- Носит тебя, дьявола, - сказал перепуганный Пика с певучей укоризной. - Тут человек умирает, - кивнул он на Фролова, - а ты орешь...
   - А-а... отец Серафим! - приветствовал его Морозка. - Наше вам - сорок одно с кисточкой!..
   - Я тебе не отец, а зовут меня Ф-федором... - озлился Пика. Последнее время он часто сердился, - делался смешным и жалким.
   - Ничего, Федосей, не пузырься, не то волосы вылезут... Супруге - почтение! - откланялся Морозка Варе, снимая фуражку и надевая ее на Пикину голову. Ничего, Федосей, фуражка тебе к лицу. Только ты штанишки подбирай, не то висят, как на пугале, оч-чень неинтеллигентно!
   - Что - скоро нам удочки сматывать? - спросил Сташин-ский, разрывая конверт. - Зайдешь потом в барак за ответом, - сказал, пряча письмо от Харченки, который с опасностью для жизни вытягивал шею из-за его плеча. Варя стояла перед Морозкой, перебирая передник и впервые испытывая неловкость при встрече с мужем.
   - Чего не был давно? - спросила наконец с деланным равнодушием.
   - А ты небось скучала? - переспросил он насмешливо, чувствуя ее непонятную отчужденность. - Ну, ничего, теперь нарадуешься - в лес вот пойдем... - Он помолчал и добавил едко: - Страдать...
   - Тебе только и делов, - ответила она сухо, не глядя на него и думая о Мечике.
   - А тебе?.. - Морозка выжидательно поиграл плетью.
   - И мне не впервой, чать не чужие...
   - Так идем?.. - сказал он осторожно, не двигаясь с места. Она опустила передник и, запрокинув косы, пошла вперед по тропинке небрежной деланной походкой, удерживаясь, чтобы не оглянуться на Мечика. Она знала, что он смотрит вслед жалким, растерянным взглядом и никогда не поймет, даже потом, что она исполняет только скучную обязанность. Она ждала, что вот-вот Морозка обнимет ее сзади, но он не приближался. Так шли они довольно долго, сохраняя расстояние и молча. Наконец она не выдержала и остановилась, взглянув на него с удивлением и ожиданием. Он подошел ближе, но так и не взял ее.
   - Что-то финтишь ты, девка... - сказал вдруг хрипло и с расстановкой. - Влипла уже, что ли?
   - А ты что - спрос? - Она подняла голову и посмотрела на него в упор - строптиво и смело. Морозка знал и раньше, что она гуляет в его отсутствие так же, как гуляла в девках. Он знал это еще с первого дня совместной жизни, когда пьяным утром проснулся с головной болью, в груде тел на полу, и увидел, что его молодая и законная жена спит в обнимку с рыжим Герасимом - зарубщиком из шахты № 4. Но - как и тогда, так и во всей последующей жизни - он относился к этому с полным безразличием. По сути дела, он так и не вкусил подлинной семейной жизни и сам никогда не чувствовал себя женатым человеком. Но мысль, что любовником его жены может быть такой человек, как Мечик, показалась ему сейчас очень обидной.
   - В кого же это ты, желательно бы узнать? - спросил он нарочито вежливо, выдерживая ее взгляд с небрежной и спокойной усмешкой: он не хотел показывать обиды. - В энтого, маминого, что ли?
   - А хоть бы и в маминого...
   - Да он ничего - чистенький, - согласился Морозка. - Послаже будет. Ты ему платков нашей - сопли утирать.
   - Если надо будет, и нашью и утру... сама утру! слышишь? - Она приблизила лицо вплотную и заговорила быстро и возбужденно: - Ну, чего ты храбришься, что толку в лихости твоей? За три года ребенка не сделал только языком трепишься, а туда же... Богатырь шиновый!..
   - Заделаешь тебе, как же, ежели тут целый взвод работает... Да ты не кричи, - оборвал он ее, - не то...
   - Ну, что - <не то>?.. - сказала она вызывающе. Может, бить будешь?.. А ну, попробуй, посмотрю я... Он удивленно приподнял плетку, словно мысль эта явилась для него неожиданным откровением, и снова опустил.
   - Нет, бить я не стану... - сказал неуверенно и с сожалением, будто раздумывая еще, не вздуть ли в самом деле. - Оно и следовало бы, да не привык я бить вашего брата. - В голосе его скользнули незнакомые ей нотки. Ну, да что ж - живи. Может, барыней будешь... - Он круто повернул и зашагал к бараку, на ходу сбивая плетью цветочные головки.
