Содержаниe

Я тебе люблю ..........................................
Опыты ......................................................
Пятизвездочный морг ...............................
Серый в порядке ..........................................


Я тебе люблю

бляха
Телохранители искоса смотрели телевизор. Я пил в компании людей,
которым хорошо знакома криминальная обстановка в городе. Несмотря на
интеллигентный экстерьер, я готов перепить самых крепких мужиков, и
три-четыре бутылки водки за вечер не производят на меня особого воздействия,
разве что утром немного чешется кожа на животе. Такая особенность не раз
выручала меня, но иногда приводила к непредсказуемым последствиям, что,
собственно, и случилось в ту ночь.
Человек во власти сияет нездешним светом. Его влиятельное лицо охвачено
всполохами затяжного экстаза. В зале резало глаза от начальства.
Перепившееся руководство силовых структур, вице-премьеры, вожди и гонители
демократии, государственники, главные придурки, реваншисты и прочие
кремлевские красавцы гудели.
-- У меня бляха лучше твоей! -- раздавались голоса. Каждый мечтал о
бляхе.
-- Твоя бляха -- вообще не бляха.
-- Я получал в месяц по четыре бляхи.
-- Когда это было!
-- А у меня платиновая бляха, -- сказал кто-то.
Все замолчали. А я спросил:
-- Вы какую бляху имеете в виду? Они покатились со смеху.
-- У тебя что, вообще нет бляхи?
-- Да нет у меня никакой бляхи! -- обозлился я.
Под утро им всем захотелось вместе полететь в космос. "Летите, голуби",
-- подумал я. Они мне тоже предложили лететь, в качестве хроникера, были и
другие, не менее достойные предложения. Кончилось тем, что один из них --
кажется, самый толковый и что-то даже смыслящий в литературе -- завел со
мной разговор о тайной стороне родной жизни.
-- Я тебя читал, и ты мне не нравишься, -- начал он с нормальной
предутренней откровенностью, со сбившимся галстуком на белой
правительственной сорочке. -- Но я тебе вот что скажу: это заколдованная
страна.
Я понимающе хмыкнул.
-- Бермудский треугольник в подметки не годится. Тут круче. Никакие
реформы у нас не пройдут, -- заверил меня ведущий реформатор.
Я молча верил ему на слово.
-- Была мысль найти объединяющую идею. Нашлись только разъединяющие. --
Он огляделся по сторонам. Старик мешает.
-- Найдите лучше, -- сказал я.
-- Я не об этом, -- скорчился реформатор и даже сделал движение, чтобы
уйти непонятым, но вместо того воскликнул:
-- Пал Палыч!
Подошел какой-то пьяный Пал Палыч. По виду -- силовик. С болтающейся от
горьких раздумий челюстью. В штатском.
-- Скажи ему про старика. Он не верит. Силовик испуганно посмотрел на
начальство.
-- Ну, говори, раз начал, -- твердо сказал реформатор.
-- Мы называем это передвижной черной дырой, -- поежился силовик -- Или
воронкой. Короче, хренотень.
-- Закон исчезновения энергии, -- пояснил реформатор.
Я радостно приветствую разговоры о всякой нечисти,
но только не от пьяной власти.
-- Метафоры, -- подсказал я.
-- Встреться с ним, -- предложил реформатор.
-- С кем?
-- Со стариком. Пал Палыч организует.
-- Засасывает, -- скислился Пал Палыч, показывая плохие зубы вперемежку
с золотыми. -- Хуже тарелки.
-- Я не работаю на правительство, -- примирительно предупредил я.
-- Личная просьба, -- подчеркнул реформатор.
призрак русской свиньи
Бывает, сидишь на балконе, пьешь чай, ведешь беседу с друзьями,
спокойно, весело на душе, ничто не предвещает беды, как вдруг потемнеет в
глазах, почернеет в природе, поднимутся враждебные вихри, послышится топот,
в секунду все сметено, все в миг окровавится. Нет больше тебе ни чая, ни
грез, ни друзей. За чаем выстраиваются километровые очереди, балкон
обвалился, друзья обосрались от ужаса жизни.
И думаешь посреди всего этого великолепия:
-- Спасибо, Боже, за науку, спасибо за испытания.
враг народа
На утро проснулся как от толчка, с отчетливым чувством: я -- враг
народа. Лампа подозрительно качалась под потолком. Я подумал: все-таки
перепил. От возбуждения при встрече с властью. Мы все только делаем вид, что
власть нас не волнует. Обеспокоенный, спрыгнул с кровати к зеркальному
шкафу, ударил заспанное лицо по щекам. Из зеркала на меня хмуро глянула
неумытая морда врага народа.
"Ну, все! -- решил я. -- Это полный пиздец или полный вперед!"
Я и раньше, если по честному, не был народным братом-сватом, не рыдал
от сознания принадлежности. Мне знакомы минуты недоверчивого принюхивания к
народу, даже приступы тошноты. Но я с этим справлялся и жил дальше, как все,
с тупой надеждой на что-то.
Теперь все сделалось по-другому. Я снова лег, заснул в тоске, спал
долго, без снов, проснулся в полдень: опять -- враг народа. Но не в том
дедовском смысле, будто я -- контра. Или: меня оклеветали. Я никогда не
верил в невинность жертв: человек вечно чем-нибудь недоволен, и это
всплывает. Но я ощутил всем своим существом, что я не объявленный, а сам
собой объявившийся враг народа; такое необратимо.
Что это за состояние? Я бы не взялся описать его досконально. Оно
только-только вошло в меня и заполнило. Его не обозначишь пламенной
ненавистью, когда хочется орать и все перечеркивать. Бешенство -- расхожее
объяснение в чувствах. Казни -- это вообще love story. Здесь же было, как
после бури. Осенний ветер ласково теребил занавески. В наступившей
прохладности ощущений крепло презрение. Неторопливое, неогненное чувство.

Мне хотелось задавить его спортом и равнодушием. Я сел в машину, чтобы
побегать на Воробьевых горах свои положенные сорок минут. Бежал трусцой и
думал: смирись. Смирись: вот гроздья рябины. Река, баржа, трибуны,
колокольня -- смирись. Меня обдали потом немолодые офицеры, сдававшие
рутинный зачет на выносливость -- зажми нос и смирись. Возле их финиша ко
мне метнулась штабная крыса с криком:
-- Опять ты последний!
-- Хуже, чем последний! -- сказал я полковнику, сходя с дистанции.
Я -- враг народа. Чувство не из приятных, нечем гордиться. В состав
презрения входит, скорее, не высокомерие, а безнадежность. Размышляя, я
пришел к выводу, что у меня даже нет информационного повода. Вчера, на
прошлой неделе русские не сделали ничего чрезвычайного. Не выплыли (хотя
руки чесались) на середину реки на "Авроре", не перерезали (хотя могли)
младенцев. Жили как жили, пили пиво, но я уже с этим не мог смириться.
Это не значит, что я воспылал нелюбовью к конкретным людям: сдержанному
дяде Сереже из Питера, которого я давно не видел и, боюсь, не узнаю в лицо;
Зое Ефимовне, которой всю жизнь нравились стихи Маяковского; моим двоюродным
сестренкам Белке и Стрелке, живущим в разных городах и обзаведшимся
неведомыми мне детьми; обнищавшей бухгалтерше, гигантских размеров тете
Славе, которая время от времени прокуренным голосом просит по телефону
похоронить ее за мой счет. Толстой по-прежнему оставался автором "Войны и
мира". Во всяком случае, на первых порах столпы России пребывали на своих
местах.
Метаморфозе подверглось всего-то-навсего одно местоимение, затертое
словечко, однако "мы" -- Николай Второй русской лексики. Напрасно думать,
будто наше "мы" состоит из сложения самозначимых "я". Русское "я" как
элемент не жизнестойко и обретается исключительно в семейственной молекуле.
Выходит, не "я" формирует идею "мы", но "мы" манифестно и речетворно. "Мы"
плодит ублюдочных "я", как мелкую картошку. Все силы русского правописания
-- на стороне "мы", и сколько бы литературных терзаний ни вкладывать в
развитие "я", они не окупятся за недостатком грамматических резервов. Взять,
для примера, подсознательное мыканье Платонова и сопротивленческое яканье
Набокова, чтобы увидеть разность потенциалов. На "мы" можно гавкать, как
Замятин, над "мы" можно хихикать, как Олеша, но "мы" имеет самодержавное
качество, известное под именем "народ".
"Народ" -- одно из самых точных понятий русского языка. Оно
подразумевает двойной перенос ответственности: с "я" на "мы" и с "мы" на --
род: "мы-они", внешне-внутренний фактор, что означает вечные поиски не
самопознания, а самооправдания. Слово "народ" зацементировало народ на века.
Несмотря на различия между сословиями, поколениями, полами и областями,
русские -- союз потомков, битых кнутом и плетями. Русские -- дети пытки.
