– Нет, Кузьмич, я его шибко изругал и выгнал.
   – Никогда. Хвастаешь.
   – Ей-Богу, Кузьмич. Ей-Богу. Так и крикнул на него. Подите вон…
   – Побить надо было… В оба кулака принять. Отзвонить так, чтобы оглох на всю жизнь, чтобы…
   Но Сашок не дал дядьке договорить и воскликнул:
   – Стой, и забыл. Вот его бумага… Я читал, но не понял ни бельмеса. Всего четыре строки.
   – Письмо? Кому же?
   – Он оставил мне и тебе. Он сказал: если там вы не поймёте, Кузьмичу прочтите. Он умный и поймёт. Стало быть, он тебя знает. Ну вот, слушай. Я как есть ничего не понял, а ты, может, и поймёшь что. Слушай.
   И Сашок начал читать с расстановкой:
   – Любрабезканый пледамянбраник. Прибраезкажай кода мнебра набра покаклон. Твойда робрадной дябрадяка. Ну вот и всё, – прибавил Сашок.
   – Тьфу! – азартно плюнул Кузьмич. – Чистый дьявол, прости Господи. – Заставив Сашка ещё три раза перечесть написанное, он задумался.
   – Баловство! – решил, наконец, старик. – Мало ли какой народ шатается по свету. Есть и умалишённые. А то просто лясники.
   – Как то есть? – не понял Сашок.
   – Такие люди. Шатаются, мотаются зря и лясы точат. Совсем стало понятно.
   – Да что такое?
   – Лясы-то? Да так, стало быть, сказывается. Лясы-балясы. А они-то сами лясники-балясники. Мотаются по свету и врут что попало, чего и на уме нет. Язык-то у них сам по себе вертится. Дай ему прочесть это, он и сам не поймёт ни одного слова.
   Сашок, глядя в лицо Кузьмича и ожидая удовлетворительного объяснения, не согласился с мнением старика дядьки. Он приписывал этой чепухе какой-то смысл, и ему показалось, что Кузьмич кривит душой. Старик ничего не понял, так же, как и он сам, Сашок, но не желает в этом сознаться и сам тоже что-то неясное выдумывает вместо дельного объяснения.
   – Ну да плевать нам на дурака, – заявил Кузьмич. – Ведь больше не посмеет явиться. Плевать. Вы вот послушайте, что я выкладывать буду. Моё-то всё полюбопытнее и поважнее.
   – А что же?
   – Где я был сейчас? Догадайся вот. Ахнешь, родимый. Был я у господ Квощинских. Вот что!
   Сашок был удивлён, но ловко скрыл это.
   – Ну… – несколько равнодушно и, конечно, умышленно равнодушно отозвался он.
   – Что «ну»? – как бы обидчиво вымолвил Кузьмич.
   – Сказывай. С какой радости? Зачем был?
   – Сказывай? Коли тебе, князь, ваше сиятельство, нелюбопытно, так не стоит мне и слова тратить…
   И Кузьмич двинулся, как бы собираясь уходить из комнаты.
   – Да ну, ну… Полно. Сейчас, старый ты хрыч, и обиделся. Что же мне, на крышу бежать, влезать да с неё во двор прыгать… Ну, был у Квощинских. Ну, видел их. Ну и рассказывай, зачем туда носило тебя.
   – Коли вам всё это нелюбопытно…
   – Заладил ведь… Ну говори, слушаю… – мягче и ласковее произнёс молодой человек. – Коли есть что любопытное, тем лучше.
   – Вестимо, есть! И даже совсем диковина. Вы вот здесь у окошечка сидите день-деньской да зеваете с тоски… А Квощинская барышня ума решилась. По вас тоскует и убивается. Похудела, побелела… Хоть помирать.
   – Да что же это такое? – изумился молодой человек.
   – Как что же? Шибко полюбились вы ей. Позарез! Вот и всё.
   – Удивительно это, Кузьмич.
   – Почему же?
   – Как почему? Сам посуди. Виделись мы единожды в церкви, а потом повстречал я её раз под Новинском на гулянье. Да и не знаю ещё верно, она ли то была. И не знакомы. И никогда не разговаривали. Она в церкви меня и не заметила, по-моему. Я только на неё малость поглядывал. И вот вдруг она да тоскует по мне. Впрямь диковина!
   – Ах ты, ваше сиятельство… – замотал головой Кузьмич и, достав тавлинку, отчаянно нюхнул два раза. – Прямо сказать – простота.
   – Да как же тосковать по том, кого не знаешь! – воскликнул Сашок.
   – Ты не знаешь, а она, стало быть, хорошо знает. Много ли нужно для девицы, чтобы офицер, да ещё князь, да ещё такой, как ты у меня, сразу девичье сердечко защемил. Ну вот, барышня видела вас два раза и память потеряла… Без памяти от тебя. Вот тебе и весь сказ!
   – Диковинно, – протянул Сашок тихо, как бы сам себе.
   – Ничего диковинного нету. Ну а по-вашему как? Дурновата она, худорожа, сухопара?
   – Нет… Как можно…
   – Красавица, прямо сказать, видная.
   – Да. Пожалуй… Красавица не красавица, а только видная…
   – Белая, румяная. Глаза звёздами. А уж нравом прямо ангел-херувим. Нянюшка Марфа Фоминишна говорит, что таких девиц, как её Танюша, не бывало на свете и не будет.
   – Да ведь это, Кузьмич, все мамки про своих так сказывают, – заметил Сашок.
   – Так. По-твоему, лжёт она, стало быть?
   – Нет. Я не то…
   – Так я, стало, лгу и морочу тебя?
   – Да нет… Зачем. Я только говорю, что все мамки про своих…
   – Ну, что же вам со лгунами и обманщиками якшаться… – рассердился вдруг дядька. – Идите ищите людей праведных, а нас, криводушных, оставьте досыта врать да на ветер брехать.
   – Ах ты, Господи… Вот царевна-недотрога! – воскликнул Сашок. – Слова ему не скажи. Могу же я рассуждать о делах.
   – Я для вас стараюсь, – воскликнул старик, – из любви моей и преданности. Недаром я тебя выходил. Недаром и на руках носил. Недаром глаза на тебя проглядел. Могу я, стало быть, знать, где твоё счастье и в чём тебе в жизни благополучие… Я, вишь, стар да глуп. Всё путаю, а то и вру… Снесла курочка яичко, а оно ей и сказывает; «Не так ты, курица глупая, яйца несёшь».
   И Кузьмич быстро вышел из комнаты.

XVI

   На другой день Сашок собрался на дежурство. Поступив адъютантом к генерал-аншефу князю Трубецкому, он сначала бывал на службе ежедневно с девяти утра и до трёх часов, когда в доме князя подавали кушать, но вскоре начальник, которому адъютант был совершенно ни на что не нужен, позволил молодому человеку являться только три раза в неделю, да и то не ранее полудня, так как князь Егор Иванович, играя в карты за полночь, вставал поздно.
   Занятия или дела служебного у Сашка не было, собственно, никакого. Он, являясь, садился на стул в большом зале и сидел сложа руки… Изредка, когда приезжал к Трубецкому кто-либо не по знакомству, а по делам службы, Сашок докладывал посетителя и провожал через гостиные в кабинет князя.
   Но вместе с тем у адъютанта бывало иногда много дела совершенно иного. Он исполнял поручения княгини Серафимы Григорьевны, и самые разнообразные. Иногда эти поручения были таковы, что Сашок хмурился и негодовал. Ему казалось, что для дворянина-офицера они были неподходящи, роняли его достоинство. К тому же и Кузьмич, вечно противоречащий ему, был в данном случае согласен с ним, что княгиня не соблюдает благоприличия, будто забывает, что адъютант – не служитель, не скороход и не «побегушка». А между тем офицер и князь Козельский, будучи адъютантом князя, был положительно скороходом у княгини. Он разъезжал по всей Москве. И по знакомым княгини, и в Гостиный двор, и в магазины, развозя и привозя всякую всячину. Ездить верхом по столице в мундире с картонками или узелками казалось Сашку совсем унизительным… А делать было нечего. Противоречить княгине Серафиме Григорьевне прямо было опасно. Ослушаться её – значило немедленно потерять место, которое позволяло ему жить в Москве.
   Молодой человек утешался тем, что сам князь Трубецкой боялся жены как огня и тоже, случалось, в полной форме, на коне заезжал по её приказу в Охотный ряд или на Козье болото и, правя лошадью левой рукой, в правой вёз домой кулёчек, где дрыгал живой судак или лещ.
   Иногда княгиня давала мужу совсем диковинные поручения. Когда она отправлялась куда-либо в гости, то бывала одета лучше и богаче всех. Поэтому если её приятельницы почти все шили платья дома, имея своих крепостных портних, то княгиня давала шить своим швеям только простое платье. Выездные туалеты, не только «панье» или «роброны», или шарфы и мантильи, но и всякая мелочь выездного костюма покупались и шились на Кузнецком мосту, где не было ни единого русского купца и не было лавок. Были только магазины, а держали их почти только одни французы, за исключением двух-трёх голландцев, торговавших бельём и золотыми вещами. Москвичи уже часто шутили, что надо называть центр модников не Кузнецким, а «Французским» мостом.
   Княгиня, не любя выезжать из дому, проводя день в капоте, в хожденье по дому, посылала и адъютанта, и мужа.
   Однажды, пользуясь тем, что князь был одного с ней роста, княгиня послала его к портнихе примерить новую юбку, чтобы не «обузила дурофья-француженка».
   И князь Егор Иваныч съездил, примерил и донёс супруге, что приказал убавить юбку на вершок.
   – Только, дорогая моя… – заявил он. – Стыда набрался. Эти вертушки парижские просмеяли меня.
   Теперь, когда вся Москва была переполнена именитыми людьми, явился двор и все важнейшие сановники империи с семьями, Сашок ещё более боялся вдруг осрамиться из-за княгини.
   – Она ведь, того гляди, пошлёт меня во всём параде на Москву-реку с бочкой! – говорил он Кузьмичу.
   На этот раз, когда Сашок явился в дом князя, он нашёл княгиню, мягко шагающую в зале, в капоте, простоволосую и в одних чулках.
   Едва только завидя адъютанта мужа, княгиня выговорила тихо, а тем не менее грозно:
   – Пожалуй! Пожалуй-ка сюда, воробей.
   Сашок подошёл и поклонился почтительно.
   – Где князь Егор Иваныч?
   – Не могу знать-с.
   – Так я тебе, воробью, скажу. Князь в Петровском. Поехал представиться царице… А ты с ним?
   Сашок молчал, не понимая.
   – Твоя какая должность, воробей? А? Состоять при князе. А ты что? Голубей гоняешь у себя на дому.
   – У меня, княгиня, нет голубей!
   – Нет? Ну так ворон считаешь. Э-эх, моя бы воля. Я бы тебя по энтому месту поучила.
   И княгиня оглядела офицера, как бы ища на нём «энто место».
   – Поди. Сядь. Приедет вот князь, промоет тебя с песком.
   Сашок отошёл в угол зала, но из вежливости не сел.
   Княгиня Серафима Григорьевна снова начала ходить взад и вперёд по большому залу, угрюмая, заложив руки за спину и шагая мерно, твёрдой поступью, в которой сказывалось что-то особенное, внушавшее кому почтение, а кому боязнь.
   Этот шаг, короткий, мерный и крепкий, будто говорил всякому, что тот, кто эдак двигает ногами, знает, что делает, чего хочет, знает, где раки зимуют, учиться ни у кого не пойдёт, ума-разума занимать не станет, сам всякого поучит, да ещё так поучит, что не скоро забудешь.
   Руки, заложенные за спину по-мужски, придавали всей фигуре маленькой и плотной женщины вид ещё более решительный… Чёрные, с сильной сединой волосы, зачёсанные, зализанные, с маленьким пучком на затылке, туго свёрнутым, выглядели так, будто женщина острижена под гребёнку.
   Большие светлые серые глаза глядели сурово, не сморгнув… Когда княгиня смотрела не только на живых людей, но хотя бы на голую стену, то в глазах этих читалось:
   – Ты что! Смотри! Я тебе!
   И даже стена, наверное, тоже чувствовала себя неловко.