   - Слушай, обожди!.. - крикнула она, вдруг переполняясь жалостью. - Ваня!..
   - Не надо мне барских объедков, - сказал он резко. Пущай моими пользуются... Она заколебалась, бежать ли за ним или нет, и не побежала. Выждала, пока он скроется за поворотом, и тогда, облизывая высохшие губы, медленно пошла вслед. Завидев Морозку, слишком скоро вернувшегося из тайги (ординарец шел, сильно размахивая руками, с тяжелым хмурым развальцем), Мечик понял, что у Морозки с Варей <ничего не вышло> и причиной этому - он, Мечик. Неловкая радость и чувство беспричинной виновности ненужно шевельнулись в нем, и стало страшно встретиться с Морозкиным истребляющим взглядом... У самой койки с хрустом пощипывал травку мохнатый жеребчик: казалось, ординарец идет к нему, на самом деле темная перекошенная сила влекла его к Мечику, но Морозка скрывал это даже от себя, полный неутолимой гордости и презрения. С каждым его шагом чувство виновности в Мечике росло, а радость улетучивалась, он смотрел на Морозку малодушными, уходящими вовнутрь глазами и не мог оторваться. Ординарец схватил жеребца под уздцы, тот оттолкнул его мордой, повернув к Мечику будто нарочно, и Мечик захлебнулся внезапно чужим и тяжелым, мутным от ненависти взглядом. В эту короткую секунду он чувствовал себя так приниженно, так невыносимо гадко, что вдруг заговорил одними губами, без слов - слов у него не было.
   - Сидите тут в тылу, - с ненавистью сказал Морозка в такт своим темным мыслям, не желая вслушиваться в беззвучные пояснения Мечика. - Рубахи шагреневые понадевали... Ему стало обидно, что Мечик может подумать, будто злоба его вызвана ревностью, но он сам не сознавал ее истинных причин и выругался длинно и скверно.
   - Чего ты ругаешься? - вспыхнув, переспросил Мечик, почувствовав непонятное облегчение после того, как Морозка выругался. - У меня ноги перебиты, а не - в тылу... - сказал он с гневной самолюбивой дрожью и горечью. В эту минуту он верил сам, что ноги у него перебиты, и вообще чувствовал себя так, словно не он, а Морозка носит шагреневые рубахи. - Мы тоже знаем таких фронтовиков, - добавил, краснея, - я б тебе тоже сказал, если бы не был тебе обязан... на свое несчастье...
   - Ага-а... заело? - чуть не подпрыгнув, завопил Морозка, по-прежнему не слушая его и не желая понимать его благородства. - Забыл, как я тебя из полымя вытащил?.. Таскаем мы вас на свою голову!.. - закричал он так громко, словно каждый день таскал <из полымя> раненых, как каштаны, - на св-вою голову!.. вот вы где у нас сидите!.. - И он ударил себя по шее с невероятным ожесточением. Сташинский и Харченко выскочили из барака. Фролов повернул голову с болезненным удивлением.
   - Вы что кричите? - спросил Сташинский, с жуткой быстротой мигая одним глазом.
   - Совесть моя где?! - кричал Морозка в ответ на вопрос Мечика, где у него совесть. - Вот она где, совесть, - вот, вот! - рубил он с остервенением, делая неприличные жесты. Из тайги, с разных сторон, бежали сестра и Пика, крича что-то наперерыв, Морозка вскочил на жеребца и сильно вытянул его плетью, что случалось с ним только в минуты величайшего возбуждения. Мишка взвился на дыбы и прыгнул в сторону как ошпаренный.
   - Обожди, письмо захватишь!.. Морозка!.. растерянно крикнул Сташинский, но Морозки уже не было. Из потревоженной чащи доносился бешеный топот удалявшихся копыт.
   
   
   
   VIII
   
   
   Первый ход
   Дорога бежала навстречу, как бесконечная упругая лента, ветви больно хлестали Морозку по лицу, а он все гнал и гнал очумевшего жеребца, полный неистовой злобы, обиды, мщения. Отдельные моменты нелепого разговора с Мечиком - один хлеще другого - вновь и вновь рождались в разгоряченном мозгу, и все же Морозке казалось, что он недостаточно крепко выразил свое презрение к подобным людям. Он мог бы, например, напомнить Мечику, как тот жадными руками цеплялся за него на ячменном поле, как в обезумевших его глазах бился комнатный страх за свою маленькую жизнь. Он мог бы жестоко высмеять любовь Мечика к кудрявой барышне, портрет которой, может, еще хранится у него в кармане пиджака, возле сердца, и надарить эту красивую, чистенькую барышню самыми паскудными именами... Тут он вспомнил, что Мечик ведь <спутался> с его женой и навряд ли оскорбится теперь за чистенькую барышню, и вместо злорадного торжества над унижением противника Морозка снова чувствовал свою непоправимую обиду. ... Мишка, разобиженный вконец несправедливостью хозяина, бежал до тех пор, пока в натруженных губах не ослабели удила; тогда он замедлил ход и, не слыша новых понуканий, пошел показно-быстрым шагом, совсем как человек, оскорбленный, но не теряющий собственного достоинства. Он не обращал внимания даже на соек, - они слишком много кричали в этот вечер, но, как всегда, попусту, и больше обычного казались ему суетливыми и глупыми. Тайга расступилась вечерней березовой опушкой, и в рдяные ее просветы, прямо в лицо, било солнце. Здесь было уютно, прозрачно, весело, - так непохоже на соечью людскую суету. Гнев Морозки остыл. Обидные слова, которые он сказал или хотел сказать Мечику, давно утратили мстительно-яркое оперение, предстали во всей своей общипанной неприглядности: они были ненужнокрикливы и легковесны. Он сожалел уже, что связался с Мечиком - не <выдержал марку> до конца. Он чувствовал теперь, что Варя вовсе не так безразлична ему, как это казалось раньше, и вместе с тем твердо знал, что никогда уже не вернется к ней. И оттого, что Варя была наиболее близким человеком, который связывал его с прежней жизнью на руднике, когда он жил, <как все>, когда все казалось ему простым и ясным, - теперь, расставшись с ней, он испытывал такое чувство, точно эта большая и цельная полоса его жизни завершилась, а новая еще не началась. Солнце заглядывало Морозке под козырек - оно еще стояло над хребтом бесстрастным, немигающим глазом, но поля вокруг были тревожно-безлюдны. Он видел неубранные ячменные снопы на недожатых полосах, бабий передник, забытый второпях на суслоне (Суслон - составленные на жнивье снопы.), грабли, комлем воткнутые в межу. На покривившемся стогу уныло, по-сиротски, примостилась ворона и молчала. Но все это проплывало мимо сознания. Морозка разворошил давнишнюю слежавшуюся пыль воспоминаний и обнаружил, что это совсем не веселый, а очень безрадостный, проклятый груз. Он почувствовал себя заброшенным и одиноким. Казалось, он сам плывет над огромным вымороченным полем, и тревожная пустота последнего только сильней подчеркивала его одиночество. Очнулся он от дробного конского топота, внезапно вырвавшегося из-за бугра. Едва вскинул голову - перед ним выросла стройная, перетянутая в поясе фигурка дозорного на глазастой бедовой лошадке, - от неожиданности она так и села на задние ноги.
   - Ну, ты-ы, кобло, вот кобло!.. - выругался дозорный, поймав на лету сбитую толчком фуражку. - Морозка, что ли? Вали скорей до дому, до дому вали: там у нас такое не разбери-поймешь, ей-богу...
   - А что?
   - Да дезертиры тут прошли, наговорили цельный воз, цельный воз - японцы-де вот-вот будут! Мужики с поля, бабы в рев, бабы в рев... Нагнали у парома телег, что твой базар, - потеха!.. Мало паромщика не убили, доси поди всех не переправил - нет, не переправил!.. А Гришка наш сгонял верст за десять - японцев и слыхом не слыхать, не слыхать - брехня. Набрехали, суки!.. Стрелять за такие дела - и то патронов жалко, и то жалко, ей-богу... Дозорный брызгал слюной, размахивал плетью и то снимал, то надевал фуражку, лихо потряхивая кудерьками, словно, помимо всего прочего, хотел еще сказать: <Смотри, дорогой, как девки меня любят>. Морозка вспомнил, как месяца два тому назад этот парень украл у него жестяную кружку, а после божился, что она у него <еще с германского фронта>. Кружки было не жаль теперь, но воспоминание это - сразу, быстрей слов дозорного, которого Мо-розка не слушал, занятый своим, - втолкнуло его в привычную колею отрядной жизни. Срочная эстафета, приезд Канунникова, отступление Осокина, слухи, которыми питался отряд последнее время, - все это хлынуло на него тревожной волной, смывая черную накипь прошедшего дня.
   - Какие дезертиры, чего ты трепишься? - перебил он дозорного. Тот удивленно приподнял бровь и застыл с занесенной фуражкой, которую только что снял и снова собирался надеть. - Тебе бы только фасон давить, женя с ручкой! - презрительно сказал Морозка; сердито дернул под уздцы и через несколько минут был уже у парома. Волосатый паромщик, с подвернутой штаниной, с огромным чирьем на колене, и впрямь замучился, гоняя перегруженный паром взад и вперед, и все же многие еще толпились на этой стороне. Едва паром приставал к берегу, на него обрушивалась целая лавина людей, мешков, телег, голосивших ребят, люлек - каждый старался поспеть первым; все это толкалось, кричало, скрипело, падало, паромщик, потеряв голос, напрасно раздирал глотку, стараясь водворить порядок. Курносая баба, успевшая лично поговорить с дезертирами, терзаемая неразрешимым противоречием между желанием скорее попасть домой и досказать свои новости остающимся, - в третий раз опаздывала на паром, тыкала вслед громадным, больше себя, мешком с ботвой для свиней и то молила: <Господи, господи>, то снова принималась рассказывать, чтобы опоздать в четвертый раз. Морозка, попав в эту сумятицу, хотел было, по старой привычке (<для смеху>), попугать еще сильнее, но почемуто раздумал и, соскочив с лошади, принялся успокаивать.
   - И охота брехать тебе, никаких там японцев нету, перебил вконец осатаневшую бабу, - расскажет тоже: <Гаазы пущают...> Какие там газы? Корейцы, может, солому палили, а ей - га-азы... Мужики, забыв про бабу, обступили его, - он вдруг почувствовал себя большим, ответственным человеком и, радуясь необычной своей роли и даже тому, что подавил желание <попугать>, - до тех пор опровергал и высмеивал россказни дезертиров, пока окончательно не расхолодил собравшихся. Когда причалил следующий паром,. не было уже такой давки. Морозка сам направлял подводы по очереди, мужики сетовали, что рано уехали с поля, и, в досаде на себя, ругали лошадей. Даже курносая баба с мешком попала наконец в чью-то телегу между двумя конскими мордами и широким мужичьим задом. Морозка, перегнувшись через перила, смотрел, как бегут меж лодок белые кружочки пены - ни один не обгонял другого, - их естественный порядок напомнил ему, как сам он только что сорганизовал мужиков; напоминание это было приятно. У поскотины он встретил дозорную смену - пятерых ребят из взвода Дубова. Они приветствовали его смехом и добродушной матерщиной, потому что всегда были рады его видеть, а говорить им было не о чем, и потому еще, что все это были здоровые и крепкие ребята, а вечер наступал прохладный, бодрый.
   - Катись колбаской!.. - проводил их Морозка и с завистью посмотрел вслед. Ему захотелось быть вместе с ними, с их смехом и матерщиной - вместе мчаться в дозор прохладным и бодрым вечером. Встреча с партизанами напомнила Морозке, что, уезжая из госпиталя, он не захватил письма Сташинского, а за это может попасть. Картина сходки, когда он чуть не вылетел из отряда, внезапно встала перед глазами, и сразу что-то защемило. Морозка только теперь почувствовал, что это событие было, может, самым важным для него за последний месяц - гораздо важнее того, что произошло в госпитале.
   - Михрютка, - сказал он жеребцу и взял его за холку. - Надоело мне все, браток, до бузовой матери... - Мишка мотнул головой и фыркнул. Подъезжая к штабу, Морозка принял твердое решение <наплевать на все> и отпроситься во взвод к ребятам, сложив с себя обязанности ординарца. На крыльце у штаба Бакланов допрашивал дезертиров, - они были безоружны и под охраной. Бакланов, сидя на ступеньке, записывал фамилии.
   - Иван Филимонов... - лепетал один жалобным голосом, изо всех сил вытягивая шею.
   - Как?.. - грозно переспрашивал Бакланов, поворачиваясь к нему всем туловищем, как это делал обычно Левинсон. (Бакланов думал, что Левинсон поступает так, желая подчеркнуть особую значительность своих вопросов, на самом же деле Левинсон поворачивался так потому, что когда-то был ранен в шею и иначе вообще не мог повернуться.)
   - Филимонов?.. Отчество!..
   - Левинсон где? - спросил Морозка. Ему кивнули на дверь. Он поправил чуб и вошел в избу. Левинсон занимался за столом в углу и не заметил его. Морозка в нерешительности поиграл плеткой. Как и всем в отряде, командир казался Морозке необыкновенно правильным человеком. Но так как жизненный опыт подсказывал ему, что правильных людей не существует, то он старался убедить себя, что Левинсон, наоборот, величайший жулик и <себе на уме>. Тем не менее он тоже был уверен, что командир <все видит наскрозь> и обмануть его почти невозможно: когда приходилось просить о чемлибо, Морозка испытывал странное недомогание.
   - А ты все в бумагах возишься, как мыша, - сказал он наконец. - Отвез я пакет в полной справности.
   - Ответа нет?
   - Не-ету...
   - Ладно. - Левинсон отложил карту и встал.
   - Слушай, Левинсон... - начал Морозка. - У меня просьба к тебе... Сполнишь - вечным другом будешь, правда...
   - Вечным другом? - с улыбкой переспросил Левинсон. - Ну, говори, что там за просьба.
   - Пусти меня во взвод...
   - Во взво-од?.. С чего это тебе приспичило?
   - Да долго рассказывать - очертело мне, поверь совести... Точно и не партизан я, а так... - Морозка махнул рукой и нахмурился, чтобы не выругаться и не испортить дела.
   - А кто же ординарцем?
   - Да Ефимку можно приспособить, - уцепился Морозка. - Ох, и ездок, скажу тебе, - в старой армии призы брал!
   - Так, говоришь, вечным другом? - снова переспросил Ле-винсон таким тоном, точно это соображение могло иметь как раз решающее значение.
   - Да ты не смейся, холера чертова!.. - не выдержал Морозка. - К нему с делом, а он хаханьки...
   - А ты не горячись. Горячиться вредно... Скажешь Дубову, чтоб прислал Ефимку, и... можешь отправляться.
   - Вот эт-то удружил, вот удружил!.. - обрадовался Морозка. - Вот поставил марку... Левинсон... эт-то нномер!.. - Он сорвал с головы фуражку и хлопнул ею об пол. Левинсон поднял фуражку и сказал:
   - Дура. ... Морозка приехал во взвод - уже стемнело. Он застал в избе человек двенадцать. Дубов, сидя верхом на скамейке, при свете ночника разбирал наган.
   - А-а, нечистая кровь... - пробасил он из-под усов. Увидев сверток в руках Морозки, удивился. - Ты чего это со всеми причиндалами? Разжаловали, что ли?
   - Шабаш! - закричал Морозка. - Отставка!.. Перо в зад, без пенсии... Снаряжай Ефимку - командир приказывает...
   - Видно, ты удружил? - едко спросил Ефимка, сухой и желчный парень, заросший лишаями.
   - Вали, вали - там разберемся... Одним словом - с повышением, Ефим Семенович!.. Магарыч с вас... От радости, что снова находится среди ребят, Морозка сыпал прибаутками, дразнился, щипал хозяйку, крутился по избе, пока не налетел на взводного и не опрокинул ружейного масла.
   - Калека, вертило немазаное! - выругался Дубов и хлопнул его по спине так, что Морозкина голова мало не отделилась от туловища. И хоть было очень больно. Морозна не обиделся - ему даже нравилось, как ругается Дубов, употребляя свои, никому не известные слова и выражения: все здесь он принимал как должное.
   - Да... пора, пора уж... - говорил Дубов. - Это хорошо, что ты снова к нам присмыкнулся. А то испохабел вовсе - заржавел, как болт неприткнутый, из-за тебя срам... Все соглашались с тем, что это хорошо, но по другой причине: большинству нравилось в Морозке как раз то, что не нравилось Дубову. Морозка старался не вспоминать о поездке в госпиталь. Он очень боялся, что кто-нибудь спросит: <А как жинка твоя поживает?..> Потом вместе со всеми он ездил на реку поить лошадей... Глухо, нестрашно кричали в забоке сычи, в тумане над водой расплывались конские головы, тянулись молча, насторожив уши; у берега ежились темноликие кусты в холодной медвяной росе. <Вот это жизнь...> думал Морозка и ласково подсвистывал жеребцу. Дома чинили седла, протирали винтовки; Дубов читал вслух письма с рудника, а ложась спать, назначил Морозку дневальным <по случаю возвращения в Тимофееве лоно>. Весь вечер Морозка чувствовал себя исправным солдатом и хорошим, нужным человеком. Ночью Дубов проснулся от сильного толчка в бок.
   - Что? что?.. - спросил испуганно и сел. Не успел продрать глаза на тусклый ночничок - услышал, вернее, почувствовал, отдаленный выстрел, через некоторое время другой. У кровати стоял Морозка, кричал:
   - Вставай скорей! Стреляют за рекой!.. Редкие одиночные выстрелы следовали один за другим с почти правильными промежутками.
   - Буди ребят, - распорядился Дубов, - сейчас же крой по всем халупам... Скоро!.. Через несколько секунд в полном боевом снаряжении он выскочил во двор. Небо расступилось - безветреннохолодное. По мглистым нехоженым тропам Млечного Пути в смятении бежали звезды. Из темной дыры сеновала выскакивали - один за другим - взъерошенные партизаны, ругаясь, застегивая на ходу патронташи, выводили лошадей. С насестов с неистовым кудахтаньем летели куры, лошади бились и ржали.
   - В ружье!.. по коням! - командовал Дубов. Митрий, Сеня!.. Бежите по хатам, будите людей... Скоро!.. С площади у штаба взвилась динамитная ракета и покатилась по небу с дымным шипеньем. Сонная баба высунулась в окно и быстро нырнула обратно.
   - Завязывай... - сказал кто-то упавшим, в дрожи, голосом. Примчавшийся из штаба Ефимка кричал в ворота:
   - Тревога!.. Все на сборное место в полном готове!.. Взметнул над венцом оскаленной лошадиной пастью и, крикнув еще что-то непонятное, исчез. Когда вернулись посланные, оказалось, что больше половины взвода не ночует дома: с вечера ушли на гулянку и, видно, остались у девчат. Растерявшийся Дубов, не зная - выступать ли с наличным составом или съездить в штаб самому узнать, в чем дело, - ругаясь в бога и священный синод, послал во все концы разыскивать поодиночке. Два раза приезжали ординарцы с приказом немедленно прибыть всем взводом, а он все не мог найти людей, метался по двору, как пойманный зверь, готов был в отчаянии пустить себе пулю в лоб и, может быть, пустил бы, если б не чувствовал все время своей тяжелой ответственности. Многие в эту ночь пострадали от его безжалостных кулаков. Наконец, напутствуемый надрывным собачьим воем, взвод ринулся к штабу, наполняя придавленные страхом улицы бешеным конским топотом и звоном стали. Дубов очень удивился, застав весь отряд на площади. Вдоль по главному тракту вытянулся готовый в путь обоз, - многие, спешившись, сидели возле лошадей и курили. Он отыскал глазами маленькую фигурку Левинсона, тот стоял возле освещенных факелом бревен и спокойно разговаривал с Метелицей.
   - Что ж ты так поздно? - набросился Бакланов. - А говоришь еще: <Мы-ы... шахте-еры...> - Он был вне себя, иначе никогда бы не сказал Дубову подобной фразы. Взводный только рукой махнул. Самым обидным для него было сознание, что этот вот молодой парень Бакланов имеет теперь законное право всячески хулить его, но даже хула та не будет достойной платой за его, Дубова, вину. Кроме того, Бакланов уязвил его в самое больное место: в глубине души Дубов полагал, что звание шахтера самое высокое и почетное, какое только может носить человек на земле. Теперь он был уверен, что его взвод опозорил и себя, и Сучанский рудник, и все шахтерское племя, по крайней мере, до седьмого колена. Изругавшись вволю, Бакланов уехал снимать дозоры. От пятерых ребят, вернувшихся из-за реки. Дубов узнал, что никакого неприятеля нет, а стреляли они <в белый свет, как в копейку>, по приказанию Левинсона. Он понял тогда, что Левинсон хотел проверить боевую готовность отряда, и ему стало еще горше от сознания, что он не оправдал доверия командира, не стал примером для других. Когда взводы построились и сделали перекличку, обнаружилось, что многих все же недостает. Особенно много дезертиров оказалось у Кубрака. Сам Кубрак ездил днем прощаться с родней и до сих пор не протрезвился. Несколько раз он обращался к своему взводу с речью <могут ли его уважать, если он такой подлец и свинья>, и плакал. И весь отряд видел, что Кубрак пьян. Только Левинсон будто не замечал этого, иначе пришлось бы снять Кубрака с должности, а его некем было заменить. Левинсон проехал по строю и, вернувшись на середину, поднял руку. Она повисла холодно и строго. Слышны стали тайные ночные шумы.