязные и неожиданные фразы. «Умеешь говорить по-явански?» [15]спрашивает меня Симона Д. И темные зоны совершенно забытых лиц. Как и у всех, кто долго пребывает в коллективе, у меня выработались собственные, не имеющие ничего общего с табельными оценками критерии моего отношения к однокашникам «люблю» или «не люблю» эту девочку. Прежде всего я делю их на «задавак» и «незадавак», «воображал», которые пользуются успехом на танцах во время праздников, проводят каникулы на море, и всех остальных. Задавака — эта характеристика не только поведения, но и социального положения, задаются даже самые маленькие школьницы, если их родители — коммивояжеры или коммерсанты. Незадаваки — это дочки землевладельцев, пансионерки или полупансионерки, приезжающие в школу на велосипеде из соседней деревни, нередко переростки и второгодницы. Как раз им-то есть чем гордиться своими полями, тракторами, наемными рабочими, но все, связанное с землей, вся эта «деревенщина» вызывает только презрение. «Тут тебе не ферма!» — так у нас оскорбляют.
   Есть еще нечто, что побуждает меня пристально разглядывать окружающие меня детские тела и классифицировать их на свой манер. У нас учатся и малышки с тонкими ножками, которые носят короткие юбочки с бретельками и банты в волосах; и более взрослые, уже вытянувшиеся вверх девочки, сидящие на задних партах. Я ревниво отмечаю их физическое развитие и более вольные наряды, набухшие грудки под блузками, чулки для воскресных выходов. Я пытаюсь угадать, носят они уже под юбкой гигиенические прокладки или нет. Именно у них я стараюсь выведать секреты сексуальной жизни. В мире, где родители и учительницы страшатся даже упоминания о смертном грехе и нужно постоянно вслушиваться в разговоры взрослых, чтобы уловить хотя бы намек на главную тайну жизни, только старшие девочки и помогают приобщиться к запретной теме. Их тела — уже сами по себе источник познания. Это одна из них шепнула мне украдкой: «Если бы ты была пансионерка, я бы показала тебе в спальне свою окровавленную прокладку».
   На фотоснимке, сделанном в Биаррице, я лишь стараюсь выглядеть взрослой девушкой. Хотя в классе м-ль Л, я — одна из самых рослых учениц, у меня совершенно плоская грудь и никакой фигуры. В том году я сгорала от нетерпения, ожидая прихода месячных. Увидев впервые незнакомую девочку, я тут же принималась гадать: есть у нее месячные или нет. Сама я из-за их отсутствия чувствую себя неполноценной. В седьмом классе неравенство тел волнует меня куда больше, чем все остальное.
   Я только и думала о том, как поскорее стать взрослой. Если бы не запрет матери и осуждение частной школы, я бы уже с одиннадцати с половиной лет ходила к службе, подкрасив губы, и в туфлях на высоких каблуках. Единственное, что мне позволили это сделать перманент, чтобы походить на девушку. Весной 52-го мать впервые согласилась приобрести мне два платья с плиссированными юбками, облегавшими бедра, и туфли на танкетке, высотой в несколько сантиметров. Но отказалась купить черный широкий эластичный пояс, застегивающийся на два металлических крючка — все девушки и женщины носили тем летом такой пояс — талия благодаря ему казалась тоньше, а ягодицы — более выпуклыми. Помню, как все лето я бредила этим поясом, которого мне так не хватало.