   Княгиня была теперь особенно сурова, потому что волновалась. Князь Егор Иванович уже часа два как уехал в полной парадной форме, во всех своих регалиях и, конечно, в великолепном новом рыдване в три пары коней, цугом. Уехал он в Петровское. Да не просто! Представиться государыне!..
   Княгине Серафиме Григорьевне уже десять лет хотелось, чтобы муж, давно сановник крупный, получил должность по чину, а не сидел бы в Москве наседкой без почёта…
   «А это по всему следует! Уж если не князья Трубецкие будут первыми людьми в России, то кто же тогда?.. Новые графы, что ли? И какие? Да. Какие?! Иисусе, Сыне Божий! Графы Разумовские, Бестужевы, Шуваловы… А теперь будут и Орловы!.. Завтра пойдут графы Сидоровы, графы или князья Федюхины, или там ещё какие… Уж тогда просто бы дать указ всем дворянам величаться князьями и графами… Орловы – и вдруг графы?.. Орловы? Графы? Как-то вместе не вяжется. Чудно, смехотворно сказать: граф Орлов. Положительно, им самим стыдно будет, когда их начнут так величать».
   И о многом подобном мысленно рассуждала княгиня, шагая по залу и мягко ступая ногами без башмаков.
   В последнем княгиня подражала многим барыням, которые, как и она, страдали мозолями и предпочитали быть в чулках, так как совсем на босу ногу дворянке быть не подобало.
   Прошло с полчаса… Сашок стоял всё в углу зала, а княгиня продолжала маршировать мерными шагами, глядя в пол.
   В отворённое окно вдруг донеслось нараспев:
   – Груши-яблоки хоррроши! Яблочки крымские! Груши рязанские!
   Княгиня остановилась и выговорила:
   – Кликни! Ты! Тютант…
   Адъютант перевесился за окно и крикнул:
   – Гей! Ты! Гей, яблоки!
   Но разносчик, снова громогласно запевший своё, не расслышал и быстро удалился.
   – Не слышит, – заявил Сашок.
   – Так пошёл, догони, ротозей! – воскликнула княгиня. – А ещё тютант! Ах, ты…
   Сашок сбежал по парадной лестнице и послал швейцара догнать и вернуть разносчика.
   Затем он доложил о нём княгине.
   – Вели Анфисе два десятка груш купить… Принеси сюда.
   Когда Сашок, исполнив поручение, явился снова с грушами на подносе, княгиня взяла одну, закусила, выплюнула на пол и выговорила:
   – Ах, мошенники! Ах, идолы!
   Однако, начав снова маршировать по залу, она доела грушу и взяла другую, потом третью.
   – Ты, воробей! Сбегай узнай: какое время.
   Это поручение адъютант исполнял почти каждый раз, как являлся на службу. Часов в доме князя Трубецкого не было, так как он считал, что часы приносят несчастие. Княгиня в этом мужу не перечила, находя, что все приметы российские – самые мудрые.
   Обыкновенно Сашок доходил до угла улицы, в дом сенатора Евреинова, и справлялся.
   На этот раз, вернувшись, он заявил, что у сенатора столовые часы перестали ходить со вчерашнего дня.
   – Ах, идолы! – проворчала княгиня и прибавила: – По солнцу?..
   – По солнцу, Серафима Григорьевна, опасаюсь ошибиться, – ответил Сашок. – Я на это не мастер. Кажись, что второй час.
   – А на какое ты дело мастер? А? – спросила княгиня.
   – Не могу знать.
   – На баклуши. Понял? Нет, не понял?
   – Никак нет-с.
   – Баклуши бить мастер ты! И уши развешивать тоже. Нюни пускать – тоже тебя взять.

XVII

   Наконец у подъезда дома загромыхала и остановилась карета.
   Сашок, высунувшись в окно, узнал экипаж своего начальника и тотчас побежал вниз.
   Князь уже вышел из кареты и вошёл в переднюю.
   Сашок стал извиняться, говоря, что князь ничего ему не сказал накануне и он не мог знать, что должен сопутствовать ему в Петровское.
   – Княгиня моя тебе это пояснила? – спросил князь.
   – Точно так-с.