Там, где особенности индивидуальной жизни процветают за счет общественной,
народ -- метафора или вовсе несуществующее слово. В этой стране оно передает
суть неправого дела.
Изначально я был смущен и щедро испытывал чувство вины. Перед тем же
народам. Но, спутавшие самоуправление с самоуправством, русские превратились
в слипшийся ком, который катится, вертится, не в силах остановиться, вниз по
наклонной плоскости, извергая проклятия, лозунги, гимны, частушки, охи и
прочий национальный пафос.
Проснувшись, я осознал народ в сборной солянке, по общему настроению,
которое он в себе квасит. Доходяги, интеллигенция, фаталистические позывы --
все сравнялось. Я выключил телевизор. Я перестал болеть за команду.
моральная помощь гитлера
Если в Париже есть площадь Сталинграда, то это недаром. По большому
счету, Гитлер помог России. Он создал ей хотя и не такой железобетонный
статус моральной неприкосновенности, как для евреев, но тем не менее он его
создал. В -е годы он переманил на сторону советской России всю прогрессивную
западную интеллигенцию, ставшую советскими шпионами мысли, в начале -х --
весь западный мир.
Россия, лишенная неприкосновенности, не вызывает к себе уважения. Она,
как правило, портит тех, кто к ней приближается. Неизменный отпечаток
оставляет на всех, кто ее посетил.
Народ с "винтом" зря не рождается? -- Да ладно вам! Галактики и то
премило blow up. Мне надоели назидания.
Было от чего растеряться.
Стремление найти презрению эстетический эквивалент привело меня в
конечном счете к умственной горячке. Она дала диковинный приплод, и, всех
оттеснив, возник вожак, что вывел меня из моего русского мира в свой, все
изменив, ничего не порушив. Хотел бы заранее оговориться: движение по
русскому миру не стало ни этнографическим, ни паталого-анатомическим. Оно не
касалось ни общих маршрутов, ни запретных троп. Все эти подробности неважны
вожаку. Движение шло по внутренней плоскости и редко складывалось в слова.
Я вобрал в себя Россию как художественное произведение.
гений места
Через неделю утром позвонил Пал Палыч. Спросонья я не сразу врубился.
Он приехал ко мне домой, бегло похвалил квартиру, разулся по своему хотению,
не расшнуровывая ботинок, и быстро прошел в кабинет. Он играл роль
службиста, у которого сто сорок тысяч неотложных дел. Вместе с ним
обозначился референт, застегнутый на четыре пуговицы, не то голубой, не то
просто элегантный молодой человек.
-- Не знаю, чем вам помочь, -- хлопотливо сказал Пал Палыч. -- Хотите
хоть сто омоновцев, хоть двести. -- Он подумал. -- Хотите танк?
-- Чего вы от меня хотите? -- сухо спросил я, живо представляя себя в
танке.
-- Страной, -- в кулак откашлялся референт, -- руководит не президент,
не правительство и не ЦРУ, как утверждают пенсионеры, а вот это самое, так
сказать, вездесущее тело. Это не сказка, -- заторопился он, увидев мое
недоумение.
-- Ну почему? -- сказал я как можно более небрежно. -- Россия и есть
сказка.
-- Возможно, -- выдержал паузу референт. -- Иногда он живет на
Ваганьковском кладбище, где похоронена ваша бабушка.
-- Идите вы сами на кладбище, -- сказал я, давая понять, что разговор
закончен.
Пал Палыч поспешно вытащил из большого рыжего портфеля конверт и вручил
мне. Я заглянул внутрь:
-- А еще говорите, что в вашем государстве нет денег. Пал Палыч
по-генеральски потупился и невольно уперся взглядом в уставной непорядок
-- Не уследила! -- Пал Палыч застенчиво отправил мизинец левой ноги
обратно в носок цвета хаки. -- Жена носки штопает. Такое у нее, понимаешь,
хобби.
Референт бойко заговорил:
-- Польские, полушерстяные, люблинской фабрики. Не покупайте больше.
Говно.
-- Понял, -- сказал генерал. -- Ближе к делу.
-- Если выйдете на контакт, -- обратился ко мне референт, --
постарайтесь внушить ему... -- В передней со страшной силой хлопнула дверь,
-- оставить нас в покое, -- пробормотал он.
-- Сквозняк, -- сказал я.
-- У нас в России от сквозняка может начаться все, вплоть до
гражданской войны, -- озвучил референт свои опасения.
-- Почему -- я? -- спросил я генерала.
-- Вы там что-то такое писали о заре нового откровения, -- покраснел
он.
-- Есть интерференция, -- прибавил референт.
-- Ну, мы пошли, -- поднялся с дивана Пал Палыч. -- Саша,-- кивок на
референта, -- поступает под вашу команду.
-- Постойте! Вы, случайно, не идиоты? -- поинтересовался я.
крутые девяностые
Между тем, Саша оказался вовсе не идиотом. Он был из тех, кто
перепробовал сотни форм жизни в крутые русские девяностые годы. Он ощутил
свист и скорость русского времени, когда час шел за год, как никогда ни до,
ни, видно, после. Он был из тех, кто понял смысл энергии, перекроил
пассивную ментальность.
Мало кто в России жил в -е годы -- почти все плакали. По разным
поводам. Плакали от радости, получив свободу. Плакали обкраденные. Плакали
обстрелянные. Почти все пугливо озирались, держась за карман, не включаясь в
игру, шаря на обочине. Начиненная деньгами Москва казалась этим "почти всем"
беднейшим, пропащим городом мира.
Деньги валялись на бульварах и площадях, залетали с ветром в подъезды,
кружились на лестничных клетках. Их можно было сгребать метлой, -- только
дворников не было, были новички-любители, и гребли они поначалу неумело,
доморощенно -- занятие настолько утомительное, что не хватало времени
пересчитывать выручку по вечерам, так спать хотелось. Деньги держались в
ведрах, тазах, больших кастрюлях, их были миллионы и миллионы, они
обменивались на зеленые, и зеленых можно было за неделю накрутить на
миллион.
Обменный пункт стал сильнее, чем "Фауст" Гете. Он работал без выходных.
Но для "почти всех" деньги были невидимками, они их не гребли, теряли.
"Почти все" твердо знали, что раньше они ели помидоры, а однажды даже купили
в покойном "Руслане" бельгийский, в клеточку, костюм; теперь не хватало на
картошку. "Почти все" терпеливо ждали разъяснений по телевизору. Они не
догадывались, что нигде в мире никто никому ничего не объясняет, когда на
бульварах и площадях валяются кучи денег. Затем "почти все" плевались у
телевизора и доплевались до того, что некоторые из них
стали бомжами. "Почти все" вяло ходили в поисках какой-то правды. Вдруг
стало полно всего в магазинах. Это было особенно оскорбительно. И захотелось
"почти всем" увидеть пустые, привычные прилавки, уйти в добрый мир очередей.
Саша начал с носков в переходе. После носков и защиты свобод в живой
цепи у Белого дома он торговал сигаретами, антиквариатом, иномарками, владел
складами и магазинами, незаконно владел оружием, организовывал банки, хотел
купить "Аэрофлот", вместо чего построил кирпичный завод и фабрику пуховых
платков. Крупно горел, обанкротился, стрелялся в ванной и пропил немало
собственной крови. Выжил, вернулся к "наперстку", вошел в игорный бизнес,
надел красный пиджак, открыл мужской журнал, разорился, задолжал всем.
Чечены его закапывали в подмосковном лесу. Точнее, ему предложили
самозакапываться лопаткой.
Философией -х стала компьютерная игра. Виртуальность клубилась в
воздухе весенним туманом. Каждому полагалось несколько жизней, гардероб
менялся не по сезону, а по наитию, слетались птицы, звенели мечи, из груди
вырывался звук боевого спазма. В Сашу стреляли, он отстреливался, работали
скважины, он кинул деньги на Запад. Обзавелся недвижимостью в Лондоне.
Завелись в голове тараканы. Занялся русской философией, задвинул
православие, внял Алтаю, заделался отшельником, нырнул в буддизм, буддизм
сменил на индуизм, плясал, ушел в астрал. Индуизм сменил на иудейство (не
будучи евреем), какое-то время маялся атеистом, опростился, стал
вегетарианцем. По воле сердца приняв епитимью, поменял джип на драные
жигули, ужесточил разборки, дал зарок не прикасаться к женщине три года.
Это было десятилетие русского тела. Утрата материализма привела к
обнаружению материальности. Девочки стали мальчиками и -- наоборот. Желания
обволоклись смазкой унисексуальности. Саша случайно обнаружил в себе
мусульманство, завел пять саун и гарем, вошел в вуду, рванул на Карибы,
оттуда -- в Нигерию, чудом остался жив в Лагосе, вернулся, покаялся в
Даниловском монастыре, стал референтом. Он работал в безопасности и даже
осмеливался передо мной восторгаться подвигами советских гэбистов, любил
Америку, ненавидел Америку, ностальгировал по прошлому, в прошлое не хотел.
