День за днем я видел, как угасает мамина надежда. А опухоль продолжала расти.
   Желание увидеть ее своими глазами все больше и больше овладевало мной. Я испытывал отвращение к себе за такое любопытство. Я старался, как мог, изо всех сил, но мне не удалось избавиться от этого желания. Я продолжал удивляться, почему это доктора посоветовали не задавать им вопросы.
   — Что же со мной будет? — громко стонала мама, и голова ее металась на подушке. — Ты действительно считаешь, что я когда-нибудь поправлюсь?
   Она искала моего взгляда, искала сочувствия. Она знала меня лучше, чем кто-либо другой, и я понимал, что мне будет стоить больших трудов скрыть то, что я думал в действительности.
   — Конечно, ты поправишься. Я подслушал, как об этом говорили между собой доктора, — добавил я в надежде, что эта дополнительная деталь усилит убедительность моих слов. Ну-ка взбодрись. Через несколько недель мы поедем домой, дорогая мама.
   — О, как я надеюсь на это, — едва заметно улыбнулась она.
   Однажды ночью я сидел у ее постели рядом с няней. Я дремал на своем стуле, как вдруг проснулся, будто от толчка, от резкого крика. Потом я услышал ее тяжелое дыхание. Впечатление было такое, что ее кто-то душит.
   — Она растет! — пронзительно кричала мама. — Она становится все больше и больше!
   Хотя ее длинная ночная рубашка была ей когда-то просторна и удобна, сейчас она так туго обтянула ее, что надо было немедленно распороть ее по швам. Меня попросили выйти.
   Мама продолжала стонать и тихонько плакать, вскидывая голову с подушки. И этот невыносимый вопрос в глазах! Этот вопрос был направлен к невидимым силам сущего, которые должны были восстановить справедливость.
   — Почему? За что? Не помню, чтобы я сделала что-нибудь плохое в своей жизни. Я не сделала ничего, чтобы заслужить такое!
   Случайно я заметил, как рука ее неудержимо потянулась к разрастающейся опухоли. Некоторое время ее пальцы как бы изучали эту выпуклость. Потом она неожиданно тяжело вздохнула и отбросила руку в сторону.
   — Я все еще надеюсь, что это сон, — в отчаянии заплакала она. — Потом я прикасаюсь к ней рукой, чтобы удостовериться. Но она никуда не пропадает, она здесь и становится все больше.
   Мама умоляла докторов оперировать немедленно. Они уклончиво объясняли, что надо подождать приезда специалиста он единственный мог сделать это. Тем не менее они постоянно подбадривали ее и уговаривали не терять надежды.
   Начали приезжать доктора из Нью-Йорка, Европы — отовсюду. Главный врач приглашал их в комнату, просил меня выйти и показывал им опухоль. Мама беспомощно жаловалась, что ее «выставляют на посмешище». Но когда ей говорили, что это нужно для ее же пользы, ничего не оставалось, как подчиниться.
   В конце концов я понял тщетность своих усилий увидеть опухоль или что-то узнать о ней. Мама ничего не знала, И никто не мог сказать мне об этом. Однако я все-таки добыл кое-какие сведения.
   Опухоль не поддавалась никакому диагностированию даже самых лучших специалистов в мире. Они подолгу консультировались друг с другом. Тем не менее, когда они входили в комнату или проходили через холл, я без труда мог понять по их недоуменным взглядам, что они не пришли к единому заключению. Почти две недели они изучали историю болезни, рассматривая все до мельчайших подробностей.
   Они сверялись даже по малоизвестным научным трудам о редких опухолях в человеческом организме. С такой опухолью насколько им было известно — не встречался еще никто в истории медицины. И, естественно, они колебались относительно операции.
   Мне стало стыдно за свое любопытство; я был очень рад, что мама не может читать мои мысли. Я знал, что доктора часто совещались в лаборатории. Однажды, увидев, что в холле никого нет, я остановился и осторожно повернул дверную ручку. Когда дверь приоткрылась примерно на два дюйма, послышались голоса. Несколько бородатых, иностранного вида мужчин в старомодных пиджаках и так называемых галстуках сидели, с головой зарывшись в медицинские книги, микроскопы, предметные стекла и сложные таблицы.
   Так как они говорили по-английски, из их разговора я мог понять, что в таблицах были указаны цвет, форма, степень плотности ткани и общее развитие опухоли. Но они еще не определили природу двух органов или хотя бы одного из них каменистых образовании, видимых на рентгеновских снимках. В качестве возможных объяснений опухоли они упоминали новый вид рака, выпадение радиоактивных осадков, космическое излучение, лунный вирус, — но все эти предположения были отклонены. Из подслушанного почти невозможно было сделать какие-либо выводы, и моя проклятая любознательность скорее была только еще больше возбуждена, нежели утолена.
   — …корни распространились и вширь, и вглубь, — услышал я голос главного врача. — Операция, без малейшего сомнения, могла бы только ускорить смерть. И мы должны, конечно, в первую очередь подумать о пациенте. Кроме того, ценные научные данные могли бы быть искажены или вовсе потеряны, если вмешаться в естественный процесс…
   Я осторожно закрыл дверь, думая о том, что слово «естественный» выбрано не очень удачно. Теперь я определенно знал, о чем лишь догадывался — у них не было намерения оперировать, и спасти маму уже нельзя. Я принял эту новость спокойно, в самом деле, я уже ждал того дня, когда смерть избавит маму от этих жестоких страданий,
   Мама постоянно плакала, все спрашивала, когда ее освободят от этого чудовища, когда же утихнет боль. Боль, должно быть, становилась все сильнее, так как дозы морфия постоянно увеличивались. Мамин аппетит достиг фантастических размеров.
   Я мог наблюдать, как изменялись формы этого нароста под покрывалом. Он увеличивался очень быстро. Было видно невооруженным глазом, как опухоль растет от утра до вечера, а потом до следующего утра, когда я возвращался, чтобы побыть с ней. Над животом она поднималась на высоту более полутора футов. Постепенно она сужалась к концу, начинаясь где-то около воротника ее ночной сорочки и кончаясь на ногах. Она расползалась теперь по всем конечностям, особенно по левой руке и ноге. Я знал, что завтра она переползет на шею и я впервые увижу ее.
   Мама это понимала. Но никто из нас об этом не говорил. На следующий день я обнаружил, что между ее постелью и моим стулом поставлена перегородка. Я, конечно, запротестовал, но мама объяснила это по-своему.
   — Пусть меня в таком состоянии видят только доктора и няни, но только не ты, мой мальчик. Я выгляжу совсем плохо. Мне нестерпима сама мысль, что ты увидишь меня в таком виде. О, Боже, чем я заслужила это наказание!
   Действительно, жизнь, которую прожила моя мама, была достойна подражания, и можно было подумать, что Всевышнему не нравятся добродетельные люди.
   Хотя мне совсем не хотелось обижать ее, я тем не менее рискнул возразить против перегородки. Она согласилась, и ее убрали. Но когда бы я ни входил в комнату, она с головой укрывалась одеялом. С тех пор я не видел ничего, кроме огромного нароста под одеялом и ее правой руки. Я брал ее за руку, но разговаривали мы очень мало. Она почти перестала говорить из-за неослабевающей боли и переизбытка морфия. Кроме того, она всегда плотно укутывалась одеялом, прежде чем мне разрешали войти в комнату.
   Однажды утром в комнате было необычно тихо. Без ее нескончаемых стонов тишина казалась невыносимой. Я знал, что она уже не может больше говорить. Она только время от времени в отчаянии сжимала мою руку. Она пыталась оставить мне записку. Я предполагал, что ей хочется, чтобы ее немедленно оперировали; я умолял хирургов, но тщетно.
   — Не беспокойся, мама. Тебе сделают операцию, — успокаивал я ее. — Обязательно. Скоро ты вернешься на свою работу в библиотеку. Скоро увидишь всех своих старых друзей.
   Казалось, эти слова успокаивали ее, и она уже с меньшим напряжением сжимала мою руку.
   Так как кормить ее стало уже невозможно, я знал, что все это дело времени. Я боялся, что доктора могут прибегнуть к внутривенному кормлению, тем самым растянув ее мучения. Но они не стали этого делать. Очевидно, они не желали ничего делать, чтобы не вмешиваться в то, что они называли «естественным» ходом болезни.
   Даже при таких обстоятельствах время тянулось немилосердно долго. На следующий день около мамы дежурило уже две няни. Я предположил, что, видимо, следует ожидать скорого конца. Няня все время что-то писала и делала пометки на таблицах. Мама все так же закрывалась одеялом, когда я входил. Я был поражен тому, что у нее еще есть силы. Я был глубоко тронут этим упрямым желанием пощадить меня. Теперь я мог бы без труда приподнять одеяло и удовлетворить свое любопытство. Но я удержался от соблазна, уважая ее желание.
   Потом я увидел, как этот огромный нарост начал сам по себе таинственным образом корчиться и извиваться. Больше я уже не мог держать маму за руку. Окольными путями я узнал, что вдобавок к учащенному сердцебиению они обнаружили еще один пульсирующий шум. Один из двух необъяснимых органов внутри опухоли начал биться сам по себе.
   Через семь или восемь часов дыхание резко изменилось. Оно становилось все более и более учащенным. Потом неожиданно прекратилось. Я оплакивал ее с облегчением и печалью одновременно: слава Богу, смерть избавила маму от мучений.
   После непродолжительного покоя опухоль начала быстро дергаться. Вбежали доктора и возбужденно зашептались. Главный врач стоял некоторое время, наблюдая за этой содрогающейся в конвульсиях массой. Затем вдруг заставил меня выйти из комнаты.
   Прежде чем я вышел, тишину нарушил громкий, чавкающий звук, медленный и затрудненный. Я хотел было вернуться, но главный врач рассердился и потребовал, чтобы я выполнил его приказание. Как он сказал, для моей же пользы.
   Позднее он мне все объяснил. Осторожно подбирая слова, он стал рассказывать, что грушевидной формы орган непонятного происхождения в конце концов оказался чем-то вроде легкого. Таким образом он спас себя от гибели, когда дыхание прекратилось. Но долго так продолжаться не могло, заявил он. Как только иссякнет источник питания, он должен будет умереть.
   Когда наступила ночь, я вернулся в клинику. Несмотря на плотно обитую дверь в комнату, я совершенно отчетливо слышал громкое чавкание дышащей опухоли. Вдох был продолжительным и мучительным, в то время как выдох — значительно более кратким и почти без усилий. Очевидно, чавкание было вызвано чем-то вязким, липким, мешающим беспрепятственному току воздуха.
   Рано утром я зашел в клинику, чтобы узнать, как идут дела. Я увидел, как двое мужчин под руки уводят ночную няню. Проходя мимо, в шапочке, сбитой набок, она уставилась на меня бессмысленным взглядом и как-то усмехнулась. Позже стало известно, что утренняя няня, придя на дежурство, обнаружила, что ее напарница приподняла покрывало, прикрывавшее опухоль, посмотрела на это вздымающееся чудище и стала кивать в такт громкому чавканию.
   Теперь все ждали — то была агония. В конце концов эти звуки утихли. Тут же прибыл главный врач клиники, чтобы произвести вскрытие и собрать, таким образом, необходимый материал для отчета. Я как раз собирался спросить его, могу ли я, наконец, войти в комнату и увидеть останки. Но, когда я посмотрел на его лицо, бледное и расстроенное после вскрытия, я понял, что в этом мне будет отказано «ради моей же пользы».
   Так, чтобы никто не мог увидеть опухоль, пренебрегли привычными процедурами и даже гробовщику не разрешили сопровождать пустой гроб в клинику. Останки были помещены в гроб. Я позаботился о том, чтобы его отправили домой на следующий день вместе со мной. Вероятнее всего, подумал я, мне уже никогда не придется увидеть опухоль.
   Следует признаться, что я даже точно не знал, когда же моя мама умерла. Однако нужна была правильная дата, чтобы заказать надгробную плиту. Пришлось посоветоваться с главным врачом.
   Мы оба колебались между тем днем, когда перестала дышать опухоль, и тем, когда она полностью закрыла маме нос, вызвав тем самым ее смерть. В конце концов мы остановились на последнем.
   Я должен был провести еще одну ночь в Чикаго. Я не мог не заметить, в какую комнату поместили гроб. Поздно ночью, лежа не смыкая глаз, я думал о том, что никогда не узнаю точно, что же стало истинной причиной смерти моей матери. Я решил, что имею право все увидеть своими глазами.
   Взяв фонарик, я проскользнул в коридор. Ночной персонал был малочисленным, поэтому я без труда добрался до нужной комнаты, не привлекая к себе внимания.
   В комнате было темно, и все-таки я не осмелился воспользоваться ничем, кроме фонарика. Когда я приоткрыл крышку, жуткий запах разложения, ударивший в нос, был каким-то нечеловеческим. Он скорее напоминав грибы. У меня тут же появились головная боль и позывы к рвоте. Когда я стал дышать ртом, запах ослаб, но только частично. Пришлось закрывать рот носовым платком.
   Непочтение, с которым я направил луч фонарика внутрь гроба, наполняет меня чувством отвращения к самому себе даже сегодня. Мне было стыдно, что я нарушаю последнюю мамину волю. Тем не менее даже это не остановило меня.
   То, что я увидел внутри гроба, — это была большая бесформенная масса, завернутая в нечто напоминающее белый саван. Я начал удивляться, не ошибся ли я. Она, казалось, значительно сплющилась по сравнению с тем, что я видел на постели под покрывалом. Я потянул за саван, но он прилип к чему-то вязкому, как к липкой ленте. Я потянул сильнее, пока, наконец, мне не удалось отодрать его. Причем вся эта масса приподнялась слегка, а потом вновь опустилась, издав мягкий, тупой звук, будто упал кусок желатина.
   Увидев все это, наконец, я понял, почему няня тронулась умом. Мне и самому пришлось отвернуться на некоторое время и направить взгляд на стену. Потом я снова посмотрел внутрь. Масса была абсолютно бесформенной.
   Я удивлялся, куда же они положили маму. Я не мог найти никаких признаков головы, рук, ног или тела.
 

Лайонел Спрег де Камп
HYPERPILOSITIS
(Перевод с англ. И.Невструева

   — Мы восхищаемся великими достижениями науки и искусства. Но если приглядеться к ним повнимательнее, окажется, что поражения могут быть гораздо интереснее.
   Слова эти произнес Пэт Вейсс. Пиво у нас кончилось, и Карл Вандеркок вышел купить еще пару бутылок. Пэт, сгребя все жетоны, удобно откинулся на спинку стула, выпуская большие клубы дыма.
   — Это значит, — предположил я, — что ты хочешь нам что-то рассказать. Хорошо, давай. Покер может подождать.
   — Только не прерывайся на середине и не говори: «Это напомнило мне», и не начинай новой истории, которую снова прервешь для еще одной и так далее, — вставил Ганнибал Снайдер.
   Пэт пронзил его взглядом.
   — Слушай, ты, болван, последние три раза я не сделал ни одного отступления. Если ты думаешь, что можешь рассказывать лучше меня, пожалуйста. Вам что-нибудь говорит имя И.Роман Оливейра? — спросил он, не давая Ганнибалу возможности принять вызов. — В последнее время Карл много рассказывал нам о своем изобретении, которое, несомненно, сделает его знаменитым, если он доведет его до конца. А Карл обычно заканчивает то, что начал. Мой друг Оливейра тоже закончил начатое и должен был заслужить славу, но не заслужил. С научной точки зрения он добился колоссального успеха и, конечно, заслужил признание, но по причине вполне человеческой успех обернулся поражением. Именно потому он руководит сейчас скромной школой в Техасе. Он продолжает заниматься наукой и публикует статьи в профессиональных журналах, но имелись все основания предполагать, что он поднимется гораздо выше. Совсем недавно я получил от него письмо — он стал счастливым дедом. Это напомнило мне, что мой дед…
   — Эй! — громко запротестовал Ганнибал.
   — Что? Ах, да! Прошу прощения. Больше не буду. С И.Романом Оливейрой, — продолжал он, — я познакомился еще будучи скромным студентом Медицинского центра, где он был профессором вирусологии. И. — это первая буква имени Хезус, которое пишется как Иисус и довольно обычно в Мексике. Но в Штатах все посмеивались над ним, поэтому он предпочитал пользоваться вторым именем — Роман. Вы, наверное, помните, что Великий Перелом — являющийся предметом этого рассказа начался зимой 1971 года [17]с той страшной эпидемии гриппа. Оливейра им заболел. Я пошел к нему за темой для реферата; он сидел, опершись на груду подушек. На нем была самая отвратительная, какую только можно вообразить, розово-зеленая пижама. Жена читала ему по-испански.
   — Слушай, Пэт, — приветствовал он меня, — я знаю, что ты хороший студент, но провались ты и вся группа на самое дно ада. Говори, чего тебе надо, а потом иди и дай мне спокойно умереть.
   Он дал мне. тему, и я собрался уходить, когда пришел его врач — старик Фогерти, читавший лекции по болезням пазух. Он уже давно бросил практику, но поскольку боялся лишиться хорошего вирусолога, решил заняться случаем Оливейры сам.
   — Останься ненадолго, сынок, — задержал он меня, когда я шел к выходу следом за миссис Оливейра, — и попробуй чуток практической медицины. Я всегда считал, что мы должны вести занятия, на которых будущий врач может научиться поведению у постели больного. Смотри, как я это делаю. Я улыбаюсь Оливейре, но не строю из себя такого весельчака, что пациент предпочтет смерть моему обществу. Вот одна из ошибок, которые совершают некоторые молодые врачи. Заметь, я обращаюсь с ним довольно смело, а не так, словно жду, что пациент разлетится на кусочки от малейшего дуновения ветра… — ну, и тому подобное. Самое интересное началось, когда он приложил стетоскоп к груди Оливейры.
   — Ничего не слышу, — фыркнул Фогерти. — Точнее, слышу шорох волос о мембрану. Пожалуй, придется их сбрить. Кстати, разве такой буйный волосяной покров не редкость для мексиканца?
   — Вы совершенно правы, — подтвердил больной. — Как большинство жителей моей прекрасной страны, я индейского происхождения, а индейцы вышли из монголоидной расы, волосы у которой довольно редки. Все это выросло у меня на прошлой неделе.
   — Очень странно, — сказал Фогерти.
   — Еще как, доктор, — вставил я. — Я сам болел гриппом месяц назад, и со мной была та же история. Я всегда стыдился своего безволосого торса, а тут вдруг выросли такие заросли, что можно заплетать косички на груди. Тогда я не обратил на это особого внимания…
   Не помню уже, о чем говорилось дальше, потому что все трое заговорили одновременно, но когда мы успокоились, то пришли к выводу, что нужно провести детальные исследования, и я обещал Фогерти явиться завтра к нему на детальный осмотр.
   Сказано — сделано, но он не углядел во мне ничего особенного, за исключением буйного оволосения. И разумеется, взял пробы всего, чего только можно, для анализа. Я перестал носить белье, потому что оно меня щекотало, а кроме того, волосы так грели, что оно стало ненужно даже посреди нью-йоркской зимы.
   Через неделю Оливейра вернулся на занятия и сказал мне, что Фогерти тоже подцепил грипп. Оливейра наблюдал за его грудной клеткой и заметил, что старичок тоже начал с небывалой быстротой обрастать волосами.
   Вскоре после этого моя девушка — не нынешняя моя половина, мы тогда еще не были знакомы, — превозмогая стыд, спросила, отчего и она становится все более волосатой. Я знал, что бедняжку это здорово угнетает, ведь ее шансы на хорошего мужа уменьшались по мере того, как она обрастала шерстью подобно медведице или самке гориллы. Я не мог дать ей никакого объяснения, но утешил — если это можно назвать утешением, — сказав, что множество людей страдает от того же.
   Потом мы узнали, что Фогерти умер. Милый был старичок, и мы его жалели, но он прожил интересную жизнь, и нельзя сказать, что ушел он в юном возрасте.
   Оливейра вызвал меня в свой кабинет.
   — Пэт, — сказал он, — прошлой осенью ты искал работу, верно? Мне нужен ассистент. Поглядим, что такое с этими волосами. Тебя это интересует?
   Интересовало.
   Мы начали с просмотра клинических случаев. Все, кто недавно или сейчас болел гриппом, обросли буйной шерстью. А поскольку зима была суровой, похоже было, что рано или поздно заболеют все.
   Именно тогда меня осенила великолепная мысль. Я разыскал все косметические фирмы, производящие депиляторы, и вложил в них все свои сбережения. Со временем я пожалел об этом, но мы еще дойдем до этого.
   Роман Оливейра был одержим работой, и во время бесконечных сессий, которые он мне навязывал, у меня не раз возникало желание взять ноги в руки. Но поскольку моя девушка так смущалась своего оволосения, что не хотела никуда выходить, времени у меня стало побольше.
   Мы без конца экспериментировали на морских свинках и крысах, но это ничего не давало. Оливейра достал несколько безволосых собак чихуахуа и опробовал на них разные мерзости, но безуспешно. Он даже выкопал откуда-то пару восточно-африканских песчаных крыс Heterocephalus — отвратительных лысых созданий, — но и это не помогло.
   Наконец, делом занялись газеты. «Нью-Йорк таймс» поместила сначала небольшую заметку в середине номера. Спустя неделю она посвятила вопросу целую колонку на первой странице второй части, а потом сообщения начали появляться на первых страницах, газет. Обычно было что-то вроде: «Доктор такой-то считает, что прокатившаяся по стране эпидемия hyperpilositis, или сверхволосатости (Красивое слово, верно? Жаль, что не помню фамилии врача, его придумавшего) вызвана тем, этим, пятым или десятым».
   В феврале пришлось отменить наш ежегодный бал, поскольку почти никто из студентов не смог уговорить своих девушек прийти на него. По той же причине значительно снизилась посещаемость кинотеатров. Всегда можно было получить хорошее место, даже около восьми. Однажды я прочел в газете забавное сообщение, что прекращены съемки фильма «Тарзан и люди-осьминоги», поскольку актеры действовали в нем в плавках и оказалось, что они вынуждены каждые несколько дней стричься и брить все тело, чтобы их не путали с гориллами.
   Смешную картину представляли собой автобусы в часы пик. Большинство людей чесались где только можно, а те, что были для этого слишком хорошо воспитаны, беспокойно крутились с несчастными физиономиями.
   Позднее я читал где-то, что количество желающих вступить в брак настолько уменьшилось, что три человека с успехом обслуживали весь Нью-Йорк вместе с Йонкерсом, который тогда присоединили к Бронксу.
   С удовлетворением встретил я сообщение, что мои акции, размещенные в косметических фирмах, пошли вверх. Я пытался подбить на это моего соседа Берта Кафкета, но тот лишь загадочно улыбнулся и ответил, что у него другие планы. Берт был прирожденным пессимистом.
   — Пэт, — сказал он, — может, вы с Оливейрой и разбогатеете на этом, а может, и нет. Голову даю, что скорее второе. А если окажется, что я прав, то акции, которые я купил, будут идти вверх еще долго после того, как о ваших депиляторах и думать забудут.
   Как вы знаете, людей очень волновала эпидемия. Но самое интересное началось, когда пришла жара. Прежде всего одна за другой разорились четыре крупные фирмы, производившие белье. Две были проданы, третья объявила себя банкротом, а четвертая удержалась на поверхности благодаря переходу на производство скатертей и американских флагов. На хлопковом рынке царил полный хаос, поскольку этот «грипп на рост волос» распространился уже по всему миру. Конгресс планировал пораньше закончить заседания, как обычно подстегиваемый консервативными газетами, но на этот раз в Вашингтон съехались хлопковые плантаторы, требующие от правительства «что-то предпринять», поэтому конгрессмены не осмелились разъехаться. Правительство охотно сделало бы это «что-то», но не знало, что.
   Тем временем Оливейра при некотором моем участии день и ночь работал над поисками решения, но нам везло не больше, чем правительству.
   В здании, где я жил, невозможно было слушать радио из-за помех, вызываемых электрическими машинками для стрижки, имевшимися во всех квартирах и то и дело пускавшимися в дело.
   Но нет худа без добра: Берт Кафкет, к примеру, получил некоторую выгоду от развития ситуации. Его девушка, за которой он бегал несколько лет, хорошо получала как манекенщица в фешенебельном доме мод «Жозефина Лион» на Пятой авеню и водила Берта за нос. Но тут вдруг фирма «Лион» свернула все дела, поскольку никто не покупал никаких нарядов, и девушка мгновенно согласилась выйти за Берта замуж. К счастью, волосы не росли на лицах женщин, иначе Бог знает, что стало бы с человечеством. Мы сыграли с Бергом в орлянку, кто должен съехать, и я выиграл.
   В конце концов Конгресс объявил награду в миллион долларов тому, кто найдет действенное лекарство против сверхволосатости, и на этом закончил работу, как обычно отложив ряд законов на потом.
   В июне, когда стало действительно жарко, мужчины перестали носить рубашки — собственной шерсти хватало вполне. Полицейские так взбунтовались против мундиров, что им позволили ходить в голубых рубашках-поло и шортах. Но вскоре они стали подвертывать рубашки или вообще запихивать их в карманы, и все остальное мужское население Соединенных Штатов последовало их примеру. Заросшее волосами человечество не перестало потеть, и во время жаркого дня можно было упасть в обморок от жары, если на тебе была хотя бы самая легкая одежда. До сих пор помню, как я цеплялся за гидрант на углу Третьей авеню и Шестидесятой улицы, чтобы не потерять сознание, пот стекал у меня по ногам, вытекая через штанины, а здания кружились перед глазами. Это меня научило уму-разуму, и я, как и все, начал ходить в шортах.