[44]чем попасть под ярмо иностранных интересов, позволив втянуть себя в мировые процессы борьбы за первенство и необузданного экономического производства, которые неизбежно обернутся против своих зачинщиков, когда свободного пространства больше не останется.
   Естественно, нынешняя ситуация в целом придает нашим рассуждениям несколько несвоевременный характер. Хотя это и не затрагивает их внутренней значимости, следует признать, что сегодня у индивида мало возможностей (требующих к тому же благоприятного стечения обстоятельств) противостоять слаженному давлению со стороны сил, царящих в экономическую эру, и выйти из-под их влияния. Общей ощутимой перемены можно ожидать лишь в случае вмешательства вышестоящей силы. Исходя из основополагающего принципа, утверждающего главенство и превосходство государства над экономикой, такой силой может стать государство, способное ограничить и упорядочить область экономических отношений, начав с тех основных и неотложных мер, которые, как было сказано, состоят в дезинтоксикации, изменении мышления и возвращении к нормальному состоянию людей, которые заново поймут, в чем состоит осмысленная деятельность, истинное усердие, верность самим себе, и сумеют поставить перед собой достойную цель. Лишь на этой основе можно стать «ниспровергателями» в цельном и оправданном значении этого слова с одной стороны, и одновременно «созидателями» в высшем смысле — с другой.
   Позднее мы еще вернемся к вопросу о взаимоотношениях государства и экономики. Теперь же, чтобы расставить все по своим местам и покончить с пресловутым социальным вопросом, нам хотелось бы вспомнить следующие слова Ницше: «Рабочие, которые однажды будут жить так, как сегодня живут буржуа — но жить выше их, отличаясь от последних отсутствием потребностей — станут высшей кастой; более бедной, более простой, но овладевшей властью». [45]Подобного рода различия послужат началом для выправления указанной нами подмены, принципом защиты идеи государства и основой для возрождения того достоинства и превосходства, которые превосходят мир экономик и должны быть упрочены и узаконены посредством постоянной внутренней и внешней борьбы, путем утверждения собственного бытия через непрестанное завоевание.

Глава VII. ИСТОРИЯ. ИСТОРИЗМ

   Говоря о предпосылках консервативно-революционной идеи, мы намеревались вернуться к историзму. Именно им мы теперь и займемся. Это послужит своего рода вступлением к тем вопросам, которые мы намереваемся поднять в дальнейшем, — выбор традиции, третье измерение истории, межнациональный отбор, — учитывая, что все эти предметы могут вызвать затруднения у людей, привыкших мыслить категориями историзма.
   Для начала заметим, что первостепенная значимость, придаваемая понятию «история», есть чисто современное явление, чуждое всякой нормальной цивилизации; в еще большей степени это относится к персонификации истории в виде своеобразной мистической сущности, ставшей предметом суеверного поклонения настолько, что многие начали писать это слово с заглавной буквы, как раньше писали имя Бога. Это верно и для множества других персонифицированных абстракций, вошедших в моду как раз в ту эпоху, которая чванилась своим «позитивизмом» и «научностью».
   Таким образом, основное, наиболее общее значение историзма связано с тем обвалом или крушением, которые привели к переходу от цивилизации бытия — то есть устойчивости и формы, подразумевающих приверженность надвременным принципам — к цивилизации становления, то есть изменчивости, текучести, случайности. [46]3то стало отправной точкой. На второй стадии произошло переворачивание ценностей, вследствие чего этому крушению 6ыли приданы черты положительного явления, которому, следовательно, должно не сопротивляться, но, напротив, принять как нечто желательное и достойное всяческого одобрения. Исходя из этого, идею Истории начали тесно связывать с идеей «прогресса» и «эволюции», а историзм стал казаться неотъемлемой частью прогрессистского и просветительского оптимизма, характерного для всего XIX века и заложившего основы рационалистической научно-технической цивилизации.
   Помимо этого, историзм в более узком значении является основной концепцией философии, связанной прежде всего с именем ГЕГЕЛЯ. Основными представителями этого направления в Италии стали КРОЧЕ и ДЖЕНТИЛЕ. Именно с этой особой точки зрения мы хотим выявить здесь дух и «мораль» историзма.
   Как известно, Гегель желал, чтобы область реальности совпадала со сферой рациональности, в результате чего родилась его знаменитая аксиома: «Все реальное разумно, и все разумное — реально». Мы не будем рассматривать здесь эту проблему с метафизической точки зрения, иначе говоря, sub specie aeternitatis. [47]Однако с конкретной человеческой точки зрения этот принцип более чем сомнителен по двум причинам. Первая состоит в том, что если мы хотим использовать его на деле, то прежде всего должны обладать способностью к непосредственному априорному и детерминирующему познанию того, что можно называть «рациональным», каковое служило бы категорией или законом, и отражением коего 6ыли бы История и всякое событие. Однако уже расхождения, существующие между различными историцистами в этом отношении, являются показательным фактом. Действительно, каждый из них предается собственным субъективным спекуляциям на уровне университетской философии; им недостает даже принципа, на котором основана та высшая сила видения, каковая позволила бы им не то чтобы постичь изнанку мира явлений (об этом мы даже не говорим), но хотя бы уловить то, что кроется за наиболее поверхностными причинами исторических событий. Вторая причина состоит в следующем: даже если довериться тому, что тот или иной из историцистов постулирует как «рациональное», — обычный опыт никогда не подтверждает полную тождественность рационального и реального. Поэтому возникает вопрос: если тот, кто это утверждает, называет нечто реальным, поскольку оно рационально, или же, напротив, называет нечто рациональным, лишь поскольку оно просто реально, почему оно полагается им как фактическая реальность?
   Оставляя в стороне чисто философскую проблематику этого вопроса, который мы рассмотрели в другой нашей работе, посвященной общей критике «трансцендентального идеализма» [48]— этих замечаний вполне достаточно для того, чтобы выявить двусмысленный и зыбкий характер историзма. Поскольку мы оказываемся в мире становления, которому свойственна изменчивость событий, ситуаций и сил, — и эти изменения становятся все более стремительными и хаотичными в наше время, — то, как справедливо заметил А. ТИЛЬГЕР, историзм, с одной стороны, свелся к «пассивной философии свершившегося факта», теории, за которой хотя бы в силу того, что она сумела утвердить себя, следует признать некую «рациональность». [49]Но, с другой стороны, историзм равным образом может выдвигать «революционные» требования, если не желает признавать реальное «рациональным»; в этом случае, во имя «разума» и «Истории», истолковываемых к собственной выгоде, выносят приговор тому, что есть. Возможно и третье решение, которое представляет собой смесь двух предыдущих: в этом случае обвиняют в «антиисторизме» все, что пытается утвердить себя, стремится к установлению или восстановлению иного, нежели ныне действующего, порядка, но не достигает успеха; если же иной порядок торжествует, то его оправдывают и признают за ним «рациональность», поскольку в этом случае он стал «реальностью».
   Следовательно, в зависимости от конкретного случая историзм может служить как низкопробному консерватизму, так и революционной утопии, и с точно таким же успехом — как и бывает чаще всего — расчетливым людям, умеющим приспособиться к обстоятельствам, меняя свои убеждения в зависимости от того, куда дует ветер. При подобном подходе «История» и «антиисторизм» становятся лозунгами, лишенными всякого конкретного содержания, которые можно использовать в любом значении в зависимости от личных предпочтений точно так же, как это делают при игре в наперстки; представители данного течения величают это «диалектикой» («исторической диалектикой»).
   Типичным примером данного подхода стало то, как из предпосылки гегельянского историзма в Германии умудрились вывести одновременно как теорию авторитета и абсолютного государства (проявив достойное иного применения усердие по отношению к системе, укорененной в традиционных ценностях и не нуждавшейся ни в какой «философии»), так и революционную идеологию и марксистскую «диалектику». Схожее представление разыграли в Италии два друга-врага КРОЧЕ и ДЖЕНТИЛЕ, оба завзятые историцисты. Но ДЖЕНТИЛЕ, признав рациональным порядок, политически установившийся в Италии, признал право на «историчность» за фашизмом, поставив ему на службу свою философию. Для КРОЧЕ же «рациональным», учитывая его политические пристрастия, был либеральный антифашизм, а фашистский строй, пусть и «реальный», был заклеймен им как «антиисторический». Большинство же из предпочитающих держать нос по ветру, отойдя ко сну «фашистами», на следующее утро проснулись убежденными антифашистами, тем самым продемонстрировав третью возможность, способность быть up to date, [50]т. е. приспосабливаться к новым требованиям, выдвигаемым «Историей» с ее «рациональностью». [51]
   Эти замечания показывают, к чему сводится «историзм». По сути это безликая, тщетная и бесплодная идеология, в худшем случае подлая и оппортунистическая; нереалистичная или грубо реалистическая в зависимости от обстоятельств. Но в более важной области, помимо досужих измышлений философского историзма и соответствующего умственного отклонения, ответственность за которое несет определенного сорта итальянская академическая культура, необходимо выступить в бой против самого мифа «Истории» с большой буквы. Это необходимо прежде всего потому, что этот миф практически парализует людей, не осознающих того, каким силам они уступают, и содействует замыслам тех, кто желает, чтобы падение становилось все более стремительным, не вызывая никакого противодействия, кто стремится убрать последние преграды на пути хаоса, с этой целью клеймя как «антиисторическую» или «реакционную» всякую иную позицию и взывая к «историческому смыслу».
   Такой историзм — если он не является безумием, иной раз охватывающим терпящих катастрофу — очевидно представляет собой дымовую завесу, которой прикрывают свою работу силы мирового разрушения. Удивительно, что даже среди тех, кто лелеет идеалы возрождения, попадаются люди, не осознающие этого и не готовые отвергнуть миф историзма во всех его разновидностях, признав, что только люди, пока они остаются людьми, свободны созидать и разрушать историю. Необходимо решительно противостоять всякой попытке узаконить и «рационализировать» фактическое состояние, отказать в доверии всем силам и движениям, готовым смириться с этим. Ибо, как мы уже говорили, в «антиисторизме», в нежелании «следовать истории» обвиняют именно тех, кто еще способен позаботиться о собственном здоровье, кто называет крамолу крамолой вместо того, чтобы примкнуть к общему процессу, все глубже увлекающему весь мир в бездонную пропасть.
   Человек, ясно осознавший это, возвращает себе основополагающую свободу действий и наряду с этим обретает предпосылки, необходимые для возможного исследования и оценки тех действенных влияний, которые в истории приводили к тем или иным потрясениям. Первое, как уже было сказано, послужит необходимым вступлением к предмету, которым мы займемся в следующей главе, где речь пойдет о выборе традиций. Преодоление всех разновидностей историзма позволит преодолеть и идею, согласно которой прошлое есть нечто, механически определяющее настоящее, — также как и представление о трансцендентном телеологическом или эволюционистском законе, который точно также, как и первая идея, на практике ведет к детерминизму. И тогда любой исторический фактор станет самое большее обуславливающим, но не предопределяющим. Следовательно, сохраняется возможность деятельной позиции по отношению к прошлому и, прежде всего, возможность нормативной и избирательной оценки в любом историческом моменте того, что относится к надвременным ценностям.
   Дав общую картину, перейдем теперь к отдельным историческим проблемам, затрагивающим непосредственно Италию.

Глава VIII. ВЫБОР ТРАДИЦИЙ

   Рассматривая отдельную историческую нацию, не всегда можно говорить о «традиции» в единственном числе, если использовать это понятие в его сегодняшнем значении, а не в том высшем, о котором мы говорили ранее. Чаще всего процессы, разворачивающиеся внутри нации на протяжении веков, имеют сложный характер и отмечены многообразием факторов и влияний, которые могут как дополнять, так и, наоборот, взаимно противоречить и нейтрализовывать друг друга. Факторы, преобладающие в данный период, спустя некоторое время могут перейти в скрытое состояние и наоборот; лишь устаревший «историзм» по прежнему притязает на сведение всей сложности этого процесса к прямолинейному развитию. Поскольку типичной чертой историзма — как мы показали ранее — является пассивное принятие фактического положения дел, узакониваемого при помощи мифа об «идеальной исторической необходимости» и других сходных формулировок, он рассматривает нацию как некое единство во времени, не подлежащее пересмотру. Между тем более свободный взгляд умеет распознать в истории конкретной нации различные, иной раз противоречивые возможности, некоторым образом отражающие столь же различные «традиции». Такой подход важен в практическом плане хотя бы потому, что именно в переломные, кризисные времена — времена, требующие реакции, способности повелевать, умения сплотить вокруг центральной идеи разрозненные и неустойчивые народные силы — встает вопрос о выборе традиций. Необходимо отыскать в собственном прошлом идеи, наиболее созвучные тем людям, которые в такие моменты должны стать зачинателями нового цикла.
   Применяя эти общие рассуждения конкретно к Италии, мы сталкиваемся с непростой проблемой, поскольку многие факторы затрудняют задачу по различению и отбору. Основную трудность составляет наличие определенной «патриотической» историографии, тенденциозный характер, предрассудки и лозунги которой препятствуют объективному пониманию различных граней прошлого, а нередко прямо способствуют самой настоящей их фальсификации. Впрочем, почти столь же фальсифицированный характер носит история, буквально «сфабрикованная» в последнем веке. В целом она представляет собой ни что иное как алиби, созданное революционным либерализмом, демократией, масонской и просветительской мыслью, позднее подкрепленное толкованиями, свойственными историческому марксистскому материализму с его «революционным прогрессизмом».
   Поэтому выбор традиций, необходимый для истинного возрождения, осложняется, особенно учитывая предпринятые заранее меры по окончательному устранению тех ценностей, без которых невозможно понять реальное значение основных исторических потрясений — что, в свою очередь, не оставляет возможности выбора какого-либо иного пути, кроме желательного авторам и пропагандистам подобной историографии. Эту тактику особенно легко проследить на примере Италии. Ее суть состоит в риторическом придании «национального» характера всему имевшему в прошлом подрывную и антитрадиционную направленность, с тем, чтобы, выработав определенные табу, получить повод возво-пить о кощунстве и вызвать эмоциональную «патриотическую» реакцию против любого, кто попытается предложить иной путь.
   Поэтому перед нами стоит крайне сложная задача. Необходимо найти силы решительно выступить против той точки зрения, в соответствии с которой для многих любые потрясения, личности и события автоматически и безоговорочно объявляются неприкосновенными лишь на основании их принадлежности к «нашим», к «нашей истории». Это особенно важно, поскольку, к сожалению, со времен древнейшей римской цивилизации и ее более поздних производных в итальянском прошлом осталась лишь одна «традиция», связанная как раз с подрывными идеями, определившими облик современного политического мира, — та традиция, гордиться которой нет никаких оснований, скорее даже наоборот.
   Следует четко осознать это и «демонтировать» патриотический миф, выстроенный на основе упомянутой историографии.
   Здесь мы ограничимся краткими указаниями на реальное значение таких событий, как восстание коммун, Возрождение, Рисорджименто [52]и поддержка интервенции в 1915 г.
   Принято прославлять итальянскую эпоху коммун, оценивая восстание коммун против Империи как национальное пробуждение. К этому обычно по вполне понятным причинам присоединяется антигерманский миф, согласно которому немцы являются «вековыми врагами» итальянского народа. Говорится, что учреждение коммун стало зарей итальянского национального самосознания, первой попыткой Италии сбросить вековое ярмо, объединиться, избавиться от тирании ненавистных чужеземцев, «варваров», пришедших из-за Альп. Все это самая настоящая выдумка.