Саше недавно исполнилось тридцать. Он продолжал эксперименты со здоровым
образом жизни, сексом, кино, компьютерами, рекламой. Саша признал, что
ситуация -- хреновая.
-- Блядь буду, если мы его не найдем, -- добавил он.
мишень
Я -- мишень. Живой теплый комок, пригнувшись, бежит по полю. В меня
стреляют кому не лень. У меня грязное, потное лицо, грязная одежда, рваная
обувь, кровь под ногтями. Наверное, безумный вид. Нет ни времени, ни сил
думать о себе. Я бегу. Без всякой надежды на успех.
Рассматривая как-то дореволюционные фотографии в красивом английском
альбоме, я поймал себя на нехитрой мысли, что каждый запечатленный на них
вот-вот станет мишенью несчастья, которое каждого разворотит. Волжские
бородачи с рачьими глазами, расфуфыренные купчихи с чернявым
блюдолизом-приказчиком под замоскворецким подолом, император на пне, отец
Набокова с оторопевшим, как у всех либералов, лбом, четыре теннисистки с
яйцевидными ракетками в своем харьковском имении,
офицеры, обсуждающие на досуге "Русское слово", деревенские отморозки,
косящие в объектив, -- все впрок собраны для страдания, и, несмотря на их
безмятежность, страдание уже прочитывается на лицах. Больше того, готовность
к страданию. Не отпор, а пионерский салют. Готовность к унижениям. К
мученической смерти.
Я испытал странное беспокойство. Такое прочтение фотографий было бы
понятным, если иметь в виду знание о будущем, но я не мог отказаться от
мысли, что будущее страдание присутствует в соотечественниках объективно,
кем бы они ни были, независимо от злобы, любви и воззрений, независимо от
меня.
На лица легла тень жертвы, куда более сильная, чем тень смерти,
естественная для любой фотографии. Я подумал: завеса приоткрывается. В
России существует особая добавка к обычной смертности, и даже в безобидном
альбоме русские лица прекрасны той выразительностью, которую обеспечивает
лишь насильственный выход из жизни. Их прозрачность, бледность как отсвет
посмертной маски, смиренного пребывания в гробу с расстрелянным лицом
красиво контрастируют с самонадеянностью заезжих физиономий. А в лучших
русских сострадательных портретах, как у Крамского, есть любование
несчастьем.
Будущее было заложено, разгадано и представлено, и только требовалось,
чтобы наступило. Но именно потому, что оно в русских присутствовало, оно и
могло быть возможно. Все сошлось.
Осиновый ветер. Быть русским -- значит быть мишенью. Жертвенность жертв
-- тоже функция в мире, где мы освобождены от других обязательств, которые,
на худой конец, исполняем халтурно, поспешно, попутно. Бывают редкие
периоды, когда русские забывают о своем страдательном залоге и начинают
подражать прочим народам в их созидательном начале, что-то строить, к
чему-то стремиться. Всякий раз это обрывается плачевно. Русская жизнь
призвана отвлекать людей от жизни. Сопротивление русской косной матери
только подчеркивает значимость этой матери. Россия должна быть собой точно
так же, как Экклезиаст -- Экклезиастом, то есть одной составляющей
библейских частей.
Иное дело, что свой чистый опыт, христианский по внешним формам, Россия
хотела передать другим странам, с другим предназначением, и потому долго и
напрасно мучала их.
В современных условиях Россия выглядит потерянно, проигрышно
относительно прочего мира, где активное начало заявлено органическим
образом. Однако Россия создана для молитв, тоски и несчастья. Россия -- это
вид страны, которая производит людское несчастье. Существуют исторически все
условия, чтобы страна бесперебойно была несчастной. Русская власть верно
справляется со своими заданиями, какой бы ориентации она не придерживалась.
Россия хороша в проработке утопических конструкций, которые заведомо
неосуществимы и на развитие которых уходят многие жертвы. Большего странно
ожидать даже от такой огромной страны.
И, как каждую страну, Россию нужно судить по ее внутренним ресурсам и
финальному результату. Пусть результат, с точки зрения Запада, выглядит
негативно. Пусть он со стороны Востока тоже глядится странно. Но в России
есть положительная неспособность к так называемой нормальной жизни. На
каждого царя есть свой Распутин. Россия продемонстрировала крайности
человеческой натуры, разрушила представление о золотой середине. Она
показала тщетность человеческой свободы. Ее нельзя не уважать за верность
самой себе.
Основным стилем писателей, писавших и пишущих о России, остается
сочувственная слезливость. Ошибка и западников, и славянофилов в том, что
они желают России счастья. Славные деятели со времен Чаадаева, должно быть,
неправы в своем коренном беспокойстве по поводу отчаянного положения родной
державы. Страх перед страхом, боязнь насладиться его глубиной свойственна
большинству русской интеллигенции, Вечная и беспомощная идея вытащить Россию
за волосы вопреки ее воле встречается из книги в книгу и становится, по
крайней мере, назойливой.
Им всем подавай счастливую Россию с караваями, куличами и балыком. Их
не устраивает килька в томате. По крайней мере, килька -- не их идеал.
Россия, бесспорно, опасная страна. Но здесь стоит согласиться с Ницше,
призывающего "жить опасно". Проблеск определяющего национального сознания,
смеси кнута и слащавого ханжества мне видится в позднем Гоголе, но даже у
него не хватило сил провести мысль до конца. Предатели и некоторые
иностранцы искренне пытались представить Россию как страну зла и несчастья,
но делали это только ради политического или туристического интереса, и
потому оставались недостаточно последовательны. Мы всякий раз шарахаемся от
новых доказательств того, что здесь каждый -- мишень. Однако приходит время,
когда страна бегающих мишеней оказывается неконкурентноспособной, и общий
труд, основанный на страхе и жертвенности, не выдерживает, наконец,
компьютерных перегрузок.
Продолжая в том же духе, "легообразная" Россия скорее всего исчезнет с
лица Земли. Как древняя Эллада, где
греческие боги превратились в назидательные игрушки. У нас с Грецией
есть даже симметрия не слишком святого духа. Греция сгорела от религиозного
формализма, Россия горит от формальной религиозности.
В экономии человеческого духа потеря России будет невосполнимой, не
меньше, но и не больше того.
матрешка
Если верить матрешке, то жизнь -- кувырок в утробу. Центром русского
мира заявлен эмбрион. Все остальное -- обложка, прана, покрывало. Какими бы
клевыми тетками ни были большие матрешки, они поверхностны, самодовольны. В
них -- статичное тщеславие жизни.
Взяв матрешку в руки, нельзя остановиться ее разбирать, развинчивать.
Хочется докопаться до правды. Матрешка построена на первичной игре, знакомой
младенцу, на ней же держится основной сексуальный эффект одежды -- игра в
прятки. Правда похоронена в тайне. Правда требует жертв. Большие матрешки
беременны маленькими, как своей многократной смертью. Скрипят, летят головы
ради забавы. Чем дальше внутрь, тем меньше красок, слабее причуды, усталость
художника. Матрешка -- сигнал хронического переутомления, светобоязнь. У
самого маленького человека, плохо нарисованного по недостатку места,
истукана-эмбриончика, предполагается трогательность "деточки". Вспышка
умиления. Тоска по родителям. На лице не морщины, а какая-то паутина, как
терка, руки. Непонятно, мужчина, женщина? Шершавые материнские руки матери
хочется поцеловать, отцовские морщины -- разгладить. Но русская целостность
слишком мелка для эмоций, интегральность беспомощна, все это -- одни
фантазии, и самая маленькая кукла всегда закатывается под стол.
сырость
Из корзины посыпались Лешки, Васьки, Нинки, Костики, Мишутки и всякие
мелкие Павлики, случайно нашлись Толян и смурной Серафим, потом пошли
отборные Иваны, круглолицые Ольги, оттуда же выпал повешенный
железнодорожник с высокомерным лицом, далее обнаружились Николаи
Николаевичи, Фролы Тимофеевичи. У русских все сырое, непрожаренное,
непроперченное. И лица, и душа, и мать-Земля.
Леса -- сырые. Мы все -- сыроежки.
Еду в метро и чувствую, что мне противна эта потная сволочь. Инертная,
покорная, прыщавая шваль.
Хочу ли я, чтобы Россия распалась на куски?
Чтобы Татария отделилась от Мордовии?
Чтобы Волга высохла?
Чтобы судорога прошла по Сибири?
Чтобы кончился балаган?
Хочу!
Хочу!
еще о русской свинье
Надо воспеть русскую свинью. Народ -- нерастаможенное понятие.
Нерасторможенное. Около % населения России составляет народ. Народ имеет
свои особые способы оповещения. Он цепляется между собой колючками и