   – Ну, пора привыкать. Коли я тебе ничего не сказал, стало быть, и не хотел тебя брать.
   Князь Трубецкой был очень маленький и худенький старик, с крючковатым носом, с ястребиными, но вблизи добрыми, крупными, постоянно улыбающимися глазами. Не знавшие его близко считали его человеком сухим, даже злым; но знавшие близко знали, что он добрейшей души человек, которому природа по ошибке дала злые глаза. Все знали тоже, что если случалось князю сделать что-либо неприятное, то это было по приказанию его супруги, которой он ослушаться не мог, ибо боялся до смерти. Да и боялся-то он жены из-за доброты своей. Он не любил и избегал в людях гнева и старался всячески себя оградить и никого не сердить, а тем паче жену…
   Княгиня встретила мужа наверху парадной лестницы, стоя в той же своей всегдашней позе, с закинутой головой, где торчал пучок волос на самой маковке, и с руками, скрещёнными за спиной.
   – Ну? Что? – выговорила она.
   – Ничего.
   – Приняла?
   – Да.
   – Расспрашивала?
   – Нет…
   – Как нет?
   Князь вошёл на верхнюю ступень и на площадку и потянулся к жене поцеловаться, что он делал всегда, возвращаясь домой, хотя бы после совсем краткого отсутствия.
   – Погоди лизаться… – уткнулась княгиня рукой в его грудь. – Говори. О себе не говорил, стало быть?..
   – Нет.
   – Преотменно!!
   – Нельзя было. Приняла меня государыня с тремя другими. Тут же был и Бецкой, который, к слову сказать, опять пошутил: «Ты – Трубецкой, а я – только без «тру» Бецкой; а всё-таки есть Трубецкие, которые бы пожелали быть на месте без «тру» Бецкого…» А знаешь, матушка, новость?! Он всем коронованием будет управлять, потому что…
   – Да ты о себе говори!.. О себе!.. Что мне твои Бецкие и всякие иные, некровные, сбоку прижитые… Он…
   И княгиня выразилась очень резким словом.
   – А вот пойдём к тебе, всё расскажу, – ответил князь добродушно. Затем, обернувшись к своему адъютанту, князь прибавил: – Сбегай, голубчик… Ничего нету! Попроси хоть на два понюха.
   Князь показал пустую табакерку.
   – Слушаю-с! – воскликнул Сашок и пустился вниз по лестнице.
   Он сразу понял, в чём заключалось поручение, потому что князь по крайней мере раза два в неделю посылал его к своей свояченице Настасье Григорьевне Маловой за нюхательным табаком.
   Сестра княгини, красавица вдовушка, нюхала табак, и не столько из-за необходимости и привычки, сколько из-за модничанья и того, что все нюхали… Но дело в том, что Малова умела приготовлять из разных смесей такой табак, какого в продаже не было и от которого все нюхатели приходили в восторг. Уверяли даже, что сам фельдмаршал Разумовский говорил:
   – Маловский табак? Ну табак! В жар и холод бросает. Нюхнёшь – и душа с Богом забеседует.
   Сашок добежал за два дома от подъезда, приказал доложить Маловой, зачем он явился, и тотчас был принят. Он вошёл в гостиную и почтительно заявил, что князь только что вернулся из Петровского от государыни, а табаку ни порошинки в табакерке.
   Молодой человек всегда старался быть особенно почтительным с Маловой, так как родная сестра княгини могла повлиять на жену его начальника и замолвить за него словечко.
   С хозяйкой сидели два господина. Один пожилой, другой молодой красивый хват в артиллерийском мундире.
   Настасья Григорьевна, как всегда бывало, странно поглядела на Сашка, как будто чему-то смеялись её глаза, и подала ему голландскую тавлинку с табаком.
   – Всегда-то вы за табаком, – сказала она сладко. – Возьмёте и уйдёте. А нет чтобы меня навестить и посидеть.
   Сашок не нашёлся, что ответить, глупо улыбнулся и, поклонясь, вышел.
   «Чудно она на меня всегда глядит, – подумал он. – А надо сказать правду. Красива. Даже не хуже моей Катерины Ивановны. Та пономариха всё-таки. А это сестра родная княгине».
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента