- Я сама! Я все сама! - опять взмахнула руками Лиза и побежала в комнаты.
   Она подкралась к спальной и прислушалась. Витенька храпел, но потише. Лиза приоткрыла одну створку двери. В спальне было полутемно. Муж лежал, раскинувшись, лицом вверх. На кресле, в стороне, белела брошенная кружевная сорочка: точно мертвая Пиковая дама, - вспомнила Лиза свой сон и, вспомнив, уже не могла не повторить памятью все впечатления, с какими ночью засыпала, и опять увидела смуглое лицо Цветухина, его смоляной взгляд, и захотела перечитать то место письма, где Кирилл о нем пишет.
   Она тихонько села у окна и незаметно, урывками, вновь пересмотрела все письмо, стараясь разобраться в нем все еще не успокоившимся умом. Она силилась как можно стройнее ответить себе - виновата ли она и должна ли она себя осудить, но долго не могла сложить какой-нибудь ответ и толком не понимала, о чем она себя спрашивает. Она смотрела за окно на снег, и перепутанные фразы беспорядочно возвращались к ней, выражая лучше всех ее вопросов ту самую жизнь души, которая поглотила ее после первого чтения письма: началась великая русская зима - "проснувшись рано, в окно увидела Татьяна" - мы все-таки будем вместе - он все-таки находится в числе великих людей - все-таки из вас никогда не выйдет купчихи, - все-таки, все-таки Пиковая дама!
   - Боже мой, чем же я виновата! - прошептала Лиза и беспомощно, по-детски, легла щекой на подоконник.
   Понемногу она стала овладевать своими мыслями и с мучительной горечью понимать, что, подчиняясь своему долгу сначала перед отцом, потом перед мужем, боясь нарушить этот внушенный ей с детства, непреступаемый общеизвестный долг, она пошла против того долга перед самой собою, который никому не был известен, но был несравнимо больше и важнее всего. И хотя теперь Кирилл освобождал ее от этого долга - великодушно и как только мог мужественно, - она чувствовала себя нарушительницей любви, потому что любовь ее не переставала в ней жить сейчас, как прежде.
   Ей жгуче хотелось смягчить этот приговор над собою, и она знала, что он смягчается или, может быть, даже рушится перед лицом нового, небывалого в ее жизни и высочайшего долга - перед тем, что она ожидала ребенка, - но ей не становилось легче, а только всеми ощущениями, словно обнаженными мукой, она чувствовала, что уже никакой силой ничего переменить нельзя.
   У нее лились слезы, неиссякаемые и страстные, она не вытирала их и продолжала беззащитно лежать лицом на мокром подоконнике, не двигаясь, прижимая к груди смятое письмо.
   38
   С первыми санями Александр Владимирович Пастухов покидал родной город. Вещи были отправлены в Петербург раньше, и он ехал налегке - с одним чемоданом и портпледом.
   Извозчик вез лихо, слышно было ёканье лошадиной селезенки да стук еще некрепких снежных комьев по передку. Пастухов раскраснелся, ветер, точно просеянным песком, поцарапывал его полные щеки. В высокой бобровой шапке, но с расстегнутым воротником, он смотрел вокруг с облегчением, приобретенное чувство свободы воодушевляло его живостью и новизной. Всю длинную улицу, которая натянутой белой лентой вела к вокзалу, он успевал оглядывать обе стороны домов, почти сплошь знакомых ему, и прощался с ними последней, немного залубеневшей от ветра счастливой улыбкой. "Бог с ним, с отчим домом, - думал он, - прощай навсегда или, может быть, до лучших времен". Но невольно он находил в прошлом что-то неуловимо-приятное и, радуясь отъезду, чуть-чуть жалел, что пережитое уже не возвратится.
   Проезжая тюрьму, он отвернулся и глядел на другую сторону все время, пока мимо проползал бесконечный острожный забор. Он сам иногда дивился этому свойству своей натуры - оберегать себя от неприятного: глаза его не любили смотреть на то, что омрачало.
   Университет наполовину был в строительных лесах, покрытых длинными полотенцами снега. У казарм солдаты без мундиров, в нательных рубахах и бескозырках, звонко чистили скребками тротуары. Перед вокзалом извозчики беззвучно отъезжали от подъезда и выстраивали поодаль в ряд своих лошадей, масти которых на чистом снегу стали резче разниться друг от друга.
   Пастухов не взял носильщика и медленно прошел с багажом в зал первого класса. Здесь было не очень много народу, - офицеры пили крепкий чай за длинным столом с пальмами, купец, обжигаясь, ел щи, дамы в ротондах взволнованно разговаривали с носильщиками, большая семья расселась в кружок перед раскрытой корзинкой, и нянька, ломая на куски тульский пряник, наделяла им детей. Все были в зимнем, и теплота, пропитанная запахом обедов и папирос, еще больше давала ощущать наступившую зиму.
   Цветухин и Мефодий шли навстречу Пастухову, покачивая головами, как будто говоря без слов, что вот ты и покидаешь нас, изменщик, а мы должны оставаться и завидовать твоему счастью. Они взяли у него из рук чемодан и портплед, и все трое уселись за небольшим столом невдалеке от огромной, разукрашенной фикусами стойки буфета. Они глядели друг на друга, улыбаясь, каждый сразу думая о себе и о том, что мог думать о нем другой. Потом Пастухов утер холодное от мороза лицо и сказал довольно:
   - Хороша погодка. Что же? Расстанную?
   Цветухин поднял голову к часам над буфетом:
   - Минут сорок еще осталось.
   Они велели подать нежинской рябиновой с пирожками и закурили.
   Прошел мимо жандарм в шинели до пола, звеня шпорами и волоча за собой струю суконно-керосинового запаха. Пастухов пофыркал носом, озорно перекрестил себя чуть повыше живота:
   - Пронеси, господи!
   Все трое засмеялись и разобрали налитые официантом рюмки.
   - В таких случаях, - заговорил Пастухов, выпив, - принято оглядываться назад и, что называется, извлекать уроки. Какие вы чудесные мужики! Жалко прощаться. Знаете, ведь я прожил с вами время, достаточное, чтобы родиться человеку. Вместе прошли по самому краешку пропасти и не свалились. Можно сказать - убедились, что чудеса бывают. Но понимаем ли мы себя больше, чем понимали до этого чуда?
   - Понимать - мало, - сказал Мефодий.
   - Умница, - одобрил Пастухов. - Понимать - мало, но понимать надо. Иногда, в эти месяцы, я слышал дуновение черных крыл за своим затылком. Я спрашивал себя: за что же меня хотят столкнуть в яму? И мог ответить только одним словом: случайность. Потом беда миновала. Спину мою, как в детстве, овевает крылами бабушкин ангел-хранитель. Я спрашиваю себя - за что такая милость? И опять отвечаю: случайность. И вот я смотрю на нас троих и думаю: внутри у нас бродят какие-то непонятные нам реактивы. Соединились одни - и получились у тебя, скажем, Егор, твои летающие бумажки или твоя скрипка. Соединились бы другие - и ты стал бы раздавать на берегу прокламации. Случайность.
   - Выходит, я и актер по случайности? - спросил Егор Павлович довольно мрачно.
   - В самом деле! - уязвленно поддержал Мефодий.
   - Не в том дело, что ты актер, я драматург, а вот он певчий.
   - Почему вдруг певчий? - обиделся Мефодий.
   - Ну, не певчий, а семинарист. Это не важно. Важно - ради чего мы поем на все лады нашими козлетонами?
   - Ну? - строптиво подогнал Мефодий.
   - То-то что - ну! Довольно разыгрывать оскорбленного. Налей лучше.
   Они выпили и, прожевывая пирожки, опять молча полюбовались друг другом, понимая, что в эту минуту их не может разъединить никакая размолвка.
   - У всех у нас, - продолжал Пастухов, - выпадают дни, когда с утра до вечера ищешь, что бы такое поделать? И то за стихи возьмешься, то к приятелю сходишь, то с какой-нибудь барынькой поваландаешься. Глядишь пора на боковую. Иногда я боюсь, что так и состаришься. А где-нибудь неподалеку от нас кто-нибудь делает наше будущее. Сквозь дикие дебри, весь изодравшись, идет к цели.
   Он приостановился, глянул в окно, добавил:
   - Какой-нибудь испорченный мальчик.
   - Совесть - когтистый зверь! - улыбнулся Цветухин.
   Он тоже повернул лицо к окну.
   Начался легкий снегопад, из тех, какие бывают в тихий день, когда редкие снежинки будто раздумывают - упасть или не упасть, и почти останавливаются в прозрачном воздухе, висят, словно потеряв на секунду вес, а затем неуверенно опускаются на землю, уступая место таким же прихотливым, таким же нежным.
   - Я об этом думал, - неторопливо сказал Цветухин. - Мне казалось, что мы переносили это наше глупое дело по обвинению и прочее так тяжело, знаешь, почему? Если бы нас привлекли не по ошибке, а поделом, за настоящее участие в деле, может, нам было бы легче, а?
   - Как верно! - изумился Мефодий.
   - Ошибка-то была, может, в том, что мы не занимались тем, в чем нас обвиняли?
   Пастухов посмотрел на Егора Павловича испытующе, потом внезапно захохотал.
   - Ну, это ты вошел в роль, актер! Переиграл! И вообще, - знаешь? - ты мне не нравишься. Это про тебя Толстой сказал, что у человека, побывавшего под судом, особенно благородное выражение лица!
   Смеясь, они еще налили, и Пастухов поднял рюмку выше, чем прежде.
   - Мы слишком много, друзья, участвуем в жизни сознанием. Я хочу выпить за то, чтобы поменьше участвовать в ней сознательно и побольше физически!
   Мефодий первый опрокинул за это пожелание, но, крякнув после выпитого, спросил глубокомысленно:
   - Это в каком же, однако, смысле?
   - Это в том, семинарист, смысле, что все мы - байбаки, понял? Байбаки! Насколько было бы все благороднее, если бы эти месяцы мы находились в кругу хороших женщин. Ведь вот я по лицу твоему постному, Егор, вижу, как тебе недостает возвышающего, прекрасного созданья!
   - Почему же ты полагаешь - недостает? - что-то слишком всерьез спросил Цветухин.
   - Именно, - сказал Мефодий, - зачем же так опрометчиво полагать?
   Пастухов отставил невыпитую рюмку. Взгляд Цветухина показался ему растерянным, даже напуганным до какой-то суеверности.
   - Что-нибудь случилось?
   - Именно, случилось, - подтвердил Мефодий со вздохом.
   - Вернулась Агния Львовна, - быстро сказал Цветухин и неловко, будто извиняясь, улыбнулся.
   - Что же ты молчишь? - привскочил и тотчас грузно сел Пастухов. - Как это возможно?
   - Не хотелось портить настроение, - без охоты проговорил Цветухин, снова отворачиваясь к окну.
   - И почему же невозможно? - продолжал ему в тон Мефодий. - Надо знать характерную актрису Перевощикову. Явилась с чемоданами, коробками из-под шляп, с копченым рыбцом, с медом, с увядшими цветами. Свалила все в кучу, поплакала, поцеловалась, и уже развесила на стене старые афиши, и уже пробует свое контральто, и уже требует, чтобы Егор устроил ее в театре, уже выгоняет меня из номера. Все, как в первом акте комедии.
   - К черту! - негромко оборвал Цветухин и занес руку, чтобы стукнуть по столу, но остановился, с проникновением взял бутылку и поглядел на Пастухова подобревшими глазами. - Это разговор длинный, не вокзальный. Скажи, Александр, последний хороший тост, и - конец. Второй звонок.
   - Да, второй звонок, - произнес Пастухов так медленно, будто старался и не мог понять, что означают эти слова. - Я предлагаю тост под второй звонок: выпьем за ту женщину, которую ищем мы, а не за ту, которая ищет нас!
   - Жестокий тост, - отозвался Мефодий. - Эту женщину, за которую ты пьешь, ты лишаешь великого удовольствия: искать нас!
   Они наспех рассчитались с официантом и в суете, вдруг охватившей вокзал, вышли на платформу. Внеся вещи в купе и посмотрев, удобно ли будет ехать, они все втроем оставили вагон.
   Под навесом перрона летали, как заблудившиеся, снежинки, испещряя своими недолговечными метками озабоченные лица. Бегом провезли последнюю вагонетку почты с обычными выкриками "па-азволь!". Вышли и потянулись в оба конца жандармы.
   - Мало мы посидели, - сказал Мефодий.
   - Даже не выпили за искусство, - грустно прибавил Егор Павлович.
   - Что ж - искусство? - сказал Пастухов. - В искусстве никогда всего не решишь, как в любви никогда всего не скажешь. Искусство без недоразумения это все равно что пир без пьяных.
   - Запиши, запиши себе в красную книжечку! - воскликнул Мефодий.
   - Мне часто кажется, что моя книжечка - бесцельные знания. Я сейчас верю, что самое главное - это цель.
   - А я сейчас ни во что не верю, - опять, словно извиняясь, сказал Цветухин. - Кажется, не верю, что Земля вертится вокруг Солнца.
   - Да, Агния Львовна нас ушибла, - с сочувствием мотнул головой Мефодий. - Но, милый Егор, в конце концов и не важно - верит человек, что Земля вертится, или нет: на состоянии Земли это не отражается, на человеке тоже.
   Пастухов в восторге поцеловал Мефодия.
   - Сократ! - дохнул он прямо в его перебитый нос.
   - Глупый человек чаще говорит умное, чем умный - глупое, - ответил Мефодий очень польщенно. - Потому умные скучнее глупых. Однообразнее.
   Пастухов обнял Цветухина.
   - Видишь, Егор, - не будь гораздо умен! Не скучай!
   Он успел еще раз поцеловать обоих друзей и - счастливый - вскочил на подножку. Все сняли шапки.
   - Берегите друг друга, мужики! - крикнул Пастухов из тамбура.
   - Мы нераздельные! - проголосил в ответ Мефодий. - Мы в один день именинники - Егорий да Мефодий!
   - Не забывай! - поднял обе руки Цветухин.
   - Не забывайте и вы, мужики! - взмахнул своей тяжелой шапкой Пастухов.
   Мефодий утерся платком и накрыл голову. Паровоз уже упрятывал в мохнатую белую шубу вагон за вагоном. Пастухов исчез в ней. Мефодий вынул из рук Егора Павловича шапку, надел ее на его черную, в снежинках, шевелюру, легонько повернул его и повел.
   Они сторговались с извозчиком - до театра. Мефодий прижал к себе Егора Павловича, заботливо охватив его спину. По дороге он беспокойно посматривал на друга, надеясь вычитать в его взгляде хотя бы маленькую перемену самочувствия. Но Цветухин думал об одном.
   - Интересно сказал Пастухов про искусство, - решился заговорить Мефодий.
   Егор Павлович не отвечал.
   Они ехали сторонними, захудалыми улицами, поднимая с дорог стайки галок и воробьев. Собачонки, выскакивая из калиток, увязывались за санками и, облаяв их, без ярости, по чувству приятного долга, весело убегали назад. Тесовые домишки загоревшихся на снегу разноцветных красок быстро накатывались спереди и пролетали мимо, точно увертываясь в испуге от свистящего бега рысака.
   - Что ты сказал? - неожиданно спросил Цветухин.
   - Я... это... - не нашелся сразу Мефодий, - насчет Пастухова. Здорово он об искусстве.
   Цветухин опять замолчал, уткнув рот в воротник, и только уже на виду Театральной площади, встряхнувшись, вдруг сказал, будто продолжая разговор:
   - Это у Александра старая мысль. Он как-то мне толковал про колокольню Ивана Великого и спичечный коробок. Конечно, говорит, без спичечного коробка не обойтись, а от Ивана Великого никакого проку - печку им не растопишь и от него не прикуришь. Но вот посмотрит любой человек в мире на Ивана Великого и сразу скажет - это Москва, это Россия. А коробок потрясет - не шебуршат ли в нем спички? - и если нет - выкинет.
   Он отстегнул меховую полость, вылез из саней и, входя в подъезд театра, решительно договорил:
   - Будем строить нашу колокольню.
   Но тут же вздохнул:
   - Жалко, Александр уехал как раз теперь. Он был бы мне большой подмогой.
   - А я? - почти кинулся к нему Мефодий. - А мы с тобой? Неужто вдвоем мы не осилим твою беду?
   Цветухин сжал ему локоть.
   - Спасибо тебе, бурсак!
   Они прошли за кулисы обнявшись.
   На сцене шла репетиция - вводили новую актрису в "Анну Каренину". Режиссер, тоже новый человек, нервный, пылкий, решивший взять быка за рога, недовольно покрикивал. Занавес был поднят, зал чернел остуженной за первые морозы, сторожкой и немного загадочной своей пустотой. Что-то не клеилось, актеры повторяли и еще хуже портили выходы.
   Вдруг режиссер обернулся к залу и крикнул:
   - Кто это там?
   Все прислушались, всматриваясь в темноту.
   - Я сказал, чтобы в зале никого не было! - опять закричал режиссер и опять послушал.
   - Да вам почудилось, - лениво сказал трагик.
   - Вы думаете, я пьяный? Я слышал в зале кашель!
   Опять все затихли, и тотчас из рядов донесся слабенький, видно изо всех сил придушенный кашель.
   - Я не позволю с собой шутить во время работы! - взвопил режиссер и бросился вон со сцены.
   Сразу с обеих сторон в зале появилось несколько актеров из тех, что помоложе или поживее, и все они двинулись между кресел навстречу друг другу.
   - Вон, вон! - разнесся гулкий голос.
   - Да никого нет, чепуха!
   - Вон прячется!
   - Да, да, да, смотрите - в четвертом ряду!
   - В пятом, в пятом! Под креслом, видите?
   - Дайте свет! Свет в зал!
   Все уже разглядели белое пятно в самой середине ряда и, обрадованные нежданным развлечением, с возгласами и шумом стали сходиться в кольцо.
   - Ага-а! - прогудел кто-то утробным басом.
   - Ага-а! - ответили ему на разные голоса.
   - Ага-а! По-па-лась! - прогремели все ужасающим хором.
   Потом громкий хохот взмыл в отзывчивую высоту зала, и толпа повлекла к выходу пойманную жертву.
   - По-па-лась! - кричала и вопила, забавляясь, веселая орава, не размыкая плотного кольца, а так и втискиваясь в узенькую дверь, которая вела из зала на сцену.
   - Не вижу ничего смешного, господа! - ершился режиссер, пытаясь раздвинуть кольцо и заглянуть - что оно скрывает.
   - Что там такое? Что?
   Тогда актеры разом стихли, расступились, и перед ним возникла девочка, крепко зажавшая ладошками лицо, с белесой косичкой, в платьице по колено, с свалившимся на одной ноге красным шерстяным чулком.
   - Кто это? - воззвал оскандаленный режиссер.
   - Да ведь это Аночка! - растроганно сказала старая актриса.
   - Это наша Аночка! - заговорили и завосклицали актеры. - Аночка, наша побегушка! Курьер-доброволец!
   - Все равно, кто бы ты ни была, - произнес нетерпимо режиссер, - тебе не дано права нарушать порядок. Театр - это не игрушка. Запомни.
   Он хлопнул в ладоши и отвернулся:
   - Начали, господа, начали!
   - Вот теперь у нас тонус! - одобрительно протянул трагик, отправляясь с другими актерами на сцену.
   Цветухин подошел к Аночке. Она все еще не в силах была оторвать от лица руки и стояла недвижимо. Плечики ее изредка вздергивались.
   - Да ты, никак, плачешь? - спросил Егор Павлович, нагибаясь и обнимая эти ее остренькие дергавшиеся плечики. - Ну что же ты, озорная, ведь это на тебя не похоже. О чем ты, а?
   Он отвел ее в сторону и, присев на чугунную ступень лестницы, поставил у себя между колен.
   - Что ты, а?
   Взяв ее руки, он тихо развел их. Лицо ее не отличалось от белобрысых волос, даже губы побелели, точно она окунулась в студеную воду.
   - Ну что с тобой?
   - Испугалась, - безголосо пролепетала она.
   Он улыбнулся, глядя в ее тяжелые, большие глаза, промытые плачем до глубокой, сверкающей синевы. Он погладил и похлопал ее по спине.
   - Ах ты сирена!
   - Я не сирена, - отозвалась она сразу.
   - Разве помнишь?
   - Помню.
   - То-то что помнишь, - усмехаясь, качнул он головой и, немного подумав, добавил: - Я тоже помню.
   Он посмотрел прочь словно недовольным, взыскательным, осуждающим взором.
   - Послушай, - спросил он, сильнее сжимая Аночку коленями, - скажи-ка мне одну вещь. Зачем ты вертишься тут у нас?
   Она не ответила.
   - Ну, что же ты, словно воды в рот набрала, - говори.
   Она уткнула подбородок в грудь.
   - Тебе учиться надо, а не лазить тут, как мышонку. Ну, что молчишь?
   - Я, может, у Веры Никандровны жить буду, она меня учить будет, буркнула себе в грудь Аночка.
   - И сюда бегать перестанешь, да? Ну, что опять замолчала? Может, мне за тебя сказать, а? Сказать? Ну, ладно, я скажу. Уж не актрисой ли ты хочешь быть, а? Угадал?
   Он подсунул палец под ее подбородок и с силой приподнял упиравшуюся голову.
   Все лицо Аночки покрывал темный румянец, она смотрела на Егора Павловича в отчаянном испуге. Вдруг, наклонившись к нему, точно падая, она почти прикоснулась к его щеке, но отпрянула, вырвалась из его колен и, перескакивая через раскиданную вокруг бутафорию, без оглядки побежала.
   Она схватила на бегу свою одежку, кое-как набросила ее на плечи и выскочила на улицу. Обежав весь театр, она оглянулась, словно надо было увериться, что ее никто не догоняет. Она оделась, обвязала голову платком, подтянула свалившийся чулок. Успокоившись, еще раз осмотрелась и тут как будто впервые увидела этот огромный голубовато-серый дом, в который она бегала, сама не зная - ради чего.
   Дом высился один посредине белой нетронуто-чистой площади со своими большими глухо закрытыми дверями, висевшими подряд, как ни в каком другом доме. Широкий балкон прикрывал эти необыкновенные двери, поддерживаемый чугунными столбами, и на каждый столб были надеты, точно согнутые в локтях руки, парные фонари. Высоко над балконом начинались крыши - узенькая, над ней пошире, потом еще шире, - много разных крыш, - одни похожие на козырьки, другие вроде поясков, а самая верхняя - как громадный зонт. Все они были ровно засыпаны снегом, и от этого весь дом казался ясным-ясным, как нарисованный на глянцевой бумаге. Это был, наверно, самый большой дом из всех, которые видела Аночка.
   Она пошла прямо через площадь, по снежному полю, высоко поднимая коленки, оставляя следы больших - с маминой ноги - башмаков, и, дойдя до середины поля, оглянулась еще раз и посмотрела на дом издалека и решила окончательно, что это самый большой дом. Потом она еще немножко подумала и еще решила, что этот дом самый красивый.
   Больше она не оглядывалась, а, перейдя площадь, пошла таким шагом, каким идут взрослые люди, знающие, что их ожидают неотложные дела и обязанности.
   1943-1945
   ПРИМЕЧАНИЯ
   Трилогия - "Первые радости", "Необыкновенное лето", "Костер" (этот роман остался незаконченным, опубликованы первая его книга и некоторые главы второй) - занимает особое место в творчестве Конст. Федина...
   Заставляя героев романического цикла, основные из которых проходят через все повествование, действовать и мыслить в поворотные моменты более чем тридцатилетнего отрезка русской истории, писатель вглядывался вместе с тем и в разные периоды собственной биографии, выводил уроки из долгого по времени жизненного и творческого развития. Воистину читателю был предложен как бы цикл художественных итогов.
   Работа над трилогией, если вести счет от возникновения замысла, продолжалась более сорока лет. После смерти К.А.Федина (июль 1977 г.) в его архивах и на рабочем столе осталось большое количество набросков, эпизодов и сцен второй книги "Костра", которые должны были открыть для нас окончательно взаимосвязь, соотнесенность и цельность многотомного ансамбля.
   Художественный цикл Федина построен своеобразно. Каждый из романов относительно самостоятельное произведение со своим сюжетом, особенным жанровым рисунком и складом композиции, отличающимся от других. Каждый из них можно читать и отдельно, независимо от предыдущего и последующего. И вместе с тем романический цикл явно распадается как бы на две "серии", разграниченных между собой и более значительным промежутком по времени действия (двадцать два года!), и различием большинства персонажей.
   И если вторая "серия" художественного цикла (роман о начальном периоде Великой Отечественной войны "Костер", в двух книгах) осталась незавершенной, то историко-революционная дилогия Федина "Первые радости" и "Необыкновенное лето", опубликованная в середине и конце 40-х годов, сразу привлекла к себе читателя и была удостоена Государственной премии первой степени.
   Широкая популярность в нашей стране, переводы на многочисленные языки мира, экранизации и театральные инсценировки на протяжении трех десятилетий уже сами по себе красноречиво свидетельствуют о независимой значимости, какую обрели романы "Первые радости" и "Необыкновенное лето" в читательском восприятии. (Кстати, по завершении тогдашней дилогии какое-то время Федин намеревался ограничить на ней свой замысел.) И, однако, зная все это, при чтении романов теперь уже нельзя полностью отвлечься от художественного контекста, который продолжением цикла придал им автор.
   Не только формальной общностью судьбы основных героев, но, что важнее, и смысловым развитием, и тональностью своей романы историко-революционной дилогии Федина составляют часть одного обширного архитектурного ансамбля, который строил и не достроил автор.
   Подобно тому, как первый катящийся камень влечет за собой горный обвал, неторопливый, более других традиционный по жанру "семейно-бытовой" роман о 1910 годе "Первые радости" подготовляет напряженную сумятицу исторических катаклизмов "Необыкновенного лета", а в событиях 1941 года, обрисованных в "Костре", порой неожиданно и странно прорывается как будто бы скрыто и мирно дремавшая до того энергия людских страстей и побуждений 1919 года... Когда Кирилл Извеков в "Костре", получив известие о нападении фашистской Германии на Советский Союз, извлекает из-под спуда старую комиссарскую форму времен гражданской войны, такое переодевание полно для него смысла. Оно отвечает в какой-то мере глубокому ходу раздумий Кирилла (а также романиста, добавим мы), для которого исход схватки с фашизмом связывается в первую очередь с судьбой революции. "Дело сего дня - судьба революции" - вот то силовое поле, преемственность проблематики, которые сплачивают и объединяют в целое три довольно непохожих произведения Федина - и книгу о заре революционного подъема "Первые радости", и эпический роман о переломном годе гражданской войны "Необыкновенное лето", и последнее углубленно психологическое полотно о начале решающего противоборства с фашизмом "Костер".
   В таком преломлении получают развитие почти все основные темы, которые волновали Федина на протяжении писательского пути и которые можно назвать сквозными в его творчестве. Попытаемся перечислить их тут: это - "судьбы людей в истории явлений", как выразился однажды сам автор, движение истории и частная жизнь человека, соотношение интересов отдельной личности и общества, гуманизм истинный и мнимый, нравственные принципы старого и нового мира, рождение характера человека социалистической эпохи, судьбы людей искусства в революции.