Они уселись на корточки у Ленки под окном; моросил дождь, а Витька-Доктор на трех оставшихся струнах пытался подобрать аккорды к арии тореадора из оперы «Кармен».
   Махлин с Дизелем подсадили Рыжука, и он закинул котенка в Ленкину форточку, тот вцепился в занавеску и истошно замяукал.
   – То-ре-а-дор, сме-ле-е-е в бой… – затянул Сюня не своим голосом.
   – То-ре-а-дор, тореадор… – включился нестройный мужской хор.
   В форточку высунулась Ленкина мамаша в ночной рубашке и попросила:
   – Ребята, прекратите, пожалуйста, хулиганить под окнами.
   Но жалостливые нотки в голосе ей не помогли. Жалость вообще унижает человека. Тем более что она могла бы и поздороваться. Конечно, если бы в окно царапался тот «представительный почтальон», она бы с ним поздоровалась.
   – Мы не хулиганим, а музыкально образовываемся, – вежливо объяснил Махлин-Хитрожоп. – У нас, может быть, репетиция, – добавил он обиженно.
   – Заберите хотя бы вашего кота.
   – Это не кот, а кошечка. Мы подождем, когда она вырастет и поймает у вас всех мышей.
   – То-ре-а-дор, смелее в бой, сме-ле-е-е в бой… – блеял Сюня, который никогда не был в опере и поэтому не знал остальных слов.
   – Это безобразие – шуметь под окнами в два часа ночи.
   Мишка-Махлин только этого и ждал:
   – Сейчас половина двенадцатого. До двух поиграем и уйдем.
   – Гене, пожалуйста, уведи своих хулиганов. Или я вас водой оболью…
   – Горячей или холодной? – поинтересовался Витька-Доктор, перестав лупить по струнам. – Меня мама всегда в горячей воде купает.
   – Лены, между прочим, нет дома, – почувствовав интеллигентскую слабинку в голосе будущего врача, мамаша попыталась слукавить.
   Это пусть она не свистит. Ленка наточняк дома. Лежит, небось, в углу кровати, накрывшись с головой одеялом…
   – То-ре-а-дор, то-ре-а-до-р-р… – мстила за измену гитара с оборванными струнами.
7
   Маленькая позвонила снова, и, как обычно, начала не здороваясь, будто продолжая разговор:
   – Слушай, а ты меня хоть сколько-нибудь ценишь? Или у нас все просто так?
   Он засмеялся. У них что – телефонный роман?
   В это время связь прервалась. Ну и ладно, подумал он.
 
   К своему удивлению, он заметил, что довольно часто о ней думает. Это – пусть бы, но вот и ход его воспоминаний начинал зависеть от ее звонков и даже как-то направляться ими… Работе это, наверное, мешало, если, конечно, можно назвать работой его прогулки по городу и бесцельное перелистывание рукописи.
 
   Через полчаса телефон зазвонил снова.
   – Сударь, я вас не очень отвлекаю? Я тут вот все никак не пойму, почему ты мне не ответил, – голос в трубке щебетал весело, как магнитофон на перемотке: она спешила доразобратъся. – Просто так у нас все было или не просто так?.. Я имею в виду, конечно, тебя, потому что, если для тебя все это было просто, то зачем я тебе морочу голову и прочие предметы?.. Так что признавайся!.. Раз, два… Учти, я считаю до трех… Два с половиной…
   – Признаюсь! – Рыжюкас охотно подхватил ее тон.
   Он вообще любил, когда девицы стараются. Задают настроение, выстраивают разговор поинтереснее. Он всегда их этому учил, впрочем, он и сам обычно продумывал начало любого телефонного звонка.
   – Я признаюсь вам, сударыня, что в любви… Я никогда и ни с кем еще не объяснялся.
   – Как это? Ты ведь три раза женился…
   Когда это он успел ей столько всего насообщатъ?
   – Представь себе, как-то ухитрялся обходиться без розовых слюней и возвышенных признаний…
   – Всегда-всегда?
   – Кроме первого раза. И то не вслух. Но женитьбой там и не пахло.
   – А как пахнет женитьба, товарищ писатель? – она его подловила на слове. Это ему тоже понравилось: слух у девочки есть. Хотя достойный ответ сразу и не придумался.
8
   Через две недели Ленка встретила его с тренировки, как ни в чем не бывало:
   – Между прочим… большая луна…
   И выжидающе посмотрела куда-то в сторону.
   Она все время так приходила. Может, это совпадение, но как бы они ни ругались, в полнолуние наступал мир.
   Она, как кошка, чувствовала луну.
   Рыжук это случайно обнаружил, а потом проверял: как только луна становилась круглой, Ленка тут же заявлялась мириться. Он как-то сказал ей об этом, она разозлилась и обозвала его чокнутым. Но в полнолуние снова заявилась:
   – Пошли целоваться? Сам говоришь, луна… Фу, дурак, всю обслюнявил… Тут же люди…
   Но на сей раз мириться с нею он не собирался. Встретиться сговорились, но только чтобы наконец расставить точки.
   Всю жизнь Рыжюкас пытается расставить точки, хотя уже и тогда, в самом начале, понимал, что так ведут себя только последние зануды…
   Но вдруг повалил снег. Какие там еще точки, когда такой снег в середине мая!
9
   Снег повалил с раннего утра.
   Он шел, нахлобучивая шапки на крыши застрявших машин, залепляя глаза прохожим в летних плащах, заваливая проезды.
   Тяжелые липкие хлопья цеплялись за листья деревьев, сучья и ветки трещали под их весом, снежные комы обваливались, шлепались на асфальт и на клумбы с недавно высаженными пионами… Все машины треста очистки города, сверкая мигалками и воя сиренами, выползли на подмогу дворникам, бессмысленно суетившимся со скребками и лопатами.
   В полдень снег и не думал сдаваться.
   В шесть часов вечера он уже побеждал, загоняя прохожих на узенькие тропинки в сугробах, заставляя машины барахтаться в снежных завалах.
   Вместо трех семидесяти на счетчике громко щелкнуло ровно двадцать рублей, когда водитель, чертыхаясь и проклиная божью блажь, остановился возле Ленкиного дома. Двадцать рублей это ровно половина всех его сбережений.
   Ленка ждала его в своей подворотне.
   – Ого, да мы, кажется, разбогатели!
   – Мы не виделись сто лет, – правильно начал Рыжук, выходя из такси. – Потому что я не просто круглый дурак, а дурак, набитый круглыми биллиардными шарами.
   – Это прогресс. Теперь нам осталось только извиниться перед Витаутасом, – неправильно начала Ленка, нарочно назвав этого яблонутого Витаутасом. Тоже нашла великого князя!
   – Мне это сто лет не нужно, – обрезал Рыжий. – Твой Витаутас сам будет долго извиняться, если снова полезет не в свое дело. Считай, что мы так решили все вместе.
   – Вы все вместе биллиардные дураки, не знаю, конечно, что бы я без вас делала, но почему ты думаешь, что именно он лезет не в свое дело?
   – Может быть, я лезу не в свое дело?
   – Тебе не вредно бы это понять… – Это в том смысле, что с Витюком они были знакомы гораздо раньше, чем появился Гене в своих кедах.
   – Ясно, – Рыжук замолчал. Он молчал ровно столько, чтобы продемонстрировать, как обижен. – А зачем он к тебе приходил?
   – Чтобы занести пластинку Рея Кониффа. Ну где голосами поют, как оркестр. Мама в восторге… Между прочим, он очень старается, чтобы нравиться моей маме…
   – Твоей маме нравятся все, кроме меня. Я – непредставительный.
   – Тут уж не я виновата.
10
   Они шли по снежному городу, Ленка, как всегда, впереди, с трудом балансируя на глубоко протоптанной в снегу тропинке и ноя, что ей надо идти учить билеты, что у нее промокли ноги и пальто, что в такую погоду гуляют только рыжие психи. «Какая дура, какая дура, ну чего я пришла, – гундела она, – мне же надо к портнихе, у меня примерка…». Рыжук поскользнулся и больно ударился коленкой о торчащую из сугроба чугунную чушку. Но Ленка на него даже не оглянулась. Так он и тащился сзади, хромая и кипя.
   Возле подъезда Мишки-Дизеля она остановилась. Он упрямо ковылял мимо и не смотрел в ее сторону. Она заступила ему дорогу. Привстав на цыпочки, посмотрела ему в лицо, подняла воротник его плаща и застегнула верхнюю пуговицу рубахи.
   Руки у нее были горячие как утюг: снег у ворота сразу растаял, даже зашипел. Мокрая челка выбилась из-под берета, а глаза, большие и коричневые…
   – Карие…
   – Нет, коричневые.
   Большие и коричневые, цвета какао без сгущенки, только веселые. Два Рыжука крутили в них сальто-мортале. И губы красивые – красные, как ее берет. Он на все губы теперь смотрел, соображая, лучше они или хуже Ленкиных…
   – Ты ушибся? – спросила она заботливо, как мама. И даже потрогала ему лоб. – У тебя температура?
   Теплая волна умиления и жалости к себе нахлынула так сильно, что Рыжуку захотелось заскулить.
   Но еще оставалось выяснить самое главное.
   – Ты ходила с ним на складчину? – спросил Рыжук. – Ты для этого нацепила клипсы?
   Ленка сразу помрачнела и отодвинулась:
   – Вот видишь, ты говоришь «ясно», а потом пристаешь с расспросами…
   Она закинула за плечо модную сумку на ремне, которую таскала вместо портфеля, повернулась и независимо ушла. Жалкая дрянь. Теперь все.
   Снег повалил еще сильнее.
   Рыжук, не оглядываясь, похромал к Кафедральному собору.
11
   – Ладно, – сказала Маленькая, начав с середины фразы, будто их телефонный разговор и не прерывался. – А как это – «объясняться не вслух»?
   – Мне с детства казалось, что вслух признаваться в своих чувствах как-то глуповато.
   – Это еще почему?!
   – Признаться ведь можно только себе. А озвученное признание банально, как бриолин.
   Что такое бриолин она, похоже, не знала, пришлось объяснить, что это такая слащавая мерзость для укладки красавчикам волос с пробором.
   – Причем тут банальность?! – она возмутилась. – Я уверена, что у тебя получалось бы красиво, как в кино. Ты ведь писатель…
   Рыжюкас хмыкнул. У него действительно получилось красиво. Хотя никаким писателем он тогда не был.
   – А кем ты тогда был?
   – Ревнивым обормотом. Который больше всего на свете боялся показаться неоригинальным. И даже разговаривал со всеми не как нормальный человек, а с выпендрежем. Отчего и объясниться решил не языком…
   – А чем же еще можно объясняться, товарищ писатель? – она снова решила его подловить.
   – Лучше всего – лопатой.
   Именно так и было.
12
   По дороге к Кафедральному собору Рыжук прихватил скребковую лопату, воткнутую в сугроб. С нею и метался по площади перед собором, как хромой и отвергнутый горбун Квазимодо.
   Снег валил торжественно, как играет орган.
   Именно здесь, на заваленной майским снегом площади размером со стадион, он и решил наконец высказать все. Нет, не высказать: это вовсе невозможно произнести – ни шепотом, ни проорать, хотя проорать под звуки органа в этот фантастический снегопад было бы гораздо легче – вывести, протаранив сугробы лопатой, как бульдозером, вычертить огромную строку длиною в пять букв. Сначала приступом взяв заглавную букву «Л»… Снег сразу навалился на нее.
   Едва занявшись следующей буквой, Рыжук вынужден был бегом вернуться к началу, уже почти заметенному, заваленному, и снова нестись по прочерченным линиям, чтобы уже две здоровенные буквищи легли на поле огромной снежной телеграммы: «ЛЮ»…
   Это уже целый слог, дальше можно бы не упираться, все уже ясно. Но ведь и вообще можно не мучиться, ведь и без того все было ясно – еще тогда, на школьном стадионе в сентябре.
   Глотая слезы от хлопьев, залеплявших глаза, хромая из-за ушибленной коленки, утопая в мокром снегу, распахнув от невыносимой жары плащ, Рыжук носился по площади. Он выводил уже следующую букву, не видя ничего вокруг, упорно не понимая нелепости такого способа объясняться, да еще и в отсутствии адресата.
   Вот уже три, целая тройка букв неудержимо рвалась в разные стороны, они пропадали в снегу, чтобы снова быть прочерченными этой фанерной лопатой и его черными туфлями, потяжелевшими, разбухшими от воды:
   «ЛЮБ…». Рождалось на площади слово, чтобы тут же растаять, исчезнуть, кануть в Лету…
   Этот снег, он не посчитался с весной и осипшими дворниками, он плевать хотел на гипсовых богов, укоризненно застывших под сводами собора, он вовсе не замечал усилий маленького человека на заснеженном поле. Он валил и валил, самоуверенно и тупо. Он ничего не понимал, как школьный учитель физкультуры, как все учителя, вместе взятые, наверняка знающие, что в таком возрасте никакой серьезной любви быть еще не может, а такой сумасбродной и бессмысленной, такой неурочной любви и вообще не бывает, а бывают одни выдумки…
13
   Триста раз скажи «сахар», «сахар», «сахар» – во рту сладко не станет.
   Это да, это наверное…
   Конечно, Рыжий все выдумал. Где здесь любовь, откуда?
   Но если тридцать раз произнести «люблю», что-то в тебе зашевелится. Что-то прорастет. Особенно если, не имея понятия, что на самом деле это такое, ты не сомневаешься, что здесь – Любовь. И взбираешься к ней по огромным заснеженным буквам-ступеням. Пусть слово и исчезнет под хлопьями снега. Так пропадают птицы, улетая в белый туман, оставляя лишь волнующие завихрения души. Слово-то канет, но останется постигнутым его магический смысл.
   Тем более что сдаваться и уступать какому-то снегу, кстати, тоже неурочному, Рыжук вовсе не собирался. Его невозможными усилиями, его метаниями по площади от начала к концу, громадное, в триста шагов слово четко прочитывалось, несмотря на неистовый снегопад. Сил у него хватило еще и на то, чтобы вывести восклицательный знак.
   И тогда на самой мощной басовой ноте мелодия вдруг оборвалась. Закружилась легкими снежинками, стихая, замирая совсем. Смолк орган.
   Снег перестал.
   А слово осталось.
   В черном небе над ним безмолвно висела круглая луна. По ее медному лику неслись тени рваных облаков… В ее свете и в свете фонарей, ставшем вдруг ослепительно ярким, слово лежало, распластавшись, как крыло, готовое взмахнуть над площадью, над городом, над всем огромным миром – освобождая Рыжука, снимая с него тяжелые, как вериги, путы невысказанного признания.
   …Вот и теперь, когда полная луна повисает над миром надраенным медным тазом, какие смутные силы бередят его душу, вызывая непонятный восторг и приливы новых волнений? Отчего наглый взгляд ночного светила пробуждает ломоту в суставах и горячий озноб изнутри, от которого хочется раскинуть руки и взмыть в пространстве, заполненном мерцающим светом и похожем на холодный нарзан…
14
   В сторону собора Рыжий не смотрел.
   В тени его портала возвышался бородатый, в кудряшках из серого гипса, гипсовый бог на гипсовой колеснице без лошадей. Простертой к небу рукой с отколотым хулиганами пальцем он, казалось, просил милостыню. Прямо под ним застыла засыпанная снегом девичья фигурка…
   Рыжук не знал, что Ленка все видела.
   Он и сейчас не знает, о чем она тогда думала и почему потащилась следом за ним и молчала – озябшая, в промокших туфлях и мокром насквозь демисезонном пальто. И не вспоминала больше о том, что ей надо к портнихе. А потом стояла под колоннадой кафедрального собора и непонятно чего ревела, глядя на этого несуразного психа на заваленной снегом площади, и ждала, что он наконец обернется…
   Обернувшись, он бы увидел…
   Но для того, чтобы научиться оглядываться, человеку нужно много пройти…

Глава пятая
ЕЩЕ ПОСМОТРИМ, КОМУ ВЕЗЕТ

1
   На сей раз телефонный звонок раздался среди ночи. Его попутчица сообщила, что у них в Калининграде идет дождь. Очень мило.
   – Слушай, а ты про что сейчас пишешь? – спросила она, убедившись, что Рыжюкас уже окончательно проснулся. – Ну когда не пилишь эти свои дурацкие дрова…
   Несмотря на неурочное время, никакого раздражения Рыжюкас не испытал. Нельзя сказать, чтобы звонку он обрадовался. Но почему-то и не удивился. Даже подумал, не включить ли ему мобильник.
   – Малёк, скажи мне, пожалуйста, ты чего не спишь? – вместо ответа спросил он.
   – Думаю… Между прочим, о тебе. Так ты спал или работал?
   – Тоже думал.
   – Жаль, что ты думал не обо мне…
   На редкость сообразительная девочка. И настырная. О такой наступательной настойчивости в своих подружках он всегда мечтал…
   Эх, не во время все это. Да и вообще не во время она возникла, опоздав… на много-много лет. С которыми ему и надлежит сейчас разбираться, сидя за письменным столом… Вместо того, чтобы действительно ее вытащить в Вильнюс и прокатить по полной, как теперь говорят, программе. Еще недавно он и проделал бы это, не задумываясь.
   Хотя про много-много лет – полноте! Возраст здесь не помеха – ни ее, ни, тем более, его.
   Уж чего он до сих пор не успел ощутить, так это своего возраста.
2
   Оставаясь в душе мальчишкой, Рыжюкас, даже когда заглядывал в собственный паспорт, не мог поверить, что ему уже столько накрутило. И на друзей, замечая у них признаки обветшания, смотрел с удивлением, не говоря уж про студенческих подруг.
   Совсем недавно одна из них (подруги всегда были чуток его старше) пригласила Рыжюкаса в ресторан на «девичник» по случаю ее дня рождения. Тряхнуть стариной. Он и пошел, утратив бдительность. И только когда с радостными воплями «Ура!.. Рыжий!.. Сейчас мы будем танцевать!» ему навстречу кинулась орава принаряженных, напомаженных, безразмерно располневших или безмерно высохших «студенческих подруг» с чудовищными седыми космами на головах, да еще и беззубо шипящих, он понял, что вляпался, попав не на день рождения, а на юбилей.
   К счастью, его как почетного гостя усадили к родственникам юбилярши, среди которых оказалась и ее внучка – первокурсница журфака.
   Они сидели рядом, легко нашли общий язык в критической оценке происходящего за столом, после чего – со всеми предосторожностями – тихонько слиняли, отправившись к нему в студию – знакомить юное и трепетное создание с тем, как «неприкаянно и одиноко» живут известные писатели. Тут уж «тряхнуть стариной» ему удалось по полной программе. Это был его возрастной диапазон – от 17 до 23, каким бы безжалостным он при этом не выглядел в глазах подруг, остававшихся за бортом. И Маленькая в этот диапазон вполне вписывалась. Просто сейчас ему не до того. Не за этим он сюда прикатил…
3
   Уснуть ему больше не удалось.
   Сестра за стеной, разбуженная ночным звонком, ворочалась и тяжело вздыхала. Стены в доме были вовсе и не стенами, а оклеенными темными обоями дощатыми перегородками, которые обладали поразительной способностью не заглушать, а усиливать звук. Слышно было, как сестра поднялась принять лекарство, как наливает теплую воду из термоса. Потом она грузно улеглась, и старая деревянная кровать с пружинным матрацем, оставшаяся от матери, заскрипела, завизжала пружинами, как пилорама.
   А тут еще ветер, поднявшийся к ночи, застучал в ставни ветками деревьев…
   Но дело не в этом, и не в подушке, остававшейся твердой, сколько ее с ожесточением ни взбивай…
   Попробуй засни, поймав себя на столь очевидном противоречии: возраст безусловно не помеха, но ведь именно с возрастом что-то у него безвозвратно прошло, став непонятным и недоступным.
   Тряхнуть стариной он, допустим, может, «тихонько слиняв» – хоть тебе с дочкой, хоть с внучкой. Но вот от чего ради этого он мог бы сейчас отказаться? На какое пойти безрассудство?.. Что совершить?… Начинал-то с того, что из-за любви чуть не остался в девятом классе на второй год.
4
   Правда, остаться на второй год он не успел – вылетел из школы. Из-за Ленки, конечно.
   Директрису у них звали Горькая Мать, она вела русский язык и литературу. Вообще-то она была еще в порядке: по коридору на шпильках чесала буферами вперед так, что от нее полшколы втайне торчало. Но буфера у нее только для Пениса – так в школе звали пенника, ну который до седьмого класса преподавал пение, а потом физкультуру, потому что культурист, а кроме него было некому. Дизель с Сюней под дверью директорского кабинета часами подглядывали, когда они запирались «обсуждать учебные планы».
   Пенис вообще неплохой парняга, строит, конечно, из себя педагога с большими требованиями и девиц оставляет на «допзаны» – ну, заниматься дополнительно. Но ежу понятно, что тут не требования, а потребности… Приятно помочь девочке подтягиваться на кольцах или на турнике, когда есть за что подержаться. Отстающих он и выбирал пофигуристее… А к Ленке вообще откровенно клеился: она-то почти мастер по гимнастике – какой ей еще нужен допзан?
   И вот под вечер Гене культурно заходит в зал в поисках своей подружки, а этот Пенис как раз помогает ей крутить сальто. И как раз держит руку на ее животе, а другую вообще ниже спины. От такого у Рыжука в глазах стало темно, будто перегорели пробки.
   Спокойно отозвав учителя за перегородку, где была раздевалка, Гене культурно объяснил ему, что девочка забита, и попросил не очень рыпаться.
   – Не возникай, – сказал Пенис, явно переходя на личность и нарываясь. – Тобой, что ли, забита?
   – Хотя бы и мной. Я же к твоей, – тоже перешел на личность Рыжук, – Горькой Маме со своим пенисом не лезу.
   От такой «игры слов» Пенис сделался бледным и перешел на вы. «Вы, – говорит, – Рыжук, еще сопляк». Совсем напрягся, чуть не забыл, что учитель. Но в руке у Генса была спортивная граната в ноль пять кэгэ с деревянной ручкой. А тут еще подвалили Сюня с Дизелем: узнать, куда он пропал. Тоже взяли гранаты.
   – П-положите с-спортинвентарь и выйдите из зала, – пропел Пенис будто бы спокойно, но подбородок у него дрожал, как котенок на ветру.
   А Ленка к ним подходит, уже переодевшись, и говорит, как ни в чем не бывало:
   – Какие вы все придурки. Пойдем отсюда.
   Одно приятно: что Пенис тоже оказался в числе придурков и молча это съел.
   Ленку он, конечно, больше не трогал, а вот что наплел директрисе, неизвестно. От злости она чуть не уволилась, а Рыжуку велела на глаза ей не появляться.
5
   «На память» о школе Рыжему выдали уникальный табель, в котором выведено девять двоек и две единицы (по химии и поведению) итоговых.
   Но никто не знает, где суждено потерять, а где обрести. И еще неизвестно, кому больше повезло: учителям, от него избавившимся, или круглому двоечнику Генсу Рыжуку, который обрел возможность выбора жизненного пути, а заодно и получения трудового стажа, позарез необходимого ему для поступления в институт на год раньше друзей.
   Вопроса, поступать или не поступать, у него, как и у всех его приятелей, разумеется, не было. Какие там вопросы, когда кто-то заорал «Атас!», и все сорвались и понеслись, как на сотке с барьерами, к «широко распахнутым дверям институтов», как пишут в газетах. Вокруг только и слышно: «Сколько человек на место?», «Какой проходной балл?».
   Куда поступать – ежу понятно. После запуска первого спутника и его «бип-бип!» любой пятиклашка знает, что технари перевернут мир, и расскажет, что такое вторая космическая скорость. При всех двойках и колах, они уважали только физмат. И с Сюниной подачи поступать все, кроме Витьки-Доктора, собирались только в ЛИАП, потому что Питер – это город, а Ленинградский авиаприборостроительный – это фирма. (Бог смеется над нашими планами – но этого они тогда еще не знали. Учиться приборостроению, правда не в Питере, а в Рязани, а потом и в Москве, и в Минске довелось из них одному Рыжуку, что, впрочем, не сделало его инженером или конструктором космических кораблей).
   Неясно было только, как он собирается поступать с таким табелем.
   Но Рыжук знал панацею: в важности связи школы с жизнью и во всесилии Трудового Воспитания (о чем писали во всех газетах) он не сомневался. Они вообще жили в ногу со временем и мыслили в духе модных идей. Стихи Риммы Козаковой не случайно были переписаны им в альбом у Витьки-Доктора: «Жить вдохновенно, просто и крылато, жить, как мечтают, любят и поют…».
   И, оказавшись перед выбором, увы, весьма ограниченным, Рыжий пошел на станкостроительный завод, пока, правда, подсобным рабочим в механический цех.
   Это позволило ему много лет спустя в автобиографии для какой-то литературной энциклопедии не без самолюбования написать, что, только поработав в юности подсобным рабочим на заводе, он сумел постичь, как много в учебнике физики Перышкина содержится между строк, и понять, о чем думал Архимед, заявляя, что на тело, погруженное в жидкость, действует выталкивающая сила. Даже если эта жидкость – дерьмо.
   Не совсем понятно, правда, что именно он имел при этом в виду – школу или подсобку в механическом цехе, потому что и с завода его вскоре вытурили «за грубое нарушение правил техники безопасности и режима предприятия». И все Трудовое Воспитание, им полученное, свелось к навыку управления ручной тележкой, на которой он подвозил в цех металлические чушки.
7
   Самостоятельно толкать тележку не вполне совершеннолетнему Генсу не полагалось. И приходилось работать с дылдой-напарником, как две капли воды похожим на «клауса»-гармониста с давних танцулек под лампочкой-времянкой. В подсобке его прозвали Килой, признав тем самым абсолютную исключительность доброго килограмма его первичных мужских признаков, болтающихся между ног. Однажды он их прямо в подсобке продемонстрировал, предварительно возбудив, так как на спор должен был стоячим членом удержать на весу полное гаек ведро. Что и проделал с гордостью дегенерата и к полному восторгу ржущих от удовольствия мужиков.
   Исключительная мощь этого коромысла легко открывала Киле дорогу к сердцам работниц заводской столовой, которых он любовно называл бахурами. Предпочтение Кила отдавал поварихе Руте с солидным стажем и не менее солидными объемами. «Возьмешь в руку – маешь вещь», – вздыхал он после обеда, сыто и мечтательно отрыгнув. Рыжук глядел на огромные лопаты его передних конечностей, с содроганием представляя размеры этих «вещей».
   Кила издевался над ним как хотел, превратив пребывание малолетнего напарника на работе в абсолютный кошмар. И продолжалось это до тех пор, пока однажды, вспомнив уроки Витьки Отмаха, прикинув, что бокс здесь может гарантированной победы и не принести, Гене прибегнул к техническим способам постоять за себя. Однажды он подкараулил разодетого Килу, торопившегося на свидание с очередной бахурой. Разогнав под уклон тележку с ветошью, на которую напарник, как всегда, тут же вскочил на халяву прокатиться, Рыжий отправил ее прямо в ворота «участка старения» – сарая, где было темно и жарко, как в духовке, только сыро и невыносимо воняло. Там станины будущих станков выдерживались, ржавея в агрессивной среде под дождем из смеси соляной и азотной кислоты…