Фьерс, хотя и обманутый в ожиданиях, все же успокоился: он с таким страхом вскрывал это зловещее письмо! Кроме того, мыс недалеко от Сайгона. Пароходы речной службы каждый день пробегают это расстояние в два коротких часа. Фьерс перечел письмо, две милых страницы, набросанных на скорую руку в минуту отъезда. M-me Сильва тяжело переносила слишком влажную жару конца апреля, и Селизетта, матерински заботливая и благоразумная, как всегда потребовала отъезда на несколько недель в горы. Губернатор как раз находился в Тонкине, его вилла на мысе была свободной. Они разместятся там все вместе, и у Фьерса будет своя комната. Они ожидают, когда наконец Гонконг отпустит бедного «Баярда».
   – Завтра, – подумал он, – я возьму отпуск и буду обедать на мысе.
   Утешив себя этой уверенностью, он вспомнил о том, что солнце еще высоко, а его шлем тонок. Он подозвал малабар – малабары это извозчики для бедняков в Сайгоне – чтобы укрыться там, возвращаясь на борт. На улице Катина он остановился около лавок. После тридцати дней отсутствия нужно было сделать кое-какие покупки.
   Сайгон не изменился. Он констатировал это не без удовольствия, и это его немного рассеяло в его неудаче. В прачечных те же фигуры китайцев склонялись над бельем с раздутыми от набранной в рот воды щеками, чтобы спрыснуть белье перед тем, как начать его гладить огромными утюгами, полными горячих углей. У портного большие ножницы по-прежнему кроили белое полотно, сложенное вшестеро, чтобы скорее изготовить сразу полдюжины платьев. Фьерс вошел в магазин А-Конга, своего поставщика, и старый каптонец поспешил его встретить, изобразив широкую улыбку на своем желтом, как лимон, лице.
   – Чашку чаю, настоящего Фу-Чеу, капитан? Чего позволите предложить. Изволили прибыть из Гонконга? Как английские дела? Когда война?
   – Ты старый плут! – сказал Фьерс, смеясь. – Никакой войны не будет. Ты мне пришлешь рисовой пудры, шампанского Extra-Dry, вина Педро Хименес и виолончельных струн.
   Тотчас же А-Конг конфиденциальным тоном предложил новый сорт рисовой бумаги – «очень превосходной» – и мячи для тенниса, красные и белые, которые хорошо видны на земле.
   – Кстати, что нового у капитана Мале, на Большом озере?
   – Что? Рисовый налог?
   – Ничего, ничего!
   Старик уклончиво заговорил о другом, жонглируя фразами с ловкостью дипломата. Китайцы, молчаливые завоеватели Индокитая, раскинули по всем городам и деревням сеть своих предприятий. Великолепно осведомленные обо всем, благодаря их тайному франкмасонству, они чуют издалека всякую перемену ветра. Среди ленивых и беспечных аннамитов и удивленных европейцев они безошибочно извлекают барыши решительно изо всего, никогда не переставая обогащаться.
   Пробило пять часов. Фьерсу было жарко. «Баярд», раскаленный еще высоко стоявшим солнцем, должен был представлять из себя горн. Вместо того, чтобы вернуться туда прямой дорогой, лучше было пофланировать два часа в коляске, до сумерек. Фьерс отпустил свой малабар и нанял хорошую викторию. Кучер, не спросив его, отправился обычной дорогой: это был час прогулки по Inspection. Фьерс покорился своей участи.
   Сайгон парадировал в аллее. Решительно все были там, и Фьерс узнавал мужчин и женщин, которые встречались ему или шли с ним бок о бок в его прежней жизни, – на балах, на ужинах, в игорных домах или в постели. Странно: эта жизнь, чувственная и скептическая, отошла от него настолько, что он перестал видеть ее, перестал даже думать о том, что она существует. Но, тем не менее, она существовала: она продолжала идти своим путем, распущенная и влекущая. Она была здесь, перед ним, в этих колясках, где сидели люди с телами, которые продаются, и с совестью, которую можно купить, – всегда готовая, если б он только захотел, открыться для него снова. Фьерс, уступая импульсивному порыву, приказал кучеру ехать быстрее. Но это оказалось невозможно вследствие тесноты.
   Маленький двухколесный кабриолет, запряженный одним пони, попался ему навстречу. В нем сидел Торраль со своими боями. Он любил иногда цинично выставлять напоказ свой порок в самом центре города, ради презрительного негодяйства тех, кого это скандализировало. Он увидел Фьерса и окликнул его, здороваясь. Потом, увлекаемый потоком экипажей, обернулся, чтобы спросить, получил ли Фьерс его письмо. Фьерс, уже удалившийся, не слышал. Он смотрел вперед.
   Аллея заканчивается маленьким мостиком из кирпича. Мода требует, чтобы экипажи не следовали далее. Здесь принято поворачивать назад. Фьерс хотел поскорее достигнуть этого предела, чтобы выбраться из толкотни. По ту сторону он будет на свободе, вдали от этих порочных и пресыщенных людей, от этих нарумяненных женщин…
   Внезапно чья-то рука прикоснулась к его руке. Доктор Мевиль, на велосипеде, проскользнул к нему, неосторожно задевая колеса экипажей. Фьерс не читал письма Торраля, и больной вид доктора изумил его. Мевиль был воскового цвета, его голубые расширенные глаза, казалось, видели перед собой пустоту. Его губы, когда-то алые, словно окровавленные зубами женщин, сделались бледно-розовыми. Его светлые усы выродившегося галла казались жесткими, несмотря на косметику. Фьерс спросил о его здоровье, он пожал плечами, не отвечая. Но рука его нашла руку друга, чтобы поблагодарить пожатием.
   – Что с тобой? – спрашивал Фьерс.
   – Ничего.
   Несколько мгновений они двигались рядом, молча. Внезапно навстречу попалась Элен Лизерон, в своей виктории. Вероятно, она помирилась с Мевилем, потому что губы ее сложились, как для поцелуя. Она не могла долго сердиться ни на кого, и, узнав Фьерса, она со смехом показала ему язык.
   – Ты опять взял ее? – спросил Фьерс.
   – Нет, – отвечал Мевиль движением головы. Он говорил односложно, как человек, который очень устал.
   Вдруг он посмотрел в лицо Фьерса.
   – Скажи, это правда, что ты женишься на m-lle Сильва?
   В его голосе был оттенок какого-то странного уважения и глубокой грусти. Тронутый Фьерс пожал его руку.
   – Да, – сказал он, – и я очень счастлив.
   Они были у маленького кирпичного мостика. Виктории поворачивали здесь и начинали обратный путь все время шагом. В них сидели женщины, улыбающиеся, выставлявшие напоказ свои туалеты. Мевиль смотрел на них – потом медленно пожал плечами. Пробормотав «до свидания», он нагнулся, сделал крутой поворот и быстро помчался в обратную сторону, в погоню за женщинами, за какой-нибудь из них, или, быть может, за другой, отсутствующей. Фьерс задумчиво смотрел на затопленные рисовые поля и на заходящее солнце, которое украшало их рубинами.
   За мостом он остановил экипаж на пустынной дороге. Несколько деревьев давали жидкую тень. Он любил этот уголок с тех пор, как месяц тому назад он здесь был с Селизеттой, и светящиеся мухи роями толпились вокруг них. Полный этих воспоминаний, он сошел на землю, но здесь его подстерегла неприятность – экипаж четы Ариэтт остановился возле в этот самый момент, и он не мог уклониться от встречи. Фьерс должен был подойти к дверцам экипажа. M-me Ариэтт, как бы по рассеянности, сняла перчатку с руки, чтобы он ее поцеловал.
   – Вы возвратились из Гонконга? Какое это было длинное путешествие!
   Ариэтт, казалось, был в восторге от встречи со своим «дорогим другом». Он пригласил его на обед в тот же вечер, без всяких церемоний.
   – Никак не могу, – отвечал Фьерс решительно. – Я немного нездоров, и завтра еду в санаторий…
   – Тем более, вам нужно пообедать сегодня в семейном доме, и провести спокойный, не слишком длинный вечер. Приходите же!
   – Вы нам доставите такое удовольствие, – прибавила нежным голосом m-me Ариэтт, не поднимая глаз.
   Пришлось принять приглашение.
   Это был опасный и беспокойный обед. Тонкие, гибкие пальцы m-me Ариэтт тихонько играли на скатерти, сжимаясь и разжимаясь, как бы для тайных ласк. И Фьерс против воли вспоминал об этих ласках, которыми они обменивались когда-то. Нога под столом коснулась его ноги. Невольно он ответил на пожатие. В его нервы снова прокрался трепет похоти. Его долгое воздержание обращалось против него.
   Он испугался и решил ускользнуть. Адвокат сослался на речь, которую ему нужно было перечитать, чтобы оставить жену tete-a-tete с гостем. Фьерс вынул часы и, воскликнув испуганно, что уже позднее время, попросил позволения откланяться, не заметив разочарованного взгляда, которым обменялись супруги.
   – Я провожу вас до набережной, – сказал вдруг Ариэтт. – Моя речь подождет.
   Улицы белели в лунном свете, ночь была теплой. Они шли, не торопясь. Перед клубом Ариэтт начал приглашать его так настойчиво, что Фьерс согласился зайти.
   Игра в покер шла своим чередом. Фьерс должен был сесть четвертым.
   Игра была крупной, и Ариэтт постарался еще поднять ее. Фьерс проиграл, игра начала его захватывать. Счастье отвернулось от него. Он продолжал проигрывать, не мог оторваться до зари и вышел усталый, с горечью в сердце. В течение четырех часов с картами в руках он забывал Селизетту. Он возвращался в свою каюту на «Баярде», полный угрызений и беспокойства, им овладевали дурные предчувствия.
   Но все-таки он не ожидал того удара, который его постиг.
   На столе лежала бумага, большой официальный лист с печатью. Он прочел, пораженный:
   «Предписывается:
   Мичману Жаку де Фьерсу 20 апреля 19… года в срочном порядке перейти с «Баярда» на «Лавину» сегодня же.
   Г-н де Фьерс примет командование над «Лавиной», вооружение которой заканчивается сего числа.
   На борту «Баярда» 20 апреля 19… года.
   Контр-адмирал д'Орвилье».
   Все было в порядке. Не понимая ничего, он побежал к адмиралу.
   – Вот вы и командир, – сказал д'Орвилье. – В ваши годы это недурно…
   Он замолчал, увидя встревоженное лицо Фьерса.
   – Вы видели, надеюсь, m-lle Сильва?
   – Нет, она на мысе…
   – Вот это хорошо! Мой бедный мальчик, какой сюрприз для вас… На мысе? У вас не будет времени туда съездить. Арсенал привел в порядок вашу «Лавину», и вы отправляетесь туда сегодня вечером.
   – Я отправляюсь?..
   – На Большое озеро. Вся Камбоджа в огне, замешались также и сиамцы. Депеши получены сегодня ночью. Восстание серьезное и слишком внезапное: тут английские деньги. Я предупреждал, это начало конца…
   Он оседлал своего излюбленного конька и предсказывал катастрофы. Жених Селизетты, неподвижный и безмолвный, не слыхал его.
   – Адмирал, – сказал он вдруг, – «Баярд» остается в Сайгоне? Вы увидите m-lle Сильва…
   Старик прервал его, с нежностью положив обе руки на плечи Фьерса.
   – Я ее увижу. Отправляйтесь спокойно, она узнает, она будет ждать…
   Увы! Он сомневался не в ее терпений и не в ее верности.

XXVI

   «Лавина», маленькая канонерка с двадцатью пятью человеками экипажа, снялась с якоря за два часа до заката солнца и двинулась вверх по реке. Сайгон скрылся за арековыми лесами, и только два шпица на башнях кафедрального собора долгое время виднелись на горизонте, как два остроконечных островка над морем зелени. Река шла излучинами. На мостике аннамитский лоцман указывал рукой фарватер, и канонерка порой подходила совсем близко к берегу. Тогда можно было различить каждый ствол в густом лесу и топкую землю между ними. Там и сям рисовые поля отливали зеленым блеском среди темных деревьев. Туземцы, выходя из своих невидимых хижин, молча смотрели на проходившее мимо судно.
   Ночь наступила без сумерек. Опасаясь сбиться с дороги, Фьерс стал на якорь посредине реки. Ночные деревья дышали одуряющим ароматом, лес глухо шумел в темноте.
   Всю ночь Фьерс провел на палубе, жадно вдыхая ночную свежесть.
   Его пульс бился лихорадочно. Он чувствовал себя суеверным и боязливым. Злой рок, уже более месяца упрямо отдалявший его от Селизетты, очевидно, не имел ничего общего с простой случайностью. Здесь было что-то необъяснимое. Мрачное вмешательство какого-то враждебного гения, который, быть может, бродил теперь вокруг, во мраке этой тревожной ночи, готовый обрушить на него еще другие удары.
   На рассвете «Лавина» двинулась дальше.
   Один за другим потянулись однообразные дни.
   Восстание туземцев вспыхнуло внезапно и побежало по стране, как след порохового шнура. Две провинции поднялись в два дня. Мятежники сжигали города, избивали колонистов, бросались на штурм резиденций и сторожевых постов. Сразу же пролилось много крови. Потом, с началом наступательных действий французов, внезапное молчание сменило шум и перед наступающими оказалась пустота: началась восточная война, скрытая и упорная.
   Сражений не было. Засады, западни, ружейный выстрел из-за ограды. Часовой, задушенный без крика в своей будке. Солдат нервировала эта борьба против бестелесного врага. Лучше всех сражались аннамитские стрелки, терпеливые и холодные, как сам неприятель, похожие на него. Впрочем, они сражались с ожесточением, потому что шли против своих соотечественников. А междуусобные войны в Азии, как и в Европе, отличаются беспощадностью.
   Канонерки бегали из одного арройо в другой. Иногда, изредка нащупывали лес несколькими снарядами. Инсургенты боялись их и отступали. Они относились с презрением к пулям и канонаде, но их народные верования, поддерживаемые учеными, населяли роем враждебных демонов эти плавучие машины, днем и ночью окутанные чалмой из дыма и искр. Канонерки действовали впустую, неприятель убегал перед ними.
   Случалось, что долго и без пользы кружили на одном месте, следуя ложным указаниям шпионов. Деревня, которую нужно было бомбардировать, не существовала совсем, если не оказывалась сожженной дотла. Боевые сампаны, которые по полученным сведениям должны были находиться в глубине арройо, каким-то волшебством превращались в несколько гнилых досок.
   Раздраженные командиры порой пытались расширить операции: окружали кольцом территорию в пятнадцать лье, наступали густыми колоннами, удваивали количество форпостов, канонерки блокировали каждый рукав реки, принимали тысячи предосторожностей. В глубоком молчании двигались по густым лесам. Кольцо смыкалось – и в результате ничего. Тем временем наступала ночь, и в черных кустах внезапно загоралась перестрелка, пули свистели вплоть до рассвета. Но с рассветом огонь вдруг прекращался, потому что ошибка раскрывалась. Никакого неприятеля не было. Заблудившиеся или обманутые, французы перестреливались друг с другом, истребляли по ошибке своих. Десять, двадцать трупов оставались на земле. Их зарывали, и потом снова повторялось то же самое. Убивали и умирали без слова, с усталостью и скукой.
   Солдаты более утомлялись, а моряки более скучали. Канонерки были, как закрытые монастыри, откуда не выходят и куда нет доступа никаким звукам жизни. Каждый вечер, ничего не зная о событиях дня, они становились на якорь в одиночестве, посредине реки, дальше от предательских берегов, откуда можно было ожидать ночного попадания, безмолвного и кровавого. Но как бы далеко они ни стояли, нельзя было избежать влажного тепла леса и чувственного аромата, в котором запахи всевозможных цветов и листвы смешивались с испарениями земли, бродившей, как вино.
   Это были ночи, полные жизни, шумов и трепетов. Весь лес кишел тайнами, беспрерывно шумел, волновался, тяжело дышал. Грозный гул все время стоял над этим морем зелени. И порой из этого гула вырывались отдельные звуки, более сильные или близкие: топот по земле, падение в реку, крики зверей, которые гонялись друг за другом или предавались любви. Нет жизни более чувственной, чем жизнь тропического леса ночью.
   На своем мостике Фьерс прислушивался к этим звукам, вдыхая в себя запах леса.
   Он оставался целомудренным вот уже три месяца. Горделиво и верно берег он себя для будущей жены. Месяц разлуки и изгнания был тяжелым искусом для его твердости. Сомнения и нигилизм снова овладевали им порой. Но все-таки это было не распутство. Он испытывал только редкие приступы вожделения, которые скоро проходили. И его воздержание было для него последней гордостью, оно поддерживало его, когда он начинал сомневаться в возможности окончательного исцеления. По крайней мере, телом он был достоин Селизетты. Эта новая жизнь, которая его ожидала, целомудренная и верная – он был еще способен жить ею. Один последний шанс у него еще оставался.

XXVII

   Восстание на Большом озере имело главу. Принц императорской крови, отдаленный потомок позабытой династии, таинственно явился среди своего народа. Никто не знал ни его имени, ни подробностей его жизни. Говорили, что какая-то девственница предсказала его приход. И в назначенный час он пришел: девственница признала его, указала и возвестила о нем народу. Он был отмечен таинственными знаками своего происхождения, жрецы преклонились перед ним, и народ тотчас же взялся за оружие. Теперь у него были войска и двор. Его мудрость и его смелость были необычайны, и фанатически преданные партизаны называли его Хонг-Коп – «Тигр». Его императорское имя будет объявлено позднее, после окончательной победы, среди триумфов и коленопреклонений. Но в одну ночь принц Хонг-Коп был предан. История предательства осталась темной. Азиатская душа никогда не раскрывается вполне. Месть, оскорбленное самолюбие, зависть? Другие неведомые мотивы, непонятные для европейских варваров? Анонимный донос, написанный на прекрасном древнелатинском языке, был получен в главной квартире. Тотчас же снарядили две колонны, и в указанной деревне принц был захвачен врасплох с небольшой свитой. Истинная подкладка измены так и не раскрылась никогда.
   Деревня была окружена рисовыми полями, неподалеку был густой лес, удобный для бегства. При первом шуме Хонг-Коп попытался бежать. Но французы стерегли лес. Луна освещала двойную линию оцепления. По рисовым полям приближались атакующие колонны, штыки сверкали на каждой тропинке. Всякое отступление было отрезано.
   Хонг-Коп понял, что погиб и покорился своей участи. По его приказу осажденные вернулись в деревню, и разыгрался пятый акт династической трагедии, сдержанный и надменный. Принц воссел посреди своего двора. Соседние хижины, подожженные, уже пылали. Принц выпил чай, который «освобождает»: без декламаций, без слез, с улыбкой. Он умер, но никто не последовал его примеру, потому что простым смертным не подобает равняться с принцами. Собравшись вокруг усопшего, все ожидали, когда враг покончит с ними. Всего было захвачено пятьдесят восемь мужчин и двое детей. Никто из них не оказал бесполезного сопротивления, заботясь только о том, чтобы не утомляться перед тем, как умереть.
   Приказ из Парижа требовал поголовного истребления «пиратов», и этот приказ был исполнен в точности.
   Их вывели за деревню, на рисовое поле, потому что деревня была вся охвачена пламенем. Их не связывали: они сами корректно встали на колени, двумя рядами. Рисовое поле было затоплено, вода достигала до икр. Некоторые немного приподняли свои черные платья ученых, чтобы не выпачкать их в грязи.
   Пришел палач, стрелок, похожий на осужденных: аннамит с гладким шиньоном, напоминающий девочку. Он взял широкую саблю, которой удобно рубить головы. И все осужденные покорно согнули шеи. Горящая деревня освещала эту странную сцену и окрашивала в багрянец мокрую траву, на которой танцевали причудливые тени. Офицеры-победители видели глаза осужденных, равнодушные и насмешливые. Упала одна голова, две, сорок. Палач остановился, чтобы наточить свою саблю. Сорок первый мятежник с любопытством смотрел на него. Отточенная сабля снова заработала. Последними были казнены двое детей.
   На колья палисадника, случайно уцелевшего от пожара, стрелки насадили несколько срубленных голов – для острастки. В соседнем лесу тигр, испуганный ярким огнем, лаял, как лают собаки.
   Фьерс был там. Надо было действовать быстро, не ожидая, пока к мятежникам подоспеет помощь из отдаленных местностей. Чтобы усилить численность войск, была снята большая часть экипажа канонерок. Этим сводным отрядом командовал Фьерс.
   Настала полночь. Лагерь был разбит тут же на месте, по родам оружия. Матросы расположились ближе к лесу. Опасаться было нечего, поставили только двойные караулы, и лагерь осветился кострами, слишком возбужденный и взволнованный, чтобы заснуть. Запах крови щекотал ноздри и запах азиатской деревни, отвратительная смесь перца, ладана и гнили.
   Вдруг из леса раздался ружейный выстрел. Поднялось смятение, все бросились к оружию. Послышались еще выстрелы. Сержант, которому пуля раздробила бедро, зарычал от боли. Часовой, таинственно задушенный, упал на землю. И никто не видел его убийцы. Едва не вспыхнула паника. Но офицеры бросились вперед, и их пример увлек людей. Фьерс первый проник под деревья с обнаженной саблей в руке. Дикий гнев овладел им, гнев зверя, которого потревожили во время сна. Вне себя от ярости, он искал противника.
   Но противник уже исчез. Пустой лес был безмолвным, как кладбище. Посреди него протекал арройо, быть может, сампаны уже успели унести далеко беглецов. Видно было только несколько черных хижин, склонившихся к воде. Оттуда не доносилось ни звука. Тем не менее, двери были вышиблены из обманутой ярости и жажды насилия. Матросы с криками ворвались внутрь.
   В хижине были две женщины-конгаи, спрятавшиеся в свою берлогу, как гонимые звери. Беспомощные самки, онемевшие, полумертвые от страха. Их убили, не заметив даже, что это женщины. Жажда убийства преобразила всех этих людей, маленьких бретонских рыбаков, мирных крестьян Франции: они убивали для того, чтобы убивать. Кровавая зараза затуманила все мозги.
   Фьерс тоже выломал дверь и искал, как безумный, живой жертвы. Он нашел ее за двумя досками, поставленными, как баррикада, в убежище без кровли, которое безжалостно освещала луна: там была аннамитская девушка, распростертая на циновках. Открытая в своей засаде, она поднялась резким движением, испуганная до того, что не могла издать даже крика.
   Он поднял саблю. Но перед ним был почти ребенок. И она была почти нагая. Он видел ее груди и все остальное. Она была хорошенькая и хрупкая, с умоляющими глазами, полными слез.
   Он остановился. Она бросилась к его ногам, обнимая его колени и бедра. Она умоляла его, с рыданиями и ласками. Он чувствовал, как она прижималась к нему, теплая и трепещущая.
   Он задрожал с ног до головы. Его руки скользили по глянцевитым волосам, по темным и гладким плечам, по грудям. Она сжимала его со всей силой своих худеньких рук, привлекая его к себе, предлагая ему себя, как выкуп за жизнь. Он пошатнулся и упал на свою жертву.
   Примятые циновки шуршали, прогнивший пол скрипел. Облако набежало на луну. Теплая и душная хижина была, как альков.
   Снаружи крики матросов удалялись, и лай тигра слышался ближе.

XXVIII

   В Сайгоне тревога первых дней сменилась любопытством, которое в свою очередь уступило место равнодушию.
   Восстание слишком затянулось, и кроме того, оно было слишком далеко: военные действия шли в глубине лесов Камбоджи, этих болотистых лесов, которых никто никогда не видал. Одну неделю оно вызывало беспокойство, даже тревогу, потом жизнь снова пошла своим чередом, беззаботная и равнодушная.
   Приближался жаркий сезон, сезон дождей, болотной лихорадки, дизентерии. Скоро Сайгон превратится в болото, его красивые красные улицы расползутся мокрой глиной, его сады будут залиты желтой водой. Дождь будет лить дважды в день, утром и вечером, в определенные часы. Прогулкам, теннисам и балам под открытым небом придет конец. Надо было спешить воспользоваться хорошими днями, пресытиться развлечениями и праздниками.
   Так и делали. Сайгон жил с жадностью. История городов богата примерами этого рода: грядущие катастрофы рождают безумную жажду наслаждений и разврата, которая коренится в фатализме. Для Сайгона восстание туземцев было угрозой и, быть может, пророчеством – смутным пророчеством более ужасной опасности, неведомой молнии, уже занесенной над Гоморрой. Бессознательно предчувствуя ее, сайгонцы как будто хотели забыться в своем опьянении.
   Доктор Раймонд Мевиль не участвовал в этой повальной оргии. Он все более и более чувствовал себя больным и душою, и телом. M-me Мале и Марта Абель по-прежнему оставались двумя полюсами его жизни, одинаково недосягаемыми. Ради них он забывал есть, пить и, что было хуже всего, любить. Торраль был прав, называя Мевиля алкоголиком своего рода, избравшим в качестве алкоголя женщин. Внезапно лишенный своего возбудителя, Мевиль погибал.
   Несомненно, это был патологический случай. Мевиль предавался разврату очень долго, причем его внешний юный вид не испытывал никаких перемен, но организм его износился в этой постоянной работе. То не был здоровый организм здорового, нормального человеческого животного: Мевиль был цивилизованным. Был, иначе говоря, оранжерейным цветком, видоизмененным, изуродованным, атрофированным своеобразной культурой, который сделался чудовищным со своими карликовыми листьями, слишком большими цветами, с лепестками вместо тычинок. С созерцанием вместо инстинкта, с мозгом удивительным и уродливым вместе. Этот мозг замкнулся в спокойном эгоизме, предоставив чувствам полную свободу и не вмешиваясь в их игру. В результате – гангрена нервов сделалась неизбежной.