– Ладно, – невесело сказал Савва, – поедем и мы к избе. Да, может, оно и к лучшему, что погода раскисла, а то, чего доброго, замучим Карюху.
   Карюха поплелась вялым, спотыкающимся шагом, ее даже близость долгожданного отдыха не взбодрила. Густой белый пар шел от ее мокрой распаренной спины, она то и дело останавливалась, тяжело поводила боками, и Савва, такой во всем нетерпеливый, терпеливо ждал, когда она сама тронется с места.
   Ваню колотила дрожь, одежонка на нем отсырела снизу и сверху, и он стискивал зубы, чтобы унять дрожь, не вызвать гнева у брата.
   К избе они подъехали уже в сумерках. На варнице ярко пылало, потрескивая, смолье, которое никакой дождь не в силах залить, и Пашка и Улька, дочь Гриши Калача, работавшего в одиночку, возились с котелками и чайниками.
   Ваня понимал, что ему тоже надо бы кашеварить, это его дело, но он так назяб, так засырел, что ноги сами потащили его к огню.
   – Ну как? – съязвил Пашка. – У монахов жить лучше але у нас?
   – Поди, варнак! – рассердилась Улька и замахнулась на него деревянной поварешкой.
   – Че поди-то? Видали мы этих благородьев с болота. Под мокрый снег попал – караул!
   – А сам-то в прошлом году в Вонгу провалился – сколько было реву?
   – Дак то когда было-то? В Крещенье.
   – Ну и что. А он первый раз в лесу. – Улька дотронулась до мокрого плеча Вани. – Поди в избу, там скорее согреешься, а здесь еще простудишься. Вишь ведь, в лицо жар, а в спину сырость.
   – Ничего, – сказал Ваня и через силу улыбнулся. Ему стыдно было перед Улькой и Пашкой. Оба были его ровесники, оба сейчас были без верхней одежды – один в домотканой рубахе, а другая в сарафанишке, а он как-никак в полушубке и весь трясется, как осиновый лист.
   – Ступай в избу, – распорядился Савва. Он распрягал Карюху. – Девка-то дело говорит.
   – Девка-то втюрилась в Ваньку, – захохотал Пашка.
   – Ну, я те покажу, сатана! – Улька опять замахнулась на него поварешкой, но Пашка увернулся.
   – А че, рази неправду говорю? Присушил. К ему девочешки всю жизнь липнут.
   У Вани не было обольщений насчет избы. В прошлом году Савва, Ефтя и Гриша поставили ее за неделю, уже после зимнего Николы, – так чего же хорошего было ожидать? Сенцев нет – лаз прямо с улицы, окошечек нет, нар нет – спали на еловом лапнике, застланном сеном. И способ передвижения тут один – ползком на коленках, иначе сразу раскроишь голову о потолок.
   Но, боже, как он был рад сейчас этой лачуге! В ней было сухо и тепло. Тепло, как в хорошо натопленной бане. Правда, от дыма, валившего из каменки, он закашлялся, ему пришлось лечь, но зато какая блаженная теплынь обняла его продрогшее тело, когда он стащил с себя полушубок.
   Савва сам сварил кашу, да еще какую! Пшенную, которую у Порохиных варили по большим праздникам.
   – Это в честь Карюхи, – сказал он. – А то ужас! Пашка приехал: у вас кобыла ноги сломала, дак у меня волосы дыбом встали.
   – Он известная ябеда, – сказала Улька. Она тоже с отцом ужинала. – Ему и жизнь не в жизнь, ежели люди кругом не плачут.
   Пашка, зажигавший в эту минуту лучину, окрысился:
   – Заткнись! А то завтра задницу снегом намылю.
   – Я те покажу, щенок, как сопли распускать! – пригрозил Улькин отец.
   – А чего он такого сказал? – подал голос из своего угла Ефтя. Он с Пашкой уже поужинал, и ему теперь одного хотелось – позубанить. – Для чего и девки, ежели их не мылить.
   Гриша Калач в обиду свою дочь не дал – просто ястребом накинулся на Ефтю, и началась потеха. Но Ваня ее не слышал. К этому времени они с Саввой уже отужинали – скидали в себя котелок горячей, с огня, каши, запили кипятком с сухарями и солью, и он тут же заснул, где сидел.
   Проснулся Ваня ночью. От духоты, тяжелого мужицкого храпа. А кроме того, его давила Саввина рука. Осторожно и мягко, чтобы не разбудить брата, он снял с себя его руку и попытался снова заснуть. Но сон ушел от него. И, глядя в темноту открытыми глазами, он начал мысленно перебирать все события сегодняшнего дня, с того утреннего часа, когда они с Саввой выехали из дому, и вплоть до ихнего приезда к избе.
   Слезы вскипели у него на глазах. Неужели, неужели эта каторга отныне на всю жизнь?
   Пять лет назад у них остановилась на ночлег одна цыганская семья – никто в деревне не пускал, а была зима, ребятишки малые замерзали, и вот старая цыганка, едва взглянув на него, всплеснула руками:
   «Королевич! Быть тебе, дитятко, богатым да знатным».
   Наврала, выходит, старая цыганка? А ведь он до нынешнего дня верил ей, да и мать верила.

18

   Весна шла тяжелая, голодная. Нищие с верховья Ельчи повалили еще вскоре после Рождества – в одиночку, семьями, косяками.
   Какая-то часть их оседала в нижних деревнях, которые всегда жили посытнее, а большая часть уходила на хлебную Двину. Среди нищей братии попадались даже лошадники. Это так называемые погорельцы, которые беду народную обращали в своеобразный промысел. Делалось это просто: дочерна палили оглобли у саней, тощую клячонку обряжали в сбрую, связанную из веревок, а ребятишек – в самую распоследнюю рвань, – и кого не разжалобит такая бедность?
   В Копанях возле монастыря тоже кормилось немало народушку. А в конце Великого поста потащились в монастырь и свои, копаневские, благо к этому времени из скита со Святого озера начали возить красноперого окуня, которого в заморные зимы так много скапливалось у лунок, в висках, что его оттуда черпали прямо черпаками.
   Огнейка Порохина тоже попытала счастья. Первый раз притащила три ломтя ржанины с вареными окунями (два раза сама вставала в очередь, да один ломоть дал отец Мисаил, который в прошлом году брал у матери изгонных травок от брюха), а второй раз вернулась с пустыми руками, вся в слезах, келейник Федька не дал. Прямо из очереди вытащил.
   – Я говорю, что мы тебе такого исделали – взъелся на нас? И брат из-за тебя места лишился, и мне исть не даешь? Дак он, знаешь, что сказал, мама? А пото, говорит, что вы икотники, сатане служите, а здесь божья обитель, святое место… Ну дак я, маминька, едва скрозь землю не провалилась. Кругом народ, люди все смотрят, а он: икотники да икотники… Ладно, Ваня большой вырастет, он ему покажет.
   – Прощать надо худые дела, а не в себе таить. Господь-то Бог как велел?
   – Ну уж нет! – топнула ногой Огнейка. – На коленях просить будет, не прощу.
   Однако с ее ли, с Огнейкиным ли, сердцем долго вынашивать в себе злость?
   Вечером, ложась спать, она еще молила, заклинала Бога всеми мыслимыми и немыслимыми карами наказать своего обидчика, а на другой день утром увидела возле печи на соломке черно-пестрого теленочка, чистенького, голубоглазого, как ребенок, с лоснящейся курчавой шерсткой, и, как весенним дождиком, смыло с души всю плесень.
   С этого дня радости на семью Порохиных посыпались горохом. Перво-наперво, еще за целых две недели до Пасхи – выставили зимние рамы.[4]

Часть вторая

   По сохранившимся конспективным наброскам можно восстановить отдельные сюжетные линии, связанные с судьбой Порохиных (Саввы, Ивана и Огнейки), крестьянской семьи Копаневых, купцов Щепоткиных, с судьбой ссыльных (Юры Сорокина), местной интеллигенции (Полонский, Литвинов, Калинцев), участников Гражданской войны (Кудрин, Кулаков, Щенников), и наиболее подробно разработанный образ гениальной сказительницы Махоньки.
   Центральное место в книге отводилось Махоньке, семье Порохиных и Олены Копаневой, ссыльным и Юре Сорокину. Им и будут посвящены отдельные главы.
Савва Порохин и Олена Копанева
   Савва и Олена должны были предстать в книге как сложные и яркие характеры, проходящие через всю первую часть романа. Они – выходцы из полярных по достатку семей, что и объясняло их противостояние поначалу.
   В Копанях место человека в жизни, его положение в селе определялось тем, в каком ряду стояло его подворье.
   В первом поряде – окнами на реку, на монастырь, на свет божий – жили люди корневые, родовитые, уважаемые, хотя и не все одного достатка.
   Во втором ряду тоже еще ничего, хотя по утрам первое, что видели, не солнце светлое – соседа, шлепающего в нужник или из нужника (некоторые в подштанниках, а то и налегке).
   А в третьем поряде селилась уж всякая мелкота (охвостье, огарки). А как? Хороший хозяин в болото не поедет, а ведь третий поряд был у болота – так и называли жителей – болотниками.
   А Порохиным и в этом поряде места не досталось. Их подворье – на задворках. Рядом с банями, рядом с чертями.
   Олена – старшая дочь, красавица, в богатой семье Копаневых – всегда гордилась своим родом, своим домом и небывалым песенным даром. На горе у них самые богатые навины: чернозем, перегнойный торф, без навоза родят. У них еще и самые толстые бревна на дому. Дед и отец хвастались при случае:
   – По всей Пинеге таких бревен ни в одном дому, а ты с нами тягаться.
   Олена была любимицей всех, особенно отца. Она высоко несла честь дома: допускала знакомство только с ровней. Холодна, степенна. Не как человек жила, а как представительница рода, клана… Никогда не забывает, кто она, из какого житья, как должна себя вести… Все делает на серьезе, истово, чинно. Улыбка – редкость. Безулыбчивое строгое лицо – чтобы честь фамилии не уронить, честь рода. Голову высоко, горделиво держит… Поет сильным, густым голосом. Как река бежит… Как колокол монастырский.
   Самой богатой невестой в Копанях была дочь Ставровых, но не она вела хороводы на игрище, не она была всегда первой. Олена сама встала в голову хоровода. И ее никто не оспорил, даже Ставровка. Так она была уверенна, да так истово, чинно повела хоровод – что и лучше не может быть.
   Олену многие бегали смотреть на игрище. Ждали ее выхода. Мужики, парни прекращали играть в рюхи. Праздник только и начинался с ее выхода. И кончался ее уходом. Одна уносила праздник. Солнце после нее не казалось солнцем, тускнело.
   Вот что такое Олена! А как гордились братья Оленой. Отец. Мать…
   Как поет! Волна катит на тебя. На крыльях поднимает… Пинега в половодье… И впечатление такое, что устами ее поет не просто ее душа, – весь народ, вся Пинега, вечность поет. Поют деды, те люди, которых уже давно нет, но которые вдруг ожили в ее голосе (умирая, люди оставляют песню).
   Даже гениальная и самолюбивая Махонька отдавала должное голосу Олены: «Один такой колокол – на всю Пинегу». И Махонька идет в дом Копаневых послушать Олену. А та, гордая, удивляется: для такой-то пигалицы петь. Но поет. Что-то заставляет ее петь. А потом распелась – никогда такой радости от песни не испытывала.
   И все дома удивляются: Олена, гордена, для старушонки поет…
   Огнейка не верит, чтобы для старушонки стала петь. Олена. Гордена. Земля должна считать за счастье, что по ней ходит. А уж люди что для нее… Огнейка влюблена в Олену. Смотрит на нее как на какое-то божество. И вот это божество поет для Махоньки.
   О силе характера Олены свидетельствует такой эпизод.
   Вышла летом на мечище – хоровод водить. Поставили первой. И, на беду, гвоздь из каблука вылез.
   Выдержала. Не уронила честь рода-племени, невестино звание. Час ходила с гвоздем в пятке.
   Потом уж люди приметили: да у тебя, Олена, кровь из башмака течет.
   Вот тут-то Олена упала в обморок. Как пожалели, так и упала. Осунулась, побледнела еще раньше.
   Думала, навек осрамилась. И себя осрамила, и семью. Не осрамила. Десять женихов сватались в одну осень. Вот как гвоздь-то ее поднял…
   Не менее горделив, упрям и стоек и Савва Порохин. Их взаимоотношения с Оленой полны накала страстей, а порой они складывались и драматично. Привожу наиболее колоритные сцены и эпизоды.
   Савва «притирается» к Олене еще в Пасху. На качелях.
   Зашел на поветь к Копаневым – много молодежи. Качаются. Качель остановилась. Одни слезали, другие встали. На концы вскочили Савва и Ефтя Дурынин.
   – Ну, давай…
   Все глядели на Олену. Она хозяйка, она первая девка по деревне, ей и почет, ей и первой вставать на качель. Не встала.
   – Чего-то дух тяжелый, на улицу выйду.
   Вслед за ней высыпали, как козы, и девки. А за девками ребята.
   – Тряханем? – сказал Савва. – Или тоже дух тяжелый? Тоже выйдешь?
   – Это разве дух? – захохотал Ефтя. – У нас дядя гороху наестся – лучина гаснет, и то я с полатей не слезаю.
   И они «тряханули». Так раскачали, что задами стали в крышу бить. И спасибо, что крыша окатом. А то Савва осатанел – перекинул бы доску через бревно…
   Изменились их отношения весной, в половодье.
   На Хорсу выгнали скот на первое зеленое пастбище. То был праздник не только для скотины, но и для молодежи, которая расходилась сперва по своим лесным избушкам, а вечером собирались на гулянье у избы Копаневых. Собрался цвет Копаней. Жених – ставровский парень… Да еще из Ельчи – Щетинин… Савва у своей избы. Видит и слышит, как бьются все у избы Копаневых… Хотел идти и остановился. Нет. Вспомнил. Зимой приехала Олена в лес проведать отца – он обрадовался. Замахал руками. Замахал не оттого, что хотел подчеркнуть какие-то притязания. Об этом и речи быть не может. Первая невеста, первая красавица по деревне. Да, может, и не только по деревне. А он кто?
   Знал, знал Савва свое место, а если замахал руками, заулыбался, то только так, как если бы солнышко увидел.
   Прошла рядом впритык – узкая тропа, – не заметила. Пустое место он для нее. Вот какая гордыня. Не зря называют Гордей.
   Он вспомнил это унижение (кто еще так унижал его в жизни) и взнуздал себя, заставил себя вернуться. Лег в избе. А у Копаневых все нарастало и нарастало веселье…
   Утром Савва проснулся. Мычат коровы. В сто глоток. И холодно. Он вышел из избы и ахнул. Снег. По всей Хорсе. Зажмурился от яркой белизны. Коровы по колее бродят, по ножням. А где люди?
   И тут от моста докатился гул ревущих голосов, блеющих овец. Ага, овец спасают. Овцы в таком снегу замерзнут.
   Он быстро натянул пальтуху, побежал к Хорсе. У моста творилось черт знает что: овцы, люди. Крик, ор…
   Люди стеной отгородили от моста, а через мост парни на руках переносили овец. И две девки. Должно быть, самые отважные, норовистые.
   Одна из них Олена. Он сразу узнал ее. По красивому платку, красному клетчатому платку.
   Переносить овец было трудно. Водой смыло мостовины. И как потом он узнал, люди разобрали старую избу и бревна набросали вместо мостовин. Но не сплошняком (сплошняком не хватило), а с промежутками, так что надо чуть ли не скакать…
   Что же это я стою, надо помочь людям. И только он сделал шаг с угорышка, как от моста раздался ужасающий крик. Он глянул на мост. Красного платка не было.
   – Неужели? Неужели?
   Прыгая через овец, он выбежал на угор к Хорсе. Вода хлестала.
   – Мужики, мужики, да что вы стоите?…
   – Веревку, веревку надо.
   – Жерди…
   Савва кинулся – Олену вертело в реке: вот-вот вынесет в Пинегу, а там – прощай.
   Он побежал по берегу, быстро кинулся к устью, сбросил бриджи, пиджак из саржи и – в ледяную воду – авось удастся схватить девку. И схватил. Схватил за косу, за платок, за сарафан. Как-то ему удалось вытащить ее на берег…
   Олена была бездыханна, глаза закрыты, лицо белое, как у мертвой, руки…
   Он начал растирать голую ногу (замерзла), потом вспомнил, как в школе учитель объяснял, как откачивать утопленников. Он начал расстегивать на груди полукафтанье, одеревеневшие пальцы никак не могли зацепить пуговки. Тогда он, напрягаясь из последних сил, разорвал полукафтанье, разорвал сарафан и начал разводить руками… Олена не подавала признаков жизни. Тогда он положил ее животом на свое колено и нажал. Изо рта хлынула вода, а потом тихий стон…
   Тут его вдруг отбросило в сторону, в лицо посыпались удары…
   На какое-то время он потерял сознание и очнулся, когда уже подбежали люди.
   Олену валом завалили всякой одеждой, его – никто. Потом телега отъехала. Он приподнял голову: неужели его не возьмут? Не взяли.
   – Икотник… А икотники не дохнут… – слышал он или так подумал.
   Олена долго болела. Свалилась одним человеком, а встала другой. Она и раньше не глупой была, а тут и подавно поумнела.
   Вопрос вопросов для нее – как бы расплатиться, как бы отблагодарить Савву.
   В конце концов она советуется с отцом (единственный человек, с которым можно посоветоваться).
   Переоценивает свое отношение к отцу. Раньше не очень считалась, мать – хозяйка в доме, а во время болезни оценила отца, всем сердцем потянулась к нему. Мягкий. Красивый. Ласковый. А раз очнулась – отец плачет над ней. И вот тогда задумалась, что за отец.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента