– Итак, Фернандо, перед нами находится воочию и во плоти одна из твоих глупостей. Что ты собираешься делать?
   – Дать свою фамилию.
   – Хорошо, но не достаточно. Как я понял, мать ребенка крещена и имеет метрику с фамилией Лопес… а, кстати, не могли бы вы рассказать, откуда девчонка взялась?
   – С рынка, – поджав губы, ответила вдовушка.
   – Позвольте мне, – попросила сеньора. Она изложила историю внятно и правдоподобно, но по-своему. Обдулия даже не упоминалась, роль самой сеньоры сводилась к укрывательству тайных свиданий, и все произошедшее приписывалось магической силе моей скромной особы.
   Дон Федерико с меня глаз не сводил, словно сам был уже зачарован. А я изучала его самого – движения, выражения глаз и голоса, одной мне видимые цветовые оттенки и переходы. Дон Федерико не был прост, но я его поняла. А главное, я заметила, что он тоже кое-что понял во время нашего безмолвного разговора… и что без последствий эта перестрелка глазами не останется.
   После долгих объяснений вердикт был вынесен. Официально ребенком Фернандо Лопеса мой сын не признавался, и это, на мой взгляд, было к лучшему. Он получает статус свободного цветного со всеми соответствующими документами. Малыша оставляли при мне до тех пор, пока не подрастет. Затем его отправят в дом Суаресов в Гавану, где дадут образование и приставят к какому-нибудь делу.
   Решение устроило всех, кроме вдовушки. Но она до поры оставила свое мнение при себе.
   Тем же вечером, готовя сеньору ко сну и сплетничая о перипетиях минувшего дня, я незаметно навела ее на мысль спросить:
   – Сандра, как тебе показался мой кузен?
   – Он человек сильный и мужественный, из тех, на чье слово можно положиться. Он очень неглуп. Он мог бы стать святым, если бы пошел в монахи. Но он предпочел карьеру… а также возможность наслаждаться жизнью в самой полной мере, какую позволяют приличия, или вовсю, когда никто не видит.
   – Точно! – отвечала сеньора. – Откуда ты это узнала?
   – Я же хоть и плохонькая, но колдунья…
   – Что еще ты о нем скажешь?
   – Он был бы для вас самым лучшим мужем и отцом ваших детей.
   Она ответила не сразу.
   – Что толку об этом говорить? Меня отдали замуж в пятнадцать, ему шел четырнадцатый. А теперь поздно. Он, правда, до сих пор не женат, но это дела не меняет.
   – Даже если бы он был женат, он оставался бы вашим самым близким другом. Или нет?
   Сеньора насторожилась:
   – Сандра, скажи-ка, что у тебя на уме? Без утайки.
   – Я скажу, только вы не торопитесь отвечать, сначала подумайте. Донья Белен, в этом месяце будет ваша луна, ваше долгожданное полнолуние. Не потеряйте его впустую, потому что от мужа вам не понести. Дона Федерико вы любите больше чем по-сестрински, и не пытайтесь это отрицать передо мной. Он не проболтается никому и никогда. Ребенок будет похож на вас, во всяком случае на вашу родню.
   Что касается приличий – кто сто раз говорил, что все должно быть шито-крыто?
   Это относится не только к мелким прегрешениям, но и к большим добрым делам. Вам нужен ребенок, и вы имеете право его получить. Это никак нельзя причислять к грехам!
   – Федерико привык считать меня сестрой… он не увидит во мне женщину.
   – Вот уж ошиблись так ошиблись! Он с радостью ее в вас разглядит.
   – Но как я ему об этом скажу? Я сгорю от стыда!
   – Немного краски на лице, и вы будете неотразимы в праведности. А начать можно так: "Федерико, мне нужна твоя помощь в одном чрезвычайно деликатном деле…" Слово в слово я услышала это начало на другой день в просторной беседке в саду, куда ливень загнал эту парочку и меня, сопровождавшую их с корзиной для рукоделия. Меня выслали на целых десять шагов на другой конец навеса. Осенний ливень гудел и грохотал, я скорее угадывала, чем слышала разговор, но было не трудно понять, что оба пришли к соглашению сразу.
   В тот же вечер у доньи Умилиады разболелась голова, и она ушла к себе в комнату.
   Сеньор вдруг оказался пьян в стельку с пары рюмок коньяка и уснул. Лысый араб стал хорошо разбираться в местных травах! Маноло тоже храпел, Натана давно выслали из дома, а на Саломе можно было положиться. Потушив свечи, я ушла к себе, а сеньора заперла двери.
   Факундо пришел промокший до нитки, пришлось его растирать грубым полотенцем и переодевать в сухое. На жаровне с углями грелся кофе.
   – Ну что, – спросил он, – свела эту парочку?
   – Думаешь, это было трудно?
   – Дон Федерико поглядывал на тебя чаще, чем на нее.
   – Что я могу с этим сделать?
   – Пожалуй, ничего. Разве что пореже попадаться ему на глаза… хотя этим не поможешь. По-моему он уже пропал.
   Муж был прав, я приняла это к сведению. Но дон Федерико задержался еще на три дня, и избежать встреч – при моей работе в доме – было невозможно. Я накрывала обед, подавала кофе, приносила лимонад, а он раз за разом все дольше и дольше задерживал на мне взгляд, в котором все читалось так же ясно, как в раскрытой книге.
   Вечером перед отъездом он встретил меня на полутемной лестнице. Молча попытался обнять за талию. Был остановлен властным жестом поднятой ладони. Беззвучно усмехнувшись, повиновался – поймал мою ладонь, склонился к пальцам непокрытой головой с шапкой жестких прямых волос и отстранился, пропуская вниз. Я выскользнула в боковую дверь, чувствуя на затылке ожидающий взгляд: "Оглянется или нет?" Не оглянулась. Он меня не окликнул. Ни единого слова не было сказано.
   Я видела утром, как отъезжает его коляска. Но сеньор Суарес уже пропал, и я знала, что на этом знакомство не кончится.
   Беременность сеньоры обнаружилась очень скоро. Самые деятельные меры принимались для того, чтобы хрупкая и не слишком юная женщина благополучно прошла бы трудный путь с первого по девятый месяц.
   В сантуарио Ма Обдулии собралась одной лунной ночью женская компания. Помимо унганы и нас с сеньорой, там присутствовала новая личность – толстозадая Луиса, которая прижилась-таки в доме в качестве поломойки и была этим несказанно довольна. Ей отводилась особая роль в предстоящей церемонии.
   Обряд назывался "Продажа пуза", он до сих пор остался в неизменном виде. Луиса, нарожавшая и вырастившая дюжину цветных чертенят, из которых – редкостное дело! – ни один не умер и даже не болел во младенчестве, "покупала" беременность хозяйки, тем самым передавая ей свое счастливое материнство. И вот после всех необходимых заклинаний одна из первых богачек провинции с благоговением принимала из рук мулатки "плату" – браслет из десятка плоских стеклянных бусин на потертом узком ремешке. Этот талисман должен был оставаться на ее руке вплоть до разрешения от бремени.
   Неожиданно подействовало известие о прибавлении в семействе на дона Фернандо. Он воспрянул духом, стал топорщить усы и почти по-прежнему самодовольно щурить зеленоватые глаза. Он словно говорил всем своим видом: "Ну что; каков я?" Его не смутило, что Обдулия, посчитывав что-то, объявила, что родится дочка. Сеньор выглядел как человек, сваливший с плеч тяжкую обязанность произвести на свет законного наследника (или наследницу, не все ли равно?) Теперь он считал, что его миссия выполнена и он может позволить себе кое-какие вольности. Похоже, сеньор Лопес мало-помалу оправлялся от прошлогоднего испуга, и это меня беспокоило.
   Но покамест жизнь текла по-прежнему. В свое время копали юкку и рубили сахарный тростник, сбивали масло и перегоняли табуны. Мой ребенок рос, и рос живот сеньоры, так что около нее постоянно суетилась Саломе и как-то полинявшая тетушка Умилиада, подавая то платок, то нюхательную соль и поддерживая под локоть на лестнице.
   Из Лондона ничего не было слышно, несмотря на отправленное сеньорой второе письмо. Факундо, приняв к сведению, что сеньора все же может с ним расстаться, копил монету к монете, чтобы нам можно было выкупиться на волю, если ответа из Англии так и не будет. Положение управляющего конным заводом давали к этому достаточно возможностей. Счета проверялись, но у Грома всегда сходились все концы. "Я знаю, какие деньги я им приношу, – говорил он, – а поскольку жалованья мне не платят, думаю, что имею право кое-что выкроить".
   Впрочем, он не зарывался и не жадничал.
   – Мне нужно ровно столько, чтобы выкупиться, и ни реала сверх того. Когда я буду свободен, я заработаю себе и семье.
   Он ходил к Обдулии и попросил ее погадать: когда у нас с ним будет собственный ребенок и сколько будем иметь детей. Черного младенца старуха нам пророчила вскорости: "не пройдет и двух лет". Она сказала: "Вы будете счастливы в детях. У вас родятся два сына и две дочери; но при этом у каждого из вас будет трое сыновей".
   – Как это понять? – переспросил Гром.
   – Чудак, наверное, у тебя будет сын от другой женщины.
   Факундо пожал плечами. Он хотел сына от меня.
   У доньи Белен все было, в общем, благополучно. На восьмом месяце она отправилась в Гавану, где практиковал какой-то модный доктор-немец: "Ах, не старуха Обдулия же будет принимать наше дитя!" Эта причина была для мужа. Другая состояла в том, чтоб муж знал не истинную дату появления ребенка на свет, а ту, которую ему сообщат, дабы, отсчитав девять месяцев назад, он не попал бы пальцем в дату, могущую вызвать сомнения… Восемьдесят миль в хорошей коляске – в общем-то ерунда.
   Донью Умилиаду сеньора брала с собой.
   Сеньор тоже сопровождал жену в Гавану, в дом ее деда, и должен был вскоре вернуться. Мне совсем не улыбалось остаться без покровительницы, с врагом-любовником наедине. Но хозяйке было не до моих переживаний, она была занята своими: "А, напугаешь его еще раз". К тому же впервые за все время вздумал прихворнуть Энрике, и я не решилась оставить малыша на два месяца, а может быть и больше.
   Притом же его надо было тогда отнимать от груди. "О Йемоо, будь что будет, но я остаюсь".
   А потом после почти двух лет спокойствия события вновь стали развиваться образом скандальным и неприятным.
   Сеньор Лопес пробыл в столице не более недели и вернулся в усадьбу. В это время был сбит табун трехлеток для ежегодной ярмарки в Санта-Кларе. Факундо ехал с табуном, и с ним вместе собрался и сеньор, что меня удивило и насторожило… Дон Фернандо заметным – особенно для меня – образом трусил перед конюшим, хотя не признавался в этом и самому себе. При взгляде на негра ему тотчас же припоминалось неуловимое движение голой грудью на пистолет, и брал озноб при мысли о том, что оружия в руке могло бы не оказаться. В Санта-Кларе сеньор не особенно разгуливался, несмотря на то что Гром – тоже сообразил – предоставил ему на свою перед сеньорой ответственность за сумму вполне приличную. Так что у меня сердце екнуло, когда я три дня спустя увидела на пыльной дороге пароконную коляску сеньора. "Что еще будет?" Ждать долго не пришлось.
   Немного времени спустя меня нашел Маноло и сказал, что хозяин велит прийти.
   Я чем-то занималась в бельевой сеньоры – темной, пропахшей лавандой комнате, и не столько работала, сколько готовилась к предстоящему поединку. Я была одна и могла рассчитывать лишь на себя. Напустив самый спокойный вид, я последовала в кабинет за лакеем.
   Дон Фернандо ждал; жестом он попросил меня сесть рядом на диван. Я последовала приглашению без робости. На лице сеньора читалась смесь трусости и задора; удайся сбить с него задор – это означало бы победу. Хотя этот человек ставил меня иногда в тупик. Неспособный ни к чему, ошибка господа бога. По мне он сходил с ума по-настоящему, но себялюбие его выворачивало наизнанку даже любовь, и он считал, что полюбив меня, тем самым сделал мне невероятное одолжение. А урока, однажды полученного, хватило ненадолго. Он начал со знакомой песни:
   – Не можем ли мы снова стать друзьями?
   – А разве мы были когда-нибудь друзьями, сеньор?
   – Поначалу, мне кажется, ты была уступчивей.
   – Тогда я не умела постоять за себя.
   – Но зачем тебе со мной воевать? Я не буду больше так требователен, хотя один бог знает, чего мне это стоит. Право, я готов был разорвать тебя на клочки, видя, как ты каждый день у меня под носом крутишь задом. Я могу примириться даже с тем, что ты замужем за конюшим, лишь бы ты уделяла мне хоть каплю внимания и нежности.
   – Если вам дать палец, сеньор, вы откусите руку вместе с головой. Вы такой, что не довольствуетесь частью и скоро потребуете себе все больше и больше.
   – Но, карамба! Я веду себя до того прилично, что стал противен самому себе. У Белен теперь будет долгожданный ребенок (я едва не фыркнула в кулак), и все довольны, кроме меня. Хватит сердиться, красавица, ты знаешь, как я тебя люблю.
   – Я не сержусь – сердита битая спина.
   – Ах, сколько можно об этом помнить?
   – Сразу видно, что вам ни разу не перепадало плетки, сеньор, иначе у вас тоже была бы память получше.
   – Ты дерзишь? Жена тебя разбаловала. Я сам бы тебя разбаловал, будь ты со мной так же покладиста, как с ней. Попросту, душа моя, не серди меня. Я ведь бываю и злой.
   – Знаю. Только вы забыли, чем это может кончится?
   – Забыл и не хочу вспоминать!
   Он сгреб меня в охапку и свалил на диван. Впрочем, я не сопротивлялась. Лежала себе – руки под голову, и посмеивалась, пока он не заорал:
   – Проклятая! Ты опять за старые штуки? Они не пройдут тебе даром!
   Задор пропал с перекошенного лица, остались страх и ярость. Я поправляла помятые юбки и объясняла неторопливо: – Успокойтесь, сеньор, я не хочу лишать вас всех радостей жизней. Остальных – как хотите и сколько хотите, не трогайте только меня. Э-э, вот этого не нужно. Если вы пустите вход плеть вы это уже пробовали, и я тоже… Разрешите мне, сеньор, идти – уже поздно.
   – Постой же… ах каналья! Значит, с кем угодно, кроме тебя? А ты с кем угодно, кроме меня?
   – Ни на кого не претендую, сеньор: я замужем.
   – Значит я тебе не хорош после всего? После всех глупостей, которые натворил ради тебя? Так, так. Я тебе говорил, что этого не спущу. Я найду, как тебя пронять. Ты мною пренебрегла? Хорошо же. Ты об этом еще… Он затряс серебряный колокольчик. – Маноло, эй, Маноло!
   Лакей явился сию же секунду.
   – Рабочих с сахарной плантации уже заперли на ночь?
   – Только что, сеньор.
   – Вот эта королева будет сегодня ночевать в мужском бараке! Ну что, гордячка, это тебе подходит больше, чем моя постель?
   Я не знаю, что ему стукнуло в голову и почему он не мог сложить два и два. Я не слишком хорошо знала рабочих с сахарной плантации, но меня там знали отлично.
   Как сеньору не вспало на ум, что не один негр не осмелится обидеть колдунью, которой я давно прослыла? Мне уступили самый удобный гамак. Если что-то и мешало спать, то лишь молоко, которое распирало грудь, и беспокойство, управится ли с сыном девчонка? А, впрочем, Фе была хорошей и опытной нянькой.
   К открытию барака – ни свет ни заря – сеньор ждал меня у ворот.
   – Весело было, красавица?
   – Они, сеньор, хорошо воспитаны. Они не станут приставать к женщине, если ей не хочется.
   – Ладно, иди отсюда, – процедил дон Фернандо сквозь зубы. – Только не думай, что все позади.
   Я так не думала и весь день ждала: что-то он еще устроит?
   Вечером Маноло позвал в гостиную. За столом – сеньор, сильно навеселе, перед ним открытая бутылка и рюмка. Чуть поодаль – майораль и тоже держит в руке рюмку.
   – Красотка, – начинает сеньор без предисловий, – ты у нас сейчас безмужняя, а это не годится, потому что ты одна заскучаешь. Но поскольку вшивота с плантации тебя боится – уж будто ведьмы и не бабы! – я тебе сам нашел любовника, и такого, что не испугается. Сам потому что такой же! – И хохочет, тыча пальцем:
   – Давид, знаешь, кому я ее сейчас отдам? Лысому пастуху, – он сам ходит в красном лоскуте, сам из их компании, уж он-то не перетрусит! Вот сейчас и отведи ее к нему!
   Но Давид неожиданно воспротивился, и по голосу было заметно, что он вовсе не пьян:
   – Я что, должен вести ее как корову на случку? Надо мной все негры смеяться будут! Я не побоюсь ее выпороть, если прикажете, но служить посмешищем не желаю.
   – Нет-нет, – поспешно остановил его барин, – драть не надо. Зачем уродовать такое тело? Натан, отведи ее в карцер, туда же отведешь женишка, запри их и чтобы все было как надо! А, что еще: если кто-нибудь из двоих начнет артачиться, ты на этот случай поймай пару любых черных ублюдков в женском бараке и если что – их-то и бей! А что, красавица, нравится тебе это? – и снова пьяно захохотал.
   – Ну, скажи?
   Что такому скажешь?
   – Сеньор, вы считаете, что накажете этим меня? Ошибаетесь: только себя.
   Переночевать с лысым Мухаммедом? Посмотрим, как-то сладко это будет для вас.
   Что-то все же он понял и даже слегка протрезвел.
   – Что ты со мной можешь сделать? Я тебя пальцем не тронул и бить тебя не будут!
   – Я – ничего. Вы, вы сами – свой палач. Ну, баста! Эй, Натан, прохвост! Веди меня к лысому, и никого не надо трогать: все будет так, как велел сеньор. Если бы он еще знал, чем это кончится…
   – Стой! – одним прыжком хозяин загородил дорогу. – Чем это ты грозишь, ведьма?
   – Ничем; но лучше бы вы одумались.
   – Ах, вот что! Пошел, Натан!
   И вот я очутилась в карцере, убранном самым издевательским манером: пол покрыт ковром, на лежанке постель с подушками, даже в углу торчит какой-то букет.
   Наверху, в узком окошечке, слышны голоса двух холуев. Отворилась дверь – втолкнули лысого. Его взяли прямо в коровнике, ничего не сказав, и он просто опешил, увидев меня.
   Положение было глупейшее и гнуснейшее. Ни до того, ни после я не оказывалась в положении настолько гнусном. Даже порка не была так унизительна. Мужчина, сидящий передо мной, заливался буро-пунцовой краской от стыда и гнева. Он умирал бы от счастья, окажись наедине со мной в других обстоятельствах.
   – Может быть, можно этого не делать? Пусть лучше меня побьют.
   – В том-то и штука, Мухаммед, что бить будут не тебя и не меня.
   – Его ждет за это раскаленная печь, душа моя.
   Оконце давало мало света. Солнце садилось, в подвале сгущались сумерки.
   – Я пропустил вечернюю молитву, – сказал он. – Здесь есть чистая вода?
   Он опустился на колени лицом к глухой стене, обратясь в ту сторону, где лежала полузабытая родина и город под названием Омдурман. В непонятных словах слышались сдержанная сила и грусть. Этот мужчина заслуживает истинной любви, но горькая ему досталась доля.
   Когда молитва была закончена, плотный сумрак заполнял нашу тюрьму. Араб не торопился приблизиться ко мне, и я нашла его на ощупь в целомудренном покрывале тьмы.
   – Иди ко мне! Я знаю, что эта ночь – оскорбление для обоих. Но так распорядилась судьба. Ты должен ей покориться, а я… считай, что я пришла к тебе по собственной воле.
   Его тело было словно заперто на невидимые замки, и приходилось его взламывать один за другим, – тело монаха, привыкшее быть лишь вместилищем души. Оно с трудом обретало себя, свои права и свою силу. В горле у меня стоял комок, и душили слезы. Проклятая рабская чаша, она горька не трудом и не побоями – горше всего она унижением.
   Грохот на пороге, внезапный свет фонаря. Бледное лицо хозяина в дверях и мы – на полу, застеленном ковром, в позе, не оставлявшей никаких сомнений в том, чем мы заняты.
   Я поднялась в чем была… то есть вовсе нагишом. Встала во весь рост лицом к нему, словно дразня, и услышала, как он то ли стонет, то ли рычит. Я смотрела на него в упор.
   – Что вас так взволновало, сеньор? Мы делали то, что должны были делать по вашему приказанию. Довольны? Может быть, отпустите каждого в свое жилье? И, кстати, его (Мухаммед стоял, прикрывшись своей головной повязкой) вы тоже не можете тронуть, потому что он под моей защитой.
   Каким-то образом дон Фернандо овладел собой. – Зачем же по домам? По-моему вам понравилось. Оставайтесь до утра. Приятно повеселиться!
   Грохнул засов, шаги удалились, мы снова остались вдвоем в непроглядной тьме.
   Было тихо, соглядатаев от окошка убрали.
   – Вот так, дружок, – сказала я, – раскаленная печь его уже проглотила. Этот огонь называется ревностью, и жжет он не хуже мангровых углей.
   До утра нас больше не беспокоили. Но еще до света Давид, избегая встречаться с нами взглядом, открыл засов, велел идти каждому к своему месту.
   Мы с Мухаммедом тоже прятали глаза друг от друга. "Что ты скажешь Факундо?" – спросил он. "Ничего, кроме правды". – "Я буду вечно благодарить Аллаха за эту ночь. Я буду помнить ее столько дней, сколько мне осталось". – "Не могу сказать, будет ли она последней". Расстались грустные.
   Я поспешила к себе. На моей кровати спала Фе. Саломе тоже ночевала у меня, но была уже на ногах. Я покормила Энрике, старушка рассказала, что произошло ночью.
   Сеньор, придя из карцера, будто спятил. Опрокидывал мебель, бил посуду. Затащил к себе Ирму, но тут же и выгнал, дав оплеуху ни за что. Потом напился и шатался по дому за полночь – то буйствуя, то натыкаясь на стены. Все слуги от него попрятались, а Маноло сбегал за Давидом. Тот пришел, стал успокаивать и уж было успокоил племянника; но едва мулат ушел – дон Фернандо снова стал слоняться от стены к стене, попутно прикладываясь к рюмочке, ну и свалился с веранды, благо что с первого этажа, но руку вывихнуть умудрился. Тогда только его водворили в постель; а уж как он при этом ругался и плакал! Сроду такого не знали за обалдуем. "Сам виноват, – отвечала я старухе, – пусть не жалуется, что его не предупредили".
   Саломе, шаркая подметками, двинулась в дом – убирать после ночного разгрома.
   Покормив ребенка, я пошла следом. В гостиной все было вверх дном! Едва я привела ее в божеский вид, как вошел майораль. Он за эту ночь постарел, осунулся, под глазами набрякли мешки. Саломе он отослал на кухню за лимонным соком – сеньора тошнило; сам тяжело опустился в кресло и все растирал пяткой ладони левую сторону груди.
   – Что-то беспокойно стало у нас в Санта-Анхелике… и похоже, надолго. Ты, красотка, не знаешь способа все утихомирить? Подумай хорошенько, потому что все из-за тебя, и тебе самой ни к чему в первую голову.
   – Он угомонится сразу, как вернется жена.
   – Черт, долго ждать! Моих сил не хватит.
   – Может быть, если приедет Факундо… -…он хоть немного присмиреет. Так ты думаешь?
   Я утвердительно кивнула. Давид достал сигару из кармана, я бросилась подать ему фитиль, и мулат тихо сказал:
   – У меня е нему есть кое-какие дела. Хочешь – пошли ему несколько строчек, принесешь ко мне в контору.
   Я только кивнула: поняла. Конечно, я поняла, что никакого дела у Давида не было, что нарочный поедет лишь с моим письмом, что беспокойная ночь ему икнулась, – до того, что стало прихватывать за грудиной, что пятьдесят два года не так уж и мало, что сочувствует он не столько нам, сколько себе, что он, в конце концов, тоже Лопес, признанный, хотя и не полноправный член этого непутевого семейства, и все его неприятности принимает гораздо ближе к сердцу, чем хотел бы. А еще – что до смерти надоела сварливая вдовушка, на которую много лет назад польстился из одного тщеславия – ах, белая женщина, это не каждому выпадает, а теперь не чает, как от нее избавиться, и что устал и хочет покоя, а покоя как раз и нет.
   Нарочный с письмом уехал час спустя. К моей записке Давид добавил еще пару строк для выразительности.
   Сеньор появился к обеду – рука на перевязи, бледный, опухший. Столовая встретила его гробовой тишиной. Я подавала на стол – не поднимал на меня глаз, не говорил ни слова. После обеда снова начал пить, под бдительным присмотром Давида, к ужину набрался, как портовой грузчик, после ужина велел остаться.
   – Ну что, – спросил он, – с кем ты сегодня хочешь спать, со мной или с этим лысым и вонючим?
   У него язык заплетался. Вразумить такого было нельзя, но я попыталась:
   – Сеньор, не делайте новых глупостей и не мучьте себя самого.
   – Подумайте! Ей меня жаль! Мне не важно, что будет со мной, но тебе, проклятая, тошно будет!
   И снова тяжелая дверь закрывается, лязгает засов, сконфуженный босой пастух стоит на пороге:
   – Ола, Мухаммед! Я говорила, что еще встретимся.
   Только на этот раз никого не видно и не слышно над окошком, и он говорит мне тихонько:
   – Может, просто посидим, поболтаем?
   И вот мы сидим, подобрав ноги, в разных концах лежанки, и мужчина, застенчиво избегая касаться меня, говорит слова, от которых жжет в сердце.
   – Это случилось прямо тогда, когда я тебя впервые увидел, в маслобойне, помнишь?
   – Ты меня съел глазами. Думаешь, можно спрятать горящие угли?
   – Получалось не очень хорошо, но я старался, как мог. Я был рад за тебя… и за него, потому что вы вдвоем одинаково светились от счастья. Я думаю, Гром поймет все. Но если он не захочет остаться с тобой из-за того, что произошло… Я скажу ему, что он не прав, и заставлю меня выслушать, даже если он захочет поступить по-своему. Я буду для тебя тем, чем ты захочешь меня видеть.
   Ты знаешь, что твое тело совершенно? Я счастлив первым сказать тебе это. Ты имеешь в душе равновесие справедливости, ты сочетаешь в себе силу, мудрость и священное безумие, что лишает человека страха. Это даже привлекательнее, чем совершенная красота. Это сочетание ослепляет даже искушенных. Я считал себя искушенным. Я знаю, что ты такое, но люблю не меньше, чем те, для кого ты загадка. Тот, кто узнал тебя однажды, не забудет всю жизнь, ты останешься в крови, будто сладкий медленный яд. Безумный, заперший нас сюда – он тоже отравлен, и не знает, что делает. И я отравлен, и не знаю противоядия. Его, наверно, просто нет.
   И снова у меня застревал в горле ком, а в глазах щипало. Я не могла подать ему надежды, а в утешение этот человек не нуждался, с достоинством перенося вою участь. Эти слова растревожили мое сердце, потому что были сказаны от сердца. …Шагов за дверью не было слышно. Дон Фернандо неслышно крался по усыпанному песком полу. Лязг засова и свет фонаря, бледное, безумное лицо на пороге.