Затем мелодия, входя в таинства звуков, ищет жемчужину плача, звонкую слезу в голосовом русле. Но ни один андалузец не может без содрогания слышать этот крик, ни у одной испанской песни нет такой поэтической мощи, и редко, крайне редко человеческий дух творил с такой стихийностью.
   Только не подумайте, что сигирийя и ее сестры всего лишь восточные песни, занесенные в Европу. Это не так. «Речь идет, – пишет Мануэль де Фалья, – не о пересадке, а о прививке или, вернее, общих корнях, причем эта общность не связана с каким-то определенным этапом, а обусловлена всей цепью исторических событий на нашем полуострове. Андалузскую песню, как бы и в чем бы ни совпадала она с пением народов, географически отдаленных, выдает ее интимность, и в этой глубоко народной сокровенности ее неповторимая суть».
 
   Три исторических события, как указывает Фалья, по-разному, но сильно повлияли на наши песни: принятие испанской церковью литургического пения, арабское нашествие и прибытие в Испанию цыган. Именно этот бродячий таинственный народ дал окончательную форму канте хондо. Поэтому и сигирийя называется «цыганской», а сами песни пестрят цыганскими словами.
   Это не значит, конечно, что канте хондо – цыганское пение: хотя цыгане живут повсюду и в Европе и в самой Испании, песни эти поются лишь у нас на Юге.
   Речь идет об исконно андалузском пении, которое существовало здесь изначально, еще до появления цыган.
   Цыгане, обосновавшись в Андалузии, восприняли древнюю местную музыкальную традицию и, обогатив ее своей архаикой, дали окончательный облик пению, которое мы и называем теперь канте хондо. Это им, цыганам, обязана своим ритуальным строем наша музыка – душа нашей души; это они проложили те певчие русла, по которым уходит из сердца наша боль.
   И эти-то песни загнали, начиная с последней трети прошлого века, в вонючие кабаки и бордели! Вина за это лежит на нашем пропащем времени, превознесшем до небес жуткую испанскую сарсуэлу, Грило и исторические сюжеты. В годы, когда Россия пламенела любовью к народному искусству, которое Роберт Шуман считает единственным источником всякого истинно самобытного искусства; когда Францию омывала золотая волна импрессионизма, Испания, страна богатейших народных традиций и редкостного по своему художественному уровню народного искусства, презирала гитару и канте хондо.
   Со временем такое отношение достигло крайних степеней. Пришла пора поднять голос в защиту наших песен, таких чистых и правдивых.
   Канте хондо живет в Андалузии с незапамятных времен; ему поражались все знаменитые путешественники, которым довелось побывать здесь и повидать нашу странную землю. От снежных вершин Сьерра-Невады до истерзанных жаждой олив Кордовы, от гор Касорлы до солнечных низовий Гвадалквивира кочуют эти песни, связуя воедино нашу пеструю и неповторимую Андалузию.
   Что же касается исключительной ценности канте хондо, то веским подтверждением служит его воздействие на современную школу русской музыки и любовь к нему Клода Дебюсси, гениального аргонавта, открывшего в музыке Новый Свет.
   В 1847 году Михаил Иванович Глинка приехал в Гранаду из Берлина, где под руководством Зигфрида Дена изучал композицию. В Германии на его глазах разворачивалась патриотическая борьба Вебера против губительного итальянского влияния. Безусловно, Глинку вдохновляли песни необъятной России, и он мечтал о самобытной, национальной музыке, способной передать величие его родины.
   Обстоятельства жизни в нашем городе отца русской музыки, основателя восточнославянской школы, крайне интересны.
   Здесь он подружился со знаменитым гитаристом того времени Франсиско Родригесом Мурсиано. Глинка часами слушал наши песни и вариации на их темы в исполнении Мурсиано, и, может быть, именно тогда, под мерный рокот фонтанов, он утвердился в намерении создать национальную школу русской музыки и отважился ввести целотонную гамму.
   Возвратившись на родину, Глинка порадовал друзей благой вестью и рассказал им о наших песнях, которые он изучил и даже ввел в свои сочинения.
   Так был найден новый путь в музыке – композитору открылся истинный источник вдохновения.
   Его друзья и ученики также обратились к народной музыке, причем не только русской; в основу некоторых их произведений легла музыка южной Испании.
   Это знаменитые «Воспоминания о летней ночи в Мадриде» Глинки, «Испанское каприччио» и частично «Шехеразада» Римского-Корсакова, хорошо вам известные.
   Так угрюмый восточный колорит и тоскливые модуляции наших песен отозвались в далекой Москве и печаль Велы вплелась в таинственный перезвон кремлевских колоколов.
 
   На Всемирной выставке в Париже в 1900 году в павильоне Испании выступали цыгане; это было канте хондо в чистом виде. Их концерты вызвали огромный интерес, но особенно – у одного молодого композитора, который как раз тогда вел жестокую борьбу за новые горизонты, наудачу ныряя в море мысли на поиски первозданного чувства. Борьбу, на которую обречены все мы, молодые художники.
   Изо дня в день юноша слушал андалузских кантаоров, и его душа, открытая всем ветрам мирового духа, пропиталась восточной стариной наших мелодий. Юношу звали Клод Дебюсси.
   Пройдет время, и он станет вершиной музыкальной Европы, законодателем новых форм.
   А ведь во многих произведениях Дебюсси можно уловить отзвуки испанских и чаще всего – гранадских мелодий, не зря же он – в соответствии с истиной – называл Гранаду «раем земным».
   Наивысший взлет Дебюсси, музыканта свежести и света, – его гениальная поэма «Иберия», где реет, как во сне, аромат и эхо Андалузии.
   Но явное влияние канте хондо наиболее сильно проявилось не в «Иберии», а в изумительной прелюдии «Винные врата» и нежном, затуманенном «Гранадском вечере», где уловлено, по-моему, все, чем волнуют гранадские сумерки, – синий разбег долины, горы в тоске по трепетному Средиземноморью, далекие зубцы тумана, чудесное стаккато городских улиц и лунатические переборы невидимой воды.
   И что самое удивительное, Дебюсси никогда не был в Гранаде. Он знал только наши песни.
   Говорю об этом свидетельстве гениальной интуиции и художнического прозрения, подобного прозрениям древних христианских подвижников, к вящей славе великого композитора и к чести нашего города, и вспоминаю великого мистика Сведенборга, который из Лондона увидел пожар в Стокгольме.
   И, конечно же, канте хондо повлияло на творчество испанских композиторов, в первую очередь на «великие струны Испании»: Альбениса, Гранадоса, Фалью. Еще Фелипе Педрель ввел в свою великолепную оперу «Селестина» (к стыду нашему, так и не поставленную в Испании) народные песни, предвосхищая искания нашей современной музыки, но поистине гениальным оказалось решение Исаака Альбениса – он обратился к лирическим сокровищам андалузских песен. Позже наши прекрасные чистые мелодии, растворенные далью, зазвучали в музыке Мануэля де Фальи. Новое поколение испанских музыкантов – Адольфо Саласар, Роберто Херард, Федерико Момпу и наш Анхель Барриос – энтузиасты этого конкурса. Помыслы их устремлены сейчас к чистым и животворным истокам канте хондо и к чудесным гранадским песням – песням, если так можно выразиться, кастильским по-андалузски.
   Этому наследству цены нет, и оно под стать тому имени, которым окрестил его наш народ, – канте хондо, глубокое пение. Глубокое, глубинное. Оно поистине глубокое, глубже всех бездн и морей, много глубже сердца, в котором сегодня звучит, и голоса, в котором воскресает, – оно почти бездонно. Оно идет от незапамятных племен, пересекая могильники веков и листопады бурь. Идет от первого плача и первого поцелуя.
   Одно из чудес канте хондо, не говоря уже о мелодиях, – это стихи.
   Все мы, нынешние поэты, охаживая и подрезая слишком уж разросшееся древо поэзии, оставленное нам в наследство романтиками и постромантиками, изумленно замираем перед этими стихами.
   В терцетах и катренах сигирийи и ее вариаций, воплощенные точно и чисто, пульсируют бесконечные переливы Тоски и Боли.
   Ни по чувству, ни по насыщенности, ни по тону в Испании нет ничего, равного этим песням.
   Образы андалузских песен почти всегда служат целому, все духовные составляющие уравновешены, и песня неминуемо завладевает нашим сердцем.
   Разве не чудо, что безвестный народный поэт в три-четыре строки вмещает все богатство высших взлетов человеческой души. По пальцам можно сосчитать поэтов, способных достичь такого же лирического накала, как в этих двух строчках:
 
В кольце высокий месяц,
в могиле милый.
 
   В двух строчках народной песни больше тайны, чем во всех драмах Метерлинка, – простой, непридуманной, свежей и чистой. Ни темных лесов, ни «летучих голландцев» – только она, вечно живая загадка смерти:
 
В кольце высокий месяц,
в могиле милый.
 
   И где бы ни слагались эти песни, в самом ли сердце гор, в апельсиновых рощах Севильи или на нашем певучем побережье, – подоплека у них одна: Любовь и Смерть… Но Любовь и Смерть, отраженные в глазах Сивиллы; это дитя Востока – андалузский сфинкс.
   Из недр этих стихов вечно рвется вопрос, роковой и безответный. Скрестив руки, наш народ замер лицом к звездам и безнадежно ждет спасительного знака. Жест патетичен, но правдив. В песне вечно решается глубокая душевная драма – или вообще неразрешимая, или разрешенная Смертью, которая сама есть тайна тайн.
   Таковы почти все андалузские песни, кроме некоторых севильских. Мы – грустный, замерший народ.
   Тайной остались для Ивана Тургенева русские крестьяне, плоть и кровь России; тайной за семью печатями остаются для меня строки андалузских песен.
   О сфинкс Андалузии!
 
Ты позовешь у окна,
и я дверей не открою
и буду плакать одна.
 
   Стихи скрыты за непроглядной завесой и спят в ожидании Эдипа, которому суждено разгадать их, чтобы разбудить и вернуть тишине…
   В канте хондо нет и не может быть «ровного тона» – это отличительная черта канте.
   И в астурийских, и в кастильских, и в каталонских, и в басконских, и в галисийских песнях чувство не бьет через край; всегда есть место и раздумью, и житейским смутам, и простодушным порывам. В андалузской песне их нет и в помине.
   Андалузец, кажется, и не знает, что такое «ровный тон». Он или взывает к звездам, или целует ржавую пыль наших дорог. «Ровный тон» не для андалузца. Разве что во сне приснится ему «ровный тон». И если уж – в кои веки раз – снизойдет он до «ровного тона», то мы услышим:
 
Прохожему мало дела,
что с ветки на ветку птица
взяла и перелетела.
 
   Правда, эта песня, если не по строю, то по чувству – астурийская. Пафос – вот главная черта канте хондо.
   Остальные песни нашего полуострова обычно легко воскрешают в памяти тот край, где родились; канте хондо – никогда. Это слепой соловей, он поет, ничего не видя вокруг. И если этим стихам, этим древним мелодиям и нужен какой-то фон, то разве только ночь… синяя ночь андалузских безлюдий.
   Глубина и оголенносгь чувства в канте хондо исключают обычную для испанских песен пластическую выразительность.
   Вот пейзажная зарисовка из астурийской народной песни (примеры можно было бы множить до бесконечности):
 
Бедный, сбился я с дороги
в беспросветной этой хмари,
бедный, сбился я с дороги.
У себя на крутояре
дай приют моей отаре.
За туманом на отроге,
бедный, сбился я с дороги!
У тебя на сеновале
вместе бы заночевали.
Ноют ноги,
и туман на перевале.
Бедный, сбился я с дороги!
 
   Так чудесно ощущение горной гряды, где ветер клонит сосны, так осязаема тропа, ведущая туда, где спят снега, так наяву густеет туман, наплывая из ущелий и растворяя в серых тонах влажные скалы, что в конце концов забываешь о «бедном пастухе», который, словно заплутавший ребенок, просит приюта у неведомой пастушки. «Забудешь, о чем песня!» А мелодия, такая же заунывная, как этот серо-зеленый мглистый край, стократ усиливает пластическую выразительность песни.
   В канте хондо всегда ночь. Ни зорь, ни закатов, ни гор, ни долин. Одна ночь, бескрайняя ночь в бесконечных звездах. И этого довольно.
   В канте хондо нет пейзажа – мраком песня отделена от мира и погружена в себя; ее золотые стрелы впиваются в сердце. А синий лучник вновь натягивает во тьме тетиву, и несть числа стрелам.
 
   Неизбежен вопрос: «Кто же сочинил эти стихи? Какой безвестный поэт выпустил эти песни на топорный ярмарочный помост?» На этот вопрос нет ответа.
   Жанрой в книге «Происхождение французской народной песни» пишет: «Народное искусство не всегда безличный, бессознательный досуг, но и творчество «личное», усвоенное народом и приспособленное к своим нуждам». Жанрой отчасти прав, но не требуется особого чутья, чтобы сразу распознать это «личное» даже под маской столь желанного дикарства. Народ поет песни Мельчора де Палау, Сальвадора Руэды, Вентуры Руиса Агилеры, Мануэля Мачадо и других поэтов, но как безнадежно отстоят их стихи от народных! Как бумажная роза от живой.
   Авторы «народных» песен лишь портят кровь живого сердца, а как убог в их куплетах сухой и скучный метр, гордость грамотея! У народа надо брать только самую суть и, может быть, еще две-три яркие ноты, но нельзя рабски подражать его неповторимой интонации, иначе мы только погубим ее. Всего-навсего воспитанностью.
   Подлинные строки канте хондо – ничьи, ветер носит их, как тополиный пух, и каждое поколение растит их по-своему, чтобы вновь развеять в обновленном мире. Подлинная строка канте хондо – флажок флюгера на ветру Времени. Она рождается сама собой – еще одно деревце в чаще, еще один ключ в тополиной роще.
   Женщина, сердце мира, владычица «розы, лиры и гармонии», вечно царила в бескрайних просторах стихов. Женщина в канте хондо зовется Тоскою.
   Поразительно, как песенный строй все оживляет – и чувство почти наяву воплощается. Как тоска в наших песнях.
   Они дали ей плоть и кровь, высветили ее и вочеловечили. И тоска обернулась смуглой женщиной, которая силится поймать птицу сетями ветра.
   Замечателен пантеизм канте хондо – здесь просят помощи и совета у земли и ветра, луны и моря; говорят с розмарином, фиалкой, птахой и любой тварью божьей. Все в мире оживает, обретает особый облик и вторгается в душевную драму:
 
Стыли камни в море,
стыли и молчали,
и ходила к ним моя подруга
поверять печали.
 
 
Тогда разомкну я губы
и душу свою открою,
когда поделюсь печалью
с могильной землей сырою.
 
 
Эти цветы розмарина
я заклинал поутру,
чтоб от любви излечили,
а не излечат, умру.
 
   Андалузец с глубокой внутренней верой открывает Природе тайники своего сердца и знает, что она откликнется.
   Но всего поразительней в поэтической яви песен вочеловеченный ветер.
   К ветру всегда прибегают в душевном апогее, и возникает он как титан, обреченный сметать звезды и разгонять туманы, но я не знаю, в каких еще песнях, кроме наших, он отзывчив и утешает:
 
Отозвался ветер,
улетая прочь:
– Что все слезы, если нет ответа
и нельзя помочь?
 
 
Среди бела дня
плакал ветер оттого, что смерклось
в сердце у меня.
 
 
Я в ветреницу влюбился
и в том не вижу зла,
но женщина – это ветер,
и по ветру жизнь пошла.
 
 
Тебя ревную к ветру
не беспричинно.
Несдобровать бы ветру,
будь он мужчина.
 
 
Гребцу не страшна стремнина —
на то у него и руки,
а страшен ему тот ветер,
что ждет на твоей излуке.
 
   Это еще одна чарующая особенность наших песен – стихи закручены замершим винтом розы ветров.
   Другая сквозная нить песен – это плач, и песен таких не счесть… В цыганской сигирийе, законченной поэме слез, плачут и стихи, и мелодия. Колокола вдали и окна в зарю:
 
Впотьмах выхожу и плачу,
и горше день ото дня,
что так люблю тебя смертно,
а ты не любишь меня.
 
 
Плачьте, глаза мои, плачьте,
это не ваша вина;
кто из-за женщины плачет,
тем и слеза не стыдна.
 
 
Заплачу – платка не прячь,
ведь я не могу иначе;
все горе мое в тебе,
а все утешенье в плаче.
 
   И еще одна строфа, из цыганских самая андалузская:
 
Будь моя грудь стеклянной,
видела б ты сама,
как мое сердце кровью
плачет, сходя с ума.
 
   У этих стихов отчетливый народный привкус, и, на мой взгляд, они всего созвучней страстной тоске канте хондо.
   Перед этой тоской не устоять, и мы, андалузцы, откликаемся тайным плачем, который отмывает душу и ведет ее к неугасшим пепелищам Любви.
   Ничто не сравнится с проникновенной нежностью этих песен, а их, напоминаю, бесчестят, предают забвению, оскверняют похотью и хамством. Правда, пока только в городах, ибо, к счастью для Поэзии и для нас, поэтов, есть еще моряки, поющие над морем, женщины, баюкающие детей в тени виноградных лоз, суровые пастухи на горных тропах, и, раздувая угли неугасшего костра, страстный ветер поэзии высоко взметнет пламя, и будут петь женщины в тени виноградных лоз, пастухи на каменистых тропах и моряки над животворным рокотом моря.
   В сигирийе и ее сестрах мы обнаружили древнейшие элементы восточной музыки; точно так же в стихах канте хондо ощутимо родство с древнейшей поэзией Востока.
   На пределе любви и боли наши народные стихи братаются с несравненными стихами арабских и персидских поэтов.
   Ведь недаром в воздухе Андалузии еще реют отсветы и звуки Аравии, а в тусклых очертаниях Альбайсина сквозят тени погибших городов.
   И о том же, о чем поется в наших песнях, писали непостижимые поэты Азии – о жертве, о бескрайней Любви, о вине. Арабский поэт Серах аль Варак говорит: «У голубки, прогнавшей сон мой своими стонами, сердце, как у меня, горит не сгорая».
   Другой арабский поэт, Ибн Зайти, на смерть своей возлюбленной написал элегию, неотличимую от той, что поют у нас в Андалузии: «На могилу любимой посылали меня друзья утешиться, но я ответил: «Есть ли у нее иная могила, кроме моего сердца?»
   Сходство же возвышенных любовных газелей Хафиза, великого персидского поэта, певца красавиц, вина, магических камней и синих ночей Шираза, с нашими песнями порой поразительно.
   Издревле искусство знало беспроволочный телеграф и звездный гелиограф.
   Есть у Хафиза излюбленные образы, и один из самых излюбленных – прекрасные волосы милой: «Пусть она даже не полюбит меня вовеки, весь мир я отдам за одну прядь ее волос».
   И дальше: «В сетях твоих черных волос запуталось мое сердце еще в детстве, и до смерти эти милые мне узы не порвутся и не ослабнут».
   И тот же образ – волосы любимой – мы находим в канте хондо, в наших исконных песнях: и здесь как святыню хранят прядь волос, подаренную на прощанье, и здесь из-за завитка на лбу может разыграться трагедия. Лишь один пример, один из множества. Это сигирийя:
 
Умирать я стану —
в час последней муки
этой прядью, прядью своей черной
повяжи мне руки.
 
   Не знаю ничего глубже и поэтичнее этих строк. В них – все величие и вся печаль любви.
   И теми же словами, что и наш безвестный поэт, Хафиз, мучимый той же болью, оплакивает утрату: «Я плачу о тебе, ушедшей, не переставая, но чего она стоит, моя неотступная тоска, если ветер не берется донести до твоего слуха мои рыдания?»
   И то же самое в нашей песне:
 
Уносит ветер во тьму
те слезы, те мои слезы,
что не нужны никому.
 
   Хафиз говорит: «С тех пор, как не слышишь ты даже эхо моего голоса, томится погребенное сердце и шлет глазам моим жгучие токи крови».
   Наш поэт вторит ему:
 
Когда я вижу тропинку,
где мы встречались не раз,
мои скипаются слезы
и кровью льются из глаз.
 
   Или эти жуткие строки сигирийи:
 
Так пускай и память
о любви той сгинет,
только вспомню – и кровавым плачем
мое сердце хлынет.
 
   В двадцать седьмой газели поэт из Шираза говорит: «Когда-нибудь и мои кости в прах сотрет могила, но никогда не сотрется в душе нетленная любовь».
   И к тому же итогу ведет множество строф канте хондо. Сильнее смерти любовь.
 
   Очень большое впечатление произвели на меня стихи азиатских поэтов, переведенные доном Гаспаром Мариа де Нава и опубликованные в Париже в 1838 году. Они живо напомнили мне наши «глубинные» песни.
   Сходны и хвала вину в наших сигирийях и в восточной поэзии, и само это вино… Солнечный сок, утоляющий печали, веселый сок цвета девичьих губ – как непохож он на зловещее вино Бодлера!
   Хочу привести одно необычное четверостишие (кажется, мартинете), где певец называет себя по имени (редчайший случай в наших песнях). Для меня он олицетворяет истинно андалузских поэтов:
 
Хват Заноза – мое имя
на земле и на волне,
и кабацкие ворота
всюду держатся на мне.
 
   Высокая хвала вину звучит в его песнях. Как и божественный Хайям, он знает, что
 
Пройдет и моя любовь,
пройдет и моя беда,
и слезы мои пройдут,
и все пройдет навсегда.
 
   В венке из обреченных роз он глядит в чашу, полную священной влаги, и видит на дне звезду… И жизнь кажется, как и великому лирику из Нишапура, шахматной партией.
   Вот что такое канте хондо. И музыка, и стихи его – высочайшие вершины мирового фольклора. Мы можем и должны сохранить его и оградить от всего наносного во славу Андалузии и ее народа.
 
   Заканчивая эту беспорядочную и невразумительную лекцию, я хотел бы сказать несколько слов о чудесных кантаорах – о певцах, сберегших для нас канте хондо.
   Двумя мощными линиями вычерчен силуэт кантаора – дугой небесного свода и спиралью, буравящей душу певца.
   Пение для кантаора – священный обряд. Когда поет, он вызволяет мелодию из спящих глубин и, обернув ее голосом, отпускает на волю ветра…
   Пение для него исполнено религиозного смысла.
   Кантаоры необходимы, чтобы дать выход народной боли и подлинной истории. Они лишь медиумы, певчие всплески нашего народа.
   Завороженные мерцающей точкой на горизонте, они поют отрешенно, эти странные и простые люди.
   Женщины у нас поют солеа – эта тоскующая, в полном смысле слова человечья песня сразу находит дорогу к сердцу. Но песнь песней – цыганскую сигирийю – поют чаще мужчины. И с неизбежностью певцы становятся мучениками канте. Сигирийя, как спирт, обжигает сердце, горло и губы певца. И нужно уметь ладить с огнем и петь ее в урочный час.
   Вспомним сегодня Ромерильо, безумного провидца Матео, Антонию де Сан-Роке, Аниту де ла Ронду, Долорес Ла Параллу и Хуана Бреву. Когда они пели солеа, взывая к Тоске в лимонных рощах Малаги или в ночной гавани, им не было равных.
   Вспомним мастеров сигирийи – Курро Пабло (Эль Курро), Мануэля Молину, Сильверио Франконетти Великолепного – ему не было равных, и, когда он пел сигирийю, таяла амальгама зеркал.
   С какой силой они выразили народную душу, вверив свои собственные сердца смерчу страстей! И почти все умерли от разрыва сердца, – словно сказочные цикады, всколыхнувшие наш воздух нездешним звоном…
   Если вас хоть единожды взволновала долетевшая издалека песня, если и ваше твердое сердце было ранено любовью, если вам дорога традиция – тропинка в будущее, я прошу вас – и того, кто сидит за книгой, и того, кто идет за плугом, – спасите от гибели бесценный живой клад нашего народа, огромное, веками хранимое богатство андалузской души. Я хочу, чтобы этим гранадским вечером вы задумались о судьбе канте хондо. Организаторы конкурса, от имени которых я говорю, обращаются ко всем, любящим родину и искусство, и рассчитывают на вашу поддержку.
   19 февраля 1922 г.
 
 
 

Песни

Схематический ноктюрн
Перевод А. Гелескула

 
Мята, змея, полуночь.
Запах, шуршанье, тени.
Ветер, земля, сиротство.
 
 
(Лунные три ступени.)
 

Луна восходит
Перевод В. Парнаха

 
Когда встает луна,
колокола стихают
и предстают тропинки
в непроходимых дебрях.
 
 
Когда встает луна,
землей владеет море
и кажется, что сердце —
забытый в далях остров.
 
 
Никто в ночь полнолунья
не съел бы апельсина, —
едят лишь ледяные
зеленые плоды.
 
 
Когда встает луна
в однообразных ликах —
серебряные деньги
рыдают в кошельках.
 

Песня всадника
Перевод А. Якобсона

 
Ко́рдова.
В дали и мраке.
 
 
Черный конь и месяц рыжий,
а в котомке горсть оливок.
Стук копыт нетерпеливых,
доскачу – и не увижу
Ко́рдовы.
 
 
На равнине только ветер,
черный конь да красный месяц.
Смерть уставила глазницы
на меня через бойницы
Ко́рдовы.
 
 
Как дорога вдаль уносит!
О мой конь неутомимый!
Смерть меня сегодня скосит
перед башнями немыми
Ко́рдовы.
 
 
Ко́рдова.
В дали и мраке.
 

* * *
Перевод А. Гелескула

 
Де́ревце, деревцо́
к засухе зацвело.
 
 
Девушка к роще масличной
шла вечереющим полем,
и обнимал ее ветер,
ветреный друг колоколен.
 
 
На андалузских лошадках
ехало четверо конных,
пыль оседала на куртках,
на голубых и зеленых.
«Едем, красавица, в Ко́рдову!»