   Истина в том, что в этой борьбе национальный фактор не играл и не мог играть никакой роли. Битва шла не между двумя нациями, но между двумя идеями или между двумя наднациональными кастами. Фридрих I боролся против коммун не как тевтонский государь, но как «римский» Император и защитник священного и наднационального принципа политической власти («авторитета»), проистекающего исключительно из этого его качества и функции. Барбаросса вступил в битву не ради защиты интересов своего племени, которыми он скорее пренебрег, но дабы отстоять авторитет Империи — о чем его к тому же просили многие итальянские же города, угнетаемые и притесняемые соседями. Таким образом, им двигало не столько желание отстоять свое право, сколько веление неукоснительного долга. «Вознести королевскую и императорскую власть до наивысшего уровня, защитить утерянные или преданные забвению права, заставить уважать закон, восстановить мир и порядок» — такими словами Фридрих определил свою задачу. Продиктованные им условия мира основывались на принципах римского права. Коммуны могли бы выжить в рамках Империи, если бы они, возжелав изменить свое положение в иерархии средневекового мира, не нарушили верности ей, став тем самым ее врагами. Фридрих, как и любой другой представитель Империи, будь он испанцем, итальянцем или французом, а не немцем, как в данном случае, — не мог смириться с антииерахической направленностью итальянских коммун, стремящихся к полной независимости, к созданию собственных армий, к образованию своего рода государства в государстве и отказу от своей естественной подчиненности более высокой касте, т. е. военной и феодальной знати. Коммунами двигало стремление к построению нового общества, демократического и капиталистического типа, ради которого современные народы отринули всякий принцип законной власти как власти, данной свыше, лишь ради того, чтобы отдаться во власть множества безродных и безликих финансовых и промышленных «королей». Поэтому не без оснований ЗОМБАРТ называл Флоренцию «средневековым Нью-Йорком».
   Именно в этом состоял истинный смысл конфликта. Коммуны стали предвестниками революции Третьего Сословия, и так называемая «традиция» коммун нашла свое продолжение в антитрадиционном мире, порожденном Французской революцией. «Патриотическая» историография придает такое значение битве при Леньяно вовсе не потому, что последняя стала событием национального масштаба и даже не потому, что в результате ее был достигнут значительный военный успех (явным опровержением чего служат условия заключенного мира), но исключительно в силу ее значения как революционного символа. [53]
   Что касается собственно национального фактора, то итальянцы сражались как за, так и против Императора; почти вся итальянская знать встала на сторону последнего; среди его сторонников были Эдзелини, Монферрат, Савойя, — тогда как сородич Фридриха Генрих Баварский, покинувший его в решительную минуту, стал одним из основных виновников поражения при Ле-ньяно. Что до Коммун, то непонятно, почему, например, Лоди должен считаться менее «итальянским» городом, нежели его соперник Милан; Лоди, который предпочел быть разрушенным до основания, нежели нарушить клятву верности, данную Императору, хотя было известно, что последний не сумеет вовремя прийти на помощь. Следовательно, во многом война коммун была братоубийственной войной между теми итальянцами, которые сохранили верность «римскому» символу Империи, — абсолютным приверженцем которого был Данте, считавший его единственным принципом, способным спасти Италию, — и теми из них, кто или утратил понимание этого символа, или отрекся от него. [54]
   Эта борьба против Фридриха Барбароссы никак не может служить символом пробуждения Италии и ее объединения. Еще менее понятно, чем, собственно, вызвана столь безоговорочная приверженность этому тезису «отечественной историографии»: ведь не было итальянцев, готовых выступить против немецкого государя во имя той же идеи, того же «римского» символа Императора. Самому Фридриху пришлось без обиняков признать, во что превратились «римляне» того времени. За лигой коммун не последовало никакого национального объединения — даже такого чисто политического, раскольнического и антиаристократического объединения, как то, которое первым осуществил Филипп Красивый во Франции. Напротив, на смену коммунам пришли Синьории, власть в которых захватили сомнительные личности — тиранические мелкие князья и кондотьеры. Во Флоренции же произошло и вовсе доселе невиданное: в сан княжеской династии возвели семью торгашей-ростовщиков, которым было доверено политическое управление городом. В общем, воцарился политический хаос, начались волнения, сопровождаемые непрерывной борьбой, ведущейся отнюдь не во имя нации, но в партийных интересах различных группировок.
   Однако патриотическую историографию все это ничуть не волнует. Ей важно обеспечить «выбор традиции», направленный в русле революционной, светской и демократической мысли. О существовании гибеллинской Италии, которой была близка именно имперская идея, упоминают лишь мимолетно, не признавая за ней национального характера, хотя именно она и представляла собой традиционную, не выродившуюся Италию.
   Поскольку о реальном значении итальянского Возрождения мы уже говорили ранее, то ограничимся здесь лишь несколькими замечаниями, затрагивающими непосредственно область политики. В этом отношении «отечественная история» заходит гораздо дальше истории культуры, превозносящей этот период исключительно с точки зрения гуманизма и искусства. «История отечества» также возвеличивает эти стороны Возрождения, но преследует при этом совершенно определенные полемические цели, противопоставляя этому периоду предшествующую «мракобесную» средневековую цивилизацию, закрывая глаза на ее истинное величие и присущее ей высокое метафизическое напряжение. Согласно этой историографии, существует единая тенденция, берущая свое начало приблизительно во времена итальянского Возрождения, и благодаря просветительству, «свободомыслию», «современному духу» (то есть духу рационалистическому и антитрадиционному) благополучно достигшая своей цели. Таким образом, эпоха итальянского Возрождения, колыбель гениальных ученых и художников, превращается в прародительницу всяческой крамолы. Подобно тому как восстание коммун считают первым бунтом против так называемого политического деспотизма, общество эпохи Возрождения оценивают как провозвестника «открытия человека», освобождения духа человека-творца, в общем, той интеллектуальной эмансипации, которая составляет «основу человеческого прогресса». В подобных оценках смешиваются совершенно различные вещи; тем не менее нельзя отрицать, что в основных чертах общество Возрождения во многом соответствовало такому толкованию. Поэтому с традиционной точки зрения требуется определенная осторожность по отношению ко всему тому, что составляет предмет гордости для историков культуры и искусства в эпоху Возрождения. Кроме того, вполне законны параллели, проводимые между индивидуализмом, выразившимся в довольно кичливых, хотя и гениальных художественных творениях эпохи Возрождения, и индивидуализмом, который в тот же период захлестнул политическую область в виде различных группировок, рвущихся к власти, городов-соперников, кондотьерских режимов — в общем, всей совокупности явлений, свидетельствующих об отсутствии в Италии того времени единой формирующей политической силы и национального самосознания. Таким образом, наследие «традиции» Возрождения — помимо сохранившегося в художественных галереях, музеях, исторических памятниках — предстает перед нами в несколько ином свете. Оценка этого периода также значительно искажена односторонним подходом; поэтому то, что для указанной историографии становится поводом для возвеличивания эпохи Возрождения в итальянской истории, для человека, приверженного более суровым традиционным ценностям, в большинстве своем должно стать поводом для сомнений и предметом более тщательного и вдумчивого изучения. Перейдем теперь к Рисорджименто. Именно этот период историография масонского толка, стремящаяся оправдать близкие ей идеи при помощи риторического патриотизма, удостаивает наиболее вредных и тенденциозных толкований. В этом периоде необходимо четко различать два различных аспекта: Рисорджименто как национальное движение и Рисорджименто как идеология. Именно в этот период произошло объединение Италии, и мы никоим образом не склонны осуждать тех людей и те движения, которым — благодаря довольно сложной совокупности обстоятельств — Италия обязана своим объединением и политической независимостью. Однако ситуация в корне меняется, если рассмотреть основные идеи, легшие в основу этого процесса (среди прочего забраковав то решение федералистско-легитимистского рода, которым вдохновлялся Бисмарк при создании немецкого Райха) и продолжавшие господствовать в политической жизни Италии вплоть до прихода фашизма.