убежденно засвербит,
заскрежещет под овчиной
той, в которую закрыт
 
 
нос и торс, и форс твой зимний
в нежности не упасет
смех и страсть и холод. Синий —
синий под овчиной лед.
 

«Человек – какой-то дьявол, слово чести…»

 
Человек – какой-то дьявол, слово чести:
вывел кур без петухов, диетические яйца ест.
Сердце морем пучится и вести
ветер запахом несет окрест,
между губ моих произрастают розы
на грудь тем, кто в девках засиделся.
 
 
Человек – какой-то дьявол: сделал,
вытерся и вниз бумажку бросил.
 
 
Вот увидишь как из глаз полезут ветки,
и давай свисать плодами, накреняться —
это мощный запах носит ветер
это кошки продолжают красться,
а кошачий добрый доктор их
 
 
тот, который по десятке с носа на потоке
выскребал их жалкие протоки —
человек какой-то дьявол! – сник.
 
 
Мир вприпрыжку и припляску
кинет кости отлюбить
вашу душу под завязку
 
 
когда Бог даст телу быть.
 

«За баней девочка быстра…»

 
За баней девочка быстра
мошонку гладит вверх,
а мою руку запустила в нерв
у основания бедра.
 
 
А воздух густ,
а осень бессмертна как жизнь,
а ветки хлыст на ветру свистит. Уст
ее лепестки внизу сошлись.
 
 
И душа ее на теле
чавкала, звала, журчала
на огромном теле двух,
будто бы на самом деле
миром правит величаво
вольный и свободный дух.
 

«Язык новизны и содома…»
(на смерть Ю. Дунаева)

 
Язык новизны и содома.
Юру Дунаева убило машиной. Пьяный шофер.
А хороший был человек, хоть не все дома.
А Марина – позор. Позор.
 
 
Столько лет уже не живут вместе —
такая стерва! – сразу объявила, что она вдова.
Пока с переломанными костями Галя, его невеста,
в больнице, эта врезала замок и давай все продавать,
 
 
то есть всё, говорят, вплоть до ее босоножек,
а та с ним уже четыре года жила.
Ну, конечно не невеста, Господи Боже,
ну, конечно, жена.
 
 
И вот представляете, ляете, колебаете:
скульптор, Галя – скульптор, скульптор
кости переломаны, склеены, скляпаны
и вот ни работы, прописки, культи, культи.
 
 
У него только что вышла такая книжка о Боттичелли,
он в суриковском преподавал, она там студентка,
           потому и не расписывались,
чтоб не было того-сего. Ясно. А эта
           прикатила взяла его тело,
пока та лежала, из Ялты и все документы свистнула.
 
 
Господи, какая мука!
Господи, какая боль!
Наши цепкие подруги —
нет – и сразу входят в роль.
 
 
Это ж надо, Юра, Юра
денег в 3АГС не заплатил
штамп на паспорт не поставил.
Гале не ваять скульптуру,
пенсии ей не дадут,
Ялта, улица, минут —
а – А! – и лети себе, лети
 
 
ясным солнышком в чертоги,
а вокруг сады леса.
Люди, люди будьте боги
и чурайтесь колеса,
 
 
колеса судьбы и кармы
вы не бойтесь – благодать
все смывает даром, даром
даром же, ебена мать.
 
 
Как под этим страшным небом
веселится наш оркестр!
Мы живем отнюдь не хлебом,
с умилением на крест
 
 
глядя, прославляя, лая
от избытка сладких чувств.
Мы живем надеждой рая,
целованьем Божьих уст.
 
 
Широка и неприступна
православная страна,
Иоанн-пресвитер мудро
скажет кто кому жена,
 
 
на гобое, на фаготе
забезумствуют хлысты,
мы построенные в роты
одесную на излете
понесем свои кресты.
 
 
А на всякое на лихо,
на недуги, на болезнь
– Свете тихий, Свете тихий,—
хоровая наша песнь.
 

«Как сатир, подверженный опале…»

 
Как сатир, подверженный опале,
покидает весь в слезах леса родные,
отстраняя плачущую нимфу,
удаляясь, удаляясь как в тумане
 
 
угрюмоветренное небо, ложнозначительный покой
нам в души гроздьями попадали
одна твоя рука отныне
внизу в ногах моих шаманит,
а ты во рту моем – рекой
 
 
козлоногие, ну что мы натворили?
нас не выгнал Пан, не крик застал в тумане
только нимфа обернется на прощанье
изгибаясь, раздвигая круглой попки крылья
 

«Я не жизнь свою похерил…»

 
Я не жизнь свою похерил —
я себе построил дом
кособокий, перепрели
загодя все доски в нем.
 
 
Тесом крыл, а дождик взял.
Жизнью жил, а хоть не умер,
слаб и не путем пискляв
что долдоню среди сумерек?
 
 
На ночь глядя, на ночь глядя
успокоиться пора.
Сядешь чай пить – девки-бляди
сами прыснут со двора.
 
 
Будешь чай пить, не толкуя
не о том, не о другом,
и кукушка накукует
новой жизни в старый дом.
 
 
Как заморский попугай
с жердочки я стану вякать,
стану вякать и играть,
стану какать в эту слякоть.
 

«Командировочный на койке отдыхал…»

 
Командировочный на койке отдыхал,
его душа парила над гостиницей,
внезапно – наглая бесстыдница —
непрожитая жизнь его влекла,
 
 
а он лежал, не зажигая лампы,
а он сумерничал, он даже чай не пил
и прожитую жизнь сдавал в утиль,
и отрывал не знамо где таланты,
 
 
которых отроду и не подозревал.
Душа его рвалась поверх горкома,
а сердце, очевидностью влекомо,
разваливалось у афишного столба.
 
 
Настаивался на окне кефир.
И вот пора после бессонной ночи
глядеться в зеркало и разминая очи
взвалить на голову неосвященный мир.
 

«Пять путешествий бледного кота…»

 
Пять путешествий бледного кота:
на край земли, в соседнюю квартиру,
к подножью среброликого кумира,
к той, что не та, и к той, что та,
нам описали в стансах и в романсы
чуть упростив переложили стансы.
 
 
Но я вскричал, ломаясь и скользя:
где миг, когда кота терзали мысли,
глаза прокисли и усы повисли
и было двинуться ему нельзя?
Где перелом, который искра Божья?
Как уловить возможность в невозможном?
 

«Когда мы живо и умно…»

 
Когда мы живо и умно
так складно говорим про дело,
которое нас вдруг задело,
и опираясь на окно,
не прерывая разговора,
выглядываем легких птиц
и суть прочитанных страниц
как опыт жизни вносим в споры,
внезапно оглянувшись вглубь
дотла прокуренной квартиры,
где вспыхнет словно образ мира
то очерк глаз, то очерк губ
друзей, которые как мы
увлечены и судят трезво
и сводят ясные умы
над углубляющейся бездной,
 
 
тогда нас не смущает, нет,
тогда мы и не замечаем,
что просто слепо и отчаянно
стремимся были детских лет
и доиграть, и оправдать,
тому, что не было и было
дать смысл – так через ночь светило
зашедшее встает опять
(прецессия нам незаметна),—
на том же месте вновь и вновь
нас рифмой тертою любовь
клеймит настойчиво и метко,
а в ночь… ложись хоть не ложись!
устаревает новый сонник,
едва свою ночную жизнь
потащишь за уши на солнце,
но как прекрасно и свежо
на отзвук собственного чувства,
с каким отточенным искусством
весомо, страстно, хорошо,
на праведную брань готово,
остро, оперено и вот
надмирной мудростью поет
твое продуманное слово
 
 
и проясняется простор
на миг, но облачны и кратки
на нашей родине проглядки
светила вниз в полдневный створ
и потому-то недовольно
ты вспомнишь, нам твердят опять,
что нашим племенам не больно,
не так уж больно умирать.
 

«Утомителен волшебный океан…»

 
Утомителен волшебный океан,
пестр и выспренен петух индейский,
а судьба – его жена – злодейский
выклевала при дороге план.
 
 
Лом да вот кирка – и вся награда
за полеты грустные твои.
Рвутся от натуги соловьи
не за бабу – за кусочек сада.
 
 
Господи, да вправду ли хорош,
так ли уж хорош Твой мир зловещий,
даже если сможешь в каждой вещи
отслоить бессилие и ложь?
 
 
Это если сможешь, а не можешь —
просто ляжешь, ноги задерешь,
будешь думать: Господи, да что ж,
что ж Ты от меня-то хочешь, Боже?
 
 
Так велик волшебный океан
над простою тайной водопада.
Мхи на камнях, два шага – и сада
видно ветки через прыснувший туман.
 
 
Я дышу мельчайшей красотой,
я живу, ручьями отраженный,
и пляшу себе умалишенный,
бедный, неудавшийся, пустой.
 

«В одиночестве глубоком…»

 
В одиночестве глубоком
проводя часы и дни
даже, и каким же боком
я рассорился с людьми?
 
 
Я прожарился на солнце
летом, из дому ушел.
Этот год мне стал бессонницей,
разошедшийся как шов.
 
 
Вот такие вот дела:
вперемешку дни и дни —
меня мама родила
и рассорился с людьми.
 

«Что искали, что нашли…»

 
Что искали, что нашли,
выбегая утром рано
из ворот и ураганом
завихряяся в пыли,
 
 
наши ноги, наши души? —
Чудеса и небеса,
лента – девичья краса,
если взять тебя послушать.
 
 
Если же его послушать,—
суета, не стоит слов,
стыдно и смешно – ослом
надо быть, чтоб тратить душу
 
 
на такое.
 

«Страстно музыка играет…»

 
Страстно музыка играет
в парке в арке у пруда.
Лабух на кларнете лает.
Арка ходит ходуном,
ходит и в пруду вода
синим дорогим сукном.
 
 
На тропинке ручка в ручку
изваяньем под военный
визг стоят олигофрены,
смотрят косо без улыбки
на мордованную сучку,
утащившую полрыбки.
 
 
Ходасевич, Ходасевич
слышит свесившись из рая:
Айзенберг и Файбисович
страстно музыку играют.
 

«Не уходи, Тангейзер, погоди…»

   Вн – Тн

 
Не уходи, Тангейзер, погоди.
Возможно все несчастья впереди
и ты успеешь вдосталь пострадать
на том привычном для тебя пути,
который тоже ведь не плац-парад.
 
 
Кто знает чем – ведь ничего не стало —
они согласные довольствоваться малым
живут, не тужат, небеса едят?
Но ты – не так, и я пишу с вокзала:
не уезжай, Тангейзер, навсегда.
 
 
Ты веришь – розу держит только вера,
ты знаешь, что безумие есть мера,
куда б ни кинулся, одна, одна.
И в пене слов рождается Венера
до розового дна обнажена.
 

«Ты ждешь, что роза расцветет…»

   Вн – Тн

 
Ты ждешь, что роза расцветет
на посохе Войтылы,
и весь как есть смешной народ
забудет все, что было.
 
 
Но есть участие всерьез
и в мстительнейшем страхе —
не умирай совсем от слез
даже на этом прахе,
 
 
во влажных травах и цветах
лежи, влагая руки
в подвластные тебе науки,
невидимые просто так.
 
 
Пускай тот замок фей – вокзал,
с которого ты отбыл,
останется в твоих глазах
позорнейшим и подлым
 
 
пятном на жизни и судьбе
и снова станешь нем,
но я спешу, пишу тебе:
не уходи совсем.
 

«Отнесись ко мне с доверьем…»

 
Отнесись ко мне с доверьем,
запасись ко мне терпеньем,
не отчаивайся – жди.
Понимаю, сдали нервы,
под глаза упали тени,
над душой прошли дожди.
 
 
Тело телу знак завета —
знак насмешки над мечтой:
чаще говори про это —
реже говори про то.
 
 
В объясненье простодушья
в посрамленье всякой лжи
души тоже хочут кушать,
сердце тоже хочет жить.
 
 
Целься, целься, сердце, бейся!
Души жаждут перемен.
Выступает contra Celsus
оскопленный Ориген.
 
 
Восхищенный сотворенным
бесноватой чистотой
на позорный мир, влюбленный,
голой наступи пятой!
 
 
То, что жалит, не ужалит,
тот, кто прав, не проклянет.
Тихой мышью в душах шарит
Богом данный небосвод.
 

«Гори, гори куст…»

 
Гори, гори куст
в каменной пустыне.
Лежи, лежи пуст —
пусть сердце остынет.
 
 
Не смотри вперед,
не смотри назад —
все наоборот
который раз подряд.
 
 
Гори, гори куст,
лежи, лежи пуст
который раз подряд.
 

«По очищенному полю…»

 
По очищенному полю
на негнущихся ногах
ты идешь сама собою,
предвещая скорый крах
 
 
всем моим надеждам, всем
замыслам, мечтам, подсчетам.
Я тебя сегодня съем,
потому что мне – на что ты?
 
 
Стали грубыми дома,
стала мутной резью жажда,
улицы сошли с ума,
в логове закрылся каждый.
 
 
Станем вдосталь пить и есть! —
вялыми губами спалишь
розовую фею – честь
опушенных сном влагалищ.
 
 
Черен редкий ворс лобка,
дочерна вверху обуглились
над обрывами белка,
над проколами из глуби
 
 
брови. Синь моя нежна
набухает, и алеет
прежде времени весна
нам под знаком Водолея.
 
 
По умятым дня полям
над проколами левкоев
ноги небо шевелят
белым снегом налитое.
 

«Пускай тебе не можется…»

 
Пускай тебе не можется,
но наклонись вперед —
пускай с тобою свяжется,
кто подался назад
и ад перед тобою
и во весь рост народ
стоит и горд собою
и сам собою рад.
 
 
А та, кого люблю я,
кого просил годить,
не гоже поцелуя,
которого не дать,
уходит вверх по трапу —
ах! вид! ах! самый стыд! —
не дать ли вовсе драпу
ах! в самый-ямый ад.
 
 
Он бел и свежекрашен,
о! рашн пароход,
который много раньше
в Германии был взят
в счет бед и репараций.
Он режет лоно вод.
Не можется начаться,
не свяжется начать.
 

«Завтра утром мир побреешь…»

 
Завтра утром мир побреешь
нам расскажешь. Что я вдруг?
Что я вдруг?
Стоя вдруг завожуся об евреях
вдруг отбившихся от рук.
 
 
Пук
пук цветов на лоне царском —
ты под вечер позвони —
называют государством
позвони, попой, усни.
 
 
Завтра будет – завтра будет
если же конечно не
разрешит Господь наш людям
успокоиться вполне —
новый день и в новом дне
то что будет, то что любим
любим да и любим нет.
 
 
Ах, в какое удивленье, пенье, мненье,
           всепрощенье, енье, вленье, откреенье,
тенье, Господи, прости
наши души, наши семьи
не решатся прорасти.
 

«Этот день – ужасный день…»

 
Этот день – ужасный день,
этот срок – ужасный срок.
Вам на запад? На восток.
Дебри? Дерби. Дребедень.
 
 
Не расчисливай куски
разлинованного дня,
не рассчитывай тоски
от тебя и до меня.
 
 
Дерби? Дебри, конь в лесах,
трах! и сук по волосам —
я повис на волосах
и виновен в этом сам.
 
 
Ты куда несешься сам?
Ах! не думай о коне.
Пущенный не спустит мне
попущением отца.
 
 
Что передо мной горит?
То, что ночью говорит?
Несудимый одиноко
мрет и будет Богом
в сердце каждого зарыт.
 

«На рассвете в молочном мраке…»

 
На рассвете в молочном мраке
я тебе как кошка собаке
говорю: «Улялюм, Улялюм».
Ты ответствуешь мне степенно
на губах рыжеватой пеной
отмечается тяжесть дум.
И скулит над морем сирена.
 
 
О, пронзительный вопль искусства,
ты как водка идешь под капусту
и не знаешь куда идешь.
Душным запахом глушит чрево
розоватые визги гнева
надорвавшая голос ложь
осторожно обходит слева.
 
 
Улялюм тебе, Аннабель!
Беатричь тебя поебень!
Ноздреватый, денисьеватый
я с дороги ввалился в дом.
На столе только суп с котом.
Пот дымится молодцевато.
Кот – он держится молодцом.
 
 
Тортом вымазанным концом
приступаю к тебе с минетом,
ты оглядываешься на лето
и в холодном утреннем мраке,
как и следует выть собаке,
сев на корточки тянешь ртом.
 

«Было время пел и я…»

 
Было время пел и я,
пел о том, что очень горько —
не сложилась жизнь моя,
горько – корка не с икоркой.
 
 
Я иконки почитал,
ездил в Новую Деревню,
был, иному не чета,
не последний, хоть не первый,—
 
 
и прошло, по сути, всё.
Всё прошло куда-то мимо.
Закрутилось в колесо
и лицо моей любимой —
 
 
мельк да вихрь да вопль и скорбь.
В одиночестве убогом
жить себе наперекор
самому же вышло боком.
 

«Как шепоты ада…»

 
Как шепоты ада,
как шелест загадочных кошек
приходит награда,
которой увенчан и кончен,
 
 
ты бывший увечный,
ты шедший на Бог знает что
не то ради женщин,
не то это всё-тки не то
 
 
и снова сначала
убог неопрятен и толст
в тоске и печали
ты в горе-злосчастье уполз.
 

«Я может быть прочту когда…»

 
Я может быть прочту когда —
нибудь тебе о нашей связи
такое, что никак не влазит,
ну, ни в какие ворота,
 
 
и ты вздохнешь. Но не сменить
однажды прожитого часа,
и только кажется, что часто,
а никогда не рвется нить
 
 
связующая времена.
И в нашей жизни распушенной,
разъезженной, распотрошенной
и мы одни, и жизнь – одна.
 

«Влюбленных девочек черты…»

 
Влюбленных девочек черты
не добавляют к нашей карте
ни озера, ни высоты,
ни третьей дамы, ни азарта.
 
 
Одно и то же вертим мы
и мечем, и навек теряем
и от игры и до сумы
сверяемся дорогой к раю
 
 
с чем, что приходим не туда?
Хотя опять же повторю:
влюбленных девочек стада
не портят взятую игру.
 

«Логичен как самоубийца…»

 
Логичен как самоубийца
за ночью наступает день
и сочно золотятся лица
тела отбрасывают тень
а вечность не дает разбиться.
 
 
А вечность не дает разбиться
на крохотулечки времен
и соблюдает как милиция
сплошного действия закон
логична как самоубийца.
 
 
Сплошного действия закон
отбрасывает нас к причине
и вот тем самым размозжен
на то, что было, то, что ныне
на крохотулечки времен.
 
 
И вот тем самым размозжен
на прошлый день, на эту ночь
яснее мир не стал и он
 
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента