Он первый мне рассказал о диверсиях, вовлек меня в эту группу. Я ему бесконечно благодарен. Работа интересная, увлекательная. Диверсанты у нас самые уважаемые люди. Не только потому, что опасно. Ты не думай, мамочка, это нисколько не опаснее другой партизанской работы. Нас потому уважают, что мы наносим серьезные удары немцам.
   Ты не ворчи, мамуся, что я так разбрасываюсь. Трудно сосредоточиться. Рядом ребята сидят и дуются в карты. Только, пожалуйста, не воображай, что на деньги. Это у нас невозможно. Вообще нет у нас никаких денег. Абсолютно не нужны.
   Я начал рассказывать о палатке. Она сделана так: деревянные столбики, на них натянут парашютный шелк, а поверх шелка лежит кора от пихты. Мы ее срезаем так: один другому становится на плечи и острым ножом делает глубокий продольный надрез почти до самого низа. Наверху и внизу надрез кругом дерева. Сучки все срубаем под корешок, гладенько. Потом осторожно сдираем кору вместе с кожей - знаешь, под корой такая скользкая... Когда сняли, кора получается вроде согнутого листа фанеры. В ней остаются дыры от сучков. Их мы затыкаем. Потом кладем кору поверх шелка. Такую крышу не берет никакой ливень. Палатки делаются нарочно очень низкими. Я пишу лежа...
   ...Теперь, мамочка, я хочу написать тебе, как первый раз ходил в далекую операцию на железную дорогу. У вас, врачей, операцией называется вмешательство при помощи хирургического ножа. Мы тоже режем железнодорожное полотно. Но не ножом, а взрывчаткой... Раньше я участвовал только в подрыве мостов и немецких автомобилей. Мне еще поручали ставить мины против живой силы немцев, иначе говоря, против пехоты. Но это просто. Ты могла бы научиться в полчаса.
   На первую железнодорожную операцию я пошел не как подрывник, а просто в роли бойца. Нас провожал сам Федоров. А во главе группы, ее командиром, был Григорий Васильевич Балицкий. Это очень смелый человек. Прямо-таки безумно храбрый человек. Единственно, чего он очень боится, чтобы кто-нибудь когда-нибудь не мог заподозрить его в трусости. Кроме того, в группе было еще двадцать человек. Очень разных. Среди нас одна девушка и замечательный проводник. Пожилой колхозник Панков. Он знает здесь все леса и все дороги, тропки, звериные следы. Вроде "Кожаного чулка". Помнишь Фенимора Купера?
   Когда нас провожали на операцию, девушки плакали. Почему? Да потому, мамочка, что они чувствительнее мужчин. Панков говорит: "Бабе что заплакать, что чихнуть". Когда мы отошли километра за четыре от лагеря, Балицкий предложил всем сесть на траву. Сам тоже сел, очень значительно помолчал, потом предложил внимательно слушать.
   - Предупреждаю. Кто в себе не уверен, идите обратно в лагерь. Потом будет поздно. Никаких лишних разговоров, никаких жалоб на трудности быть не может. Смелость, дисциплина, безоговорочное выполнение всех моих приказаний! Ясно? За малейшее нарушение, за трусость - расстрел на месте. Я вас не пугаю, а просто Предупреждаю, что без соблюдения этих условий на диверсии идти нельзя. Пожалуйста, кто хочет, может вернуться, никаких к вам претензий не будет, и смеяться над вами никто не станет.
   Ни один человек не сказал, что хочет возвратиться. Хотя Балицкий и уверял, что не будут смеяться, на самом деле трусость у нас в лагере вызывает всеобщее презрение и даже ненависть. Вернуться - это значило расписаться в собственной трусости. За это могут даже продрать с песочком в стенной газете.
   Мы поднялись и пошли тропами через лес. Всего надо было пройти километров двадцать пять. Местами переходили через шоссейные и проселочные дороги. Их пересекали пятками вперед. Нас специально учили так ходить. Надо, чтобы получились нормальные шаги и проходить так быстро, не задерживаться. Ты понимаешь, зачем? Если немцы увидят следы, подумают, что мы шли в противоположном направлении.
   Один раз мы ждали, пока пройдут немецкие автомашины. Их была целая колонна, не меньше роты солдат. Мы не стали ввязываться с ними в потасовку. У нас другая задача.
   Толовый заряд, или, иначе, мину, каждый из нас нес по очереди. Она весит немного - двенадцать кило. Но партизаны не любят, когда руки заняты. Каждый старается весь груз распределить так, чтобы висело на спине или на поясе. Руки должны быть свободны, чтобы в любой момент можно было начать стрельбу. Автомат мы носим тоже не как красноармейцы. Он висит на левом плече, под рукой, дулом вперед.
   Партизанская самодельная мина - это просто деревянный ящичек длиной сантиметров в сорок, а шириной и высотой сантиметров двадцать. В ящике этом лежит похожий по цвету на сухую горчицу, но не порошок, а просто кусок толу. Чтобы ты не боялась, скажу, что он сам взорваться не может, даже если его жечь или если в него попадет пуля. Он взрывается от детонации. В толе вырезано квадратное или круглое углубление. Туда перед самой установкой мины вставляется запал, детонаторная трубка. Устроена пружинка, боек и капсюль... Этих премудростей ты без рисунка не поймешь, да тебе и не надо. Вряд ли ты будешь когда-нибудь пользоваться такими штуками.
   Километров за шесть от железной дороги мы остановились неподалеку от села Камень. Там есть у нас свои люди. Там в полицейском участке служит связной нашего отряда. Порядок такой: по пути к месту диверсии группа ни в коем случае не должна заходить в населенные пункты. Можем встретить негодяя, который побежит к немцам и скажет, в какую сторону пошли партизаны.
   Но один или два разведчика обязательно должны зайти в село. В этот раз пошел Панков. Узнал у полицая, нашего связного, что на участке Злынка - Закопытье сейчас довольно спокойно, нет большого количества немцев. Он узнал также, как безопаснее всего пробраться к железной дороге.
   Балицкого очень огорчило одно сообщение Панкова. Оказалось, что совсем недавно в сторону Брянска прошел эшелон с бензином. Видишь ли, мамочка, нам совсем не одно и то же, какой эшелон взорвать. Правда, если даже состав с каким-нибудь маловажным грузом наскочит на мину и полетит под откос, - участок на несколько часов выйдет из строя. Но мы экономим взрывчатку, каждый килограмм на учете. Считается большим шиком подорвать эшелон с войсками или с танками, автомашинами, самолетами, бензином. Потому Балицкий и огорчился. Он подумал, что если прошел один эшелон с бензином, другой пойдет не скоро.
   Мы вполне благополучно подошли к полотну. Оно тут плохо охранялось. Лес отстоит от линии метров за двести. Мы залегли на опушке, в траве и кустах, замаскировались. Балицкий нас распределил один от другого метров на десять. Чтобы, если придется стрелять, охватить сразу весь эшелон.
   Понимаешь ли, еще не все взорвать паровоз и свалить вагоны. Надо уничтожить груз. А если едут немецкие солдаты, - перебить их возможно больше. Как только паровоз окатится от взрыва и поезд остановится, все мы открываем огонь по вагонам. Самое главное по заднему вагону, особенно если состав с грузом. В хвосте поезда всегда едет охрана.
   Ты, наверное, там в Москве сейчас за меня переживаешь, как я себя вел, не опозорился ли на первый раз. Если бы я был один, может, и подкрался бы к сердцу страх. Но ребята все были хорошие. Шли весело, много шутили.
   Если бы ты, мамочка, взглянула на своего Вовку! Я теперь так же похож на городского студентика, как медведь на ягненка. Я имею залихватский вид. Одет по партизанской моде. Венгерская безрукавка на меху. Так называемая "мадьярка". Сапоги с загнутыми голенищами. На них свисают широкие, цвета бордо, брюки из шерстяного немецкого одеяла. Фуражка с широкой красной лентой на тулии. На поясе гранаты, на ремне автомат. Интересно бы самому взглянуть в большое зеркало, увидеть себя во весь рост.
   Сейчас я расскажу тебе, между прочим, смешную штуку. Один раз, когда партизаны напали на немецкий гарнизон в селе и еще шел бой, несколько ребят застряли надолго в хате. Это была хата старосты. Был приказ - ее поджечь. Попали в хату самые заядлые партизанские пижоны. Собрались у большого зеркала и отталкивают друг друга, чтобы посмотреться. Я в той операции не участвовал. Но им, тем ребятам, Федоров дал такую распеканцию, что я им не завидую. Назвал их кокетками. Теперь их так все называют, разыгрывают каждый вечер.
   Стоп. Писать больше нельзя. Тревога.
   18 июня. Знаешь, мамочка, как только начинаю тебе писать, вспоминаю Москву. Какая она сейчас? К нам сбросили несколько парашютистов. Двое из них были в Москве. Рассказывают, что зимой было плохо с топливом. Бедная, намерзлась ты там! Все равно я очень скучаю по Москве. Хотел бы глянуть хоть одним глазом. И, если бы разрешили и поставили такое условие, я бы, кажется, на карачках дополз.
   Прочитал начало письма и буду продолжать. Я не видел железной дороги несколько месяцев. Мы только залегли, спрятались, вдруг идет по полотну обходчик. Бородатый старикан. У него на плече винтовка, но когда к нему стали подходить ребята, он даже не пытался ее снять. Поднял руки. Я смотрю со своего места, как его обыскивают. Вдруг все побежали к нему. А приказа не было. Балицкий тоже бежит и ругается.
   Через полминуты появился над всей группой густой дым, и у всех счастливые лица. Понимаешь теперь, в чем дело? У обходчика оказался полный кисет махорки. А мы уже давно курим всякую дрянь, соскучились по табаку ужасно.
   Курить пробовали и мох, и гречаную солому, и сухие дубовые листья. У этих последних даже название было "дубек". А когда удавалось разжиться махоркой, табаком или сигаретами, становились в круг и одну завертку курили вдесятером.
   Появились такие выражения: "дай на губу", "оставь мне, я брошу", "губу печет, носу жарко, а бросить жалко..." У нас даже сочинили такую песенку:
   Курили б мы табачок,
   Так у нас нэмае.
   Мы куримо дубнячок,
   В лисе выстачае.
   Дубнячок, березнячок,
   Гречану солому.
   Ризный пробуем листок,
   Щоб избыть оскому.
   Ну, от Балицкого, конечно, всем попало. Хорошо еще, что он и сам хотел курить. Обходчика связали, отняли у него винтовку. Убивать не стали. Говорит, что служит под страхом расстрела.
   Потом опять залегли. Лежали часа полтора. Слышим - поезд. Еще далеко, а уже характерное стукотание. Сердце забилось ужасно, никогда раньше не ждал поезда с таким волнением. Всюду стучало сердце, даже под пальцами пульсировало - я с такой силой сжимал в руке автомат.
   Мину побежал ставить Сережка Кошель. Поставил очень быстро и протянул к лесу шнур, чтобы дернуть. Ставить мину - почетная задача, но не очень-то приятная, от волнения можно зацепиться за шнур и подорваться.
   Только Сережка успел спрятаться, - из-за поворота появился паровоз. Это самый напряженный момент. Получится или нет? Все натянуты, как струны. Мина может отказать, не взорваться. Причины бывают разные.
   Писать об этом гораздо дольше. Все произошло в момент. Поезд шел с большой скоростью. Очень длинный состав.
   Грохот получился от взрыва не слишком сильный. Из-под паровоза огонь, и паровоз повалился. А потом ужасный треск и скрежет от вагонов, которые полезли друг на друга. Тут же началась стрельба. Все стреляли по бочкам... Я забыл написать, что эшелон опять был бензиновый. Нам повезло: второй подряд. Немцы возят на фронт бензин не в цистернах, а в железных бочках, чтобы потом быстрее заряжать танки и автомашины. Бочки ставят на платформы с высокими бортами, в несколько рядов. Мы стреляли по нижним бочкам. Они взрываются, подбрасывают на несколько метров верхние бочки. И все это горит, брызжет огнем.
   Вдруг, смотрю, бежит к хвосту поезда Балицкий. На фоне огня он кажется очень страшным. Он бежит и кричит: "За мной!" И когда подбегает ближе к заднему вагону, сразу же начинает стрелять. У него не автомат, а легкий французский скорострельный карабин. И он держит его не прижав к плечу, а на вытянутой руке; приклад упирается в сгиб локтя.
   Немцы в заднем, классном вагоне. Стреляют из окон автоматы, пулеметы. А пламя все выше, весь состав горит и трещит. Классный вагон тоже загорелся. Пламя наверху черное. От него, как от солнца, отлетают протуберанцы: длинные языки во все стороны, метров по пятьдесят. И кверху тоже метров на пятьдесят.
   Немецкая охрана раздирающе вопит и все реже стреляет. Тогда Балицкий командует отход, и все бегут.
   Когда мы собрались в лесу, оказалось, что у нас только двое раненых. Их быстро перевязала наша сестра. Мы шли обратно с песнями, и такое настроение: пьяный от восторга. Тут был у меня неприятный случай. Когда бой уже кончился и стало ясно, что опасность миновала, меня почему-то вырвало. Ты, как врач, обязательно объясни, какая может быть причина.
   Так вот, мамочка, настроение. Мы, когда идем обратно, невольно оборачиваемся, смотрим на пожар. Разгорается все сильнее. Даже в лагере, представь, видели дым. Обратно идем быстро, рассказываем, стараясь один другого перекричать. Почти совсем не маскируемся. Дух у всех боевой, свирепый, что угодно в азарте могли бы сделать.
   Зашли в то же самое большое село Камень. Там есть мельница. Мы прямо к ней. Ничего не остерегаемся - дуем по улице. Полицаи все разбежались; не знаю, сколько их там было. Но у мельницы все-таки подстрелили двоих, которые охраняли. Сломали замки на складах зерна и муки. Зовем население. Все бегут к мельнице и запасаются. Тащат мешками, ящиками, ведрами и в подолах. Мальчишки тоже тут вертятся, сыпят себе в шапки.
   Мы кричим: "Тащите, товарищи, прячьте! Немцы придут - валите все на нас, на партизан! Наша марка выдержит!"
   Организовали митинг. И я говорил. Такую речугу закатил, что ты и не подозреваешь. Я, когда возбужден, честное слово, оратор. Меня поздравляли я говорили, что надо перевести в агитаторы. Это, конечно, шутки. Я теперь с диверсионной работы ни за что не уйду.
   Одно лишь величавое зрелище дает такое счастье. Знаешь, что и ты к этому руку приложил. Дух захватывает. Ведь пожар всегда красив. А тут пожар и возмездие немцам! Кроме того, возбуждает риск. Нет, мамочка, если кто не видел, никогда не поймет, до чего это здорово.
   Но ты не беспокойся, дорогая мамочка, вовсе это не так опасно. В Москве, на крышах, когда бросают бомбы, по-моему, куда опаснее. Там ведь полная неожиданность, правда? Там ведь невозможно ответить на огонь противника. Нет, не волнуйся, твой Вовка, честное слово, не пропадет!"
   ГЛАВА ПЯТАЯ
   СОЕДИНЕНИЕ
   Немцы вели наступление на юге. Радио приносило нам тяжелые вести. Красная Армия отходила к Сталинграду. Казалось, на Украине оккупанты могли чувствовать себя спокойнее, чем когда бы то ни было. Казалось, население такого глубокого немецкого тыла должно было, наконец, смириться. Сводки о положении на фронтах, даже наши советские сводки говорили, что враг, не считаясь с жертвами, лезет вперед.
   Но не только не смирялось население оккупированной земли, а ожесточеннее сопротивлялось, все больше партизанских отрядов поднималось на борьбу.
   Не знаю, как в других областях, но и в Черниговской области, и на Орловщине, и в юго-восточных районах Белоруссии, то есть в местах, по которым мы рейдировали летом 1942 года, народ, несмотря на быстрое продвижение врага к Кавказу, чувствовал, что скоро немцы будут сломлены и побегут. Здесь народ ежедневно видел доказательства плохой организации немцев, их военного и экономического ослабления.
   Наш отряд, а точнее - те несколько черниговских и орловских отрядов, которые соединились, совершали теперь очень часто рейды - переходы по нескольку десятков километров. Общее наше число перевалило далеко за тысячу. А когда к нам примыкали местные партизаны, доходило и до двух тысяч человек. На марше колонна растягивалась километра на полтора. Иногда мы ходили скрытно, болотами, лесами. Но чаще двигались прямо по населенным пунктам. Демонстрировали свою мощь. И почти в каждом местечке, в каждом селе мы проводили митинги, раздавали листовки, заходили в хаты и беседовали с народом.
   Встречали нас радушно. Гордились партизанами. Преувеличивали наши силы. Народ говорил нам, и это было, конечно, правдой, что встречи с отрядом поднимают дух. Мы, в свою очередь, во встречах с народом черпали уверенность в непобедимости нашего дела.
   Помню, в одном из сел я разговорился со стариком. И упрекнул его полушутя в том, что он не партизанит. Было тому старику лет пятьдесят пять. Сильный, здоровый человек. Людей его возраста партизанило много. Так что упрек мой он принял всерьез, и в ответе его звучала обида.
   - То не правда, начальник, что я не партизан. Погляди ты, начальник, на поля наши. Сунься во дворы общественные, побачь, як працюет народ. В полсилы, в четверть силы, а то и зовсим против того, что дело подсказывает. Як же мы, начальник, не партизаны, коля нимець с автоматом и плеткой не расстается...
   Старик был прав. Достаточно было взглянуть на крестьянские поля, чтобы понять, как плохи дела оккупантов. Следы массового саботажа лежали на всем. Не прошло еще и года, как немцы вступили в эти районы, а сельское хозяйство было страшно запущено. Оно разрушалось не только крестьянами, но и самими немцами.
   История этого разрушения была такой. Превосходный Урожай 1941 года был частично убран и вывезен до прихода немцев. Хлеб, оставшийся на полях, вытаптывали и сжигали армии. Но его было так много, что и немцам кое-что досталось. Убрали они его, конечно, не своими силами. Немецкая организация уборки в 1941 году выражалась в единственном "мероприятии" - под страхом всяческих репрессий они требовали от крестьянства, чтобы хлеб был убран. Потом немцы его конфисковали. Крестьянам осталось только то, что удалось зарыть в ямы, скрыть от глаз оккупантов и предателей.
   Осенью 1941 года фронт был еще близок. Озимых поэтому почти нигде не сеяли. Но фронт отдалился, немцы утвердили свою власть, провели так называемую "реформу", начали по-своему организовывать сельскохозяйственное производство.
   С недоумением и нарастающим презрением следило крестьянство за потугами гебитскомиссаров и новоиспеченных помещиков. В своих газетах и листовках немцы, при помощи националистов и потерявших стыд продажных писак, всячески хаяли колхозы, совхозы и всю систему социалистического земледелия. Ну и, конечно, превозносили свои организационные способности.
   Они говорили крестьянству: "Вот увидите, как поставим дело мы на основе германского опыта, германской индустрии, германской точности, аккуратности, культуры..."
   Но еще зимой крестьяне поняли, что все это болтовня. Прежде всего оккупанты забрали зерно. Кое-где в общинах оставляли семена, однако, начиная с декабря, стали вывозить и их. Боялись, что попадет к партизанам. Рабочих лошадей отобрали почти всех. Оставили волов. Но сколько тех волов в колхозном селе? Разве можно на них провести весеннюю пахоту? Разве можно пробороновать и засеять огромные колхозные просторы этими дедовскими средствами?
   МТС были эвакуированы. А те тракторы, которые вывезти не удалось, почти все были выведены из строя. Кое-где немцы пытались наладить зимний ремонт оставшегося тракторного парка. Но из этого ничего не вышло. В своих газетах они писали, что скоро из Германии придут тысячи новых машин, что машины эти не чета советским. Повсеместно была объявлена мобилизация трактористов, механиков, шоферов.
   И что же, пришла весна. Гебитскомиссары, ландвиршафтсфюреры, коменданты потребовали от крестьян, чтобы те вывели на поля быков и коров. Ни тракторов, ни автомашин оккупанты не привезли. А мобилизованных шоферов, механиков и трактористов под стражей усадили в вагоны и отправили в Германию.
   - Яки ж то хозяева, - говорили крестьяне. - Воюют за землю, мало им своей нимецькой земли, а вот она теперь пустует, бурьяном зарастает, а наших хлопцив та дивчат к себе везут пахать.
   Зерно для сева в некоторые общины привезли. Приставили специальных немцев-контролеров, чтобы те следили за расходом посевного материала. Но семена дали скверные, плохо отсортированные, зараженные клещем, амбарным долгоносиком и сорняками. На работу в общинах выходили только по принуждению. Часть людей саботировала сознательно, не желая работать на немцев. Другая часть - просто не видела никакого смысла работать. Немцы обещали тем, кто будет активно помогать в борьбе с партизанами, с советским активом, с коммунистами и комсомольцами, тем, кто отличится, кто будет выполнять нормы на севе, дать самые лучшие участки земли при распределении. Но уже никто не верил ни одному слову немцев. Даже полицаи. Их немцы тоже заставляли выходить на общинные поля. Но и они работали кое-как.
   Пришла пора уборки. В конце июня и в июле, проходя по полям, мы видели картину страшного запустения. На общинных посевах сорняки нигде не выпалывались. Да и засеяно-то было никак не больше половины колхозных земель. Только на приусадебных участках, да и то не везде, крестьяне следили за своими посевами. Убирали тайком, ночами. Молотили цепами во дворах, а то и в хатах.
   Вся надежда крестьян была на картошку. На нее оккупанты охотились не так рьяно.
   И крестьянство делало, на основе своих наблюдений, следующие выводы.
   - Зарвались нимецьки гадюки. Не можут воны хозяйнуваты. Яки ж то хозяева, колы воны тилько тягнут; за землей не ходят, не смотрят. Пришли, усе забрали, повытаптывали, пожгли. И с этим-то справиться не можут, дальше грабить идут. Так воны долго не продержатся, побегут!
   В городах немецкая экономическая политика сводилась также к грабежу. Крупные предприятия повсеместно были закрыты. Только в некоторых цехах располагались ремонтные мастерские танковых, автомобильных и авиационных частей. Остатки оборудования и даже металлический лом вывозили в Германию. Железные изгороди садов, памятники, кладбищенские кресты и плиты - все забрали, ничем не брезгали. В первый период еще пробовали наладить кое-где производство. Но летом 1942 года начали массовую мобилизацию молодежи для отправки в Германию. В первую очередь отправляли квалифицированных рабочих.
   Это не было признаком немецкой мощи. Украинский народ переживал трагедию, но видел, что немцы слабеют с каждым днем.
   Сопротивление усиливалось. В леса уходили новые сотни и тысячи людей. Бежали от мобилизации, бежали из общин, бежали из немецких поместий.
   Не все, кто приходил в леса, присоединялись к большим отрядам; некоторые группы спасались просто от преследования немцев. Плохо вооруженные или даже безоружные, такие группы пользовались щедротами природы: теплом солнца, тенью лесных деревьев, речной водой. Вот только природа, к сожалению, накормить их как следует не могла. Недостаточно сильные и решительные, чтобы нападать на немецкие обозы, они обращались за продовольствием в села. Иждивенцев у крестьян появилось довольно много. Беда состояла в том, что некоторые такие группы не имели политически выдержанных вожаков. Голод не тетка. Под влиянием голода они, случалось, таскали кур, гусей, а то и бычка у крестьян. Сами того не понимая, они наносили этим вред партизанскому движению.
   Обком обсудил вопрос о таких группах. Положение было двойственное. Самый факт роста лесного населения свидетельствовал об усиливающемся сопротивлении немцам. Это хорошо. Но группы, которые только скрываются, гуляют по лесам, - это же еще не партизаны. Было решено привлекать их в областной отряд, вооружать и включать в наши части. Проводить среди них политико-воспитательную работу.
   28 июля в Рейментаровских лесах было окончательно оформлено соединение партизанских отрядов.
   Не знаю, где впервые появилась такая организационная структура. Мы к этому времени встречались только с отрядами. Правда, незадолго до того наши разведчики связались с отрядами Героя Советского Союза Ковпака и Сабурова. И у них и у нас было большое желание встретиться, познакомиться, провести совместную серьезную операцию. 7 июля наша дальняя разведка доложила, что соединенные отряды Ковпака и Сабурова ведут бои на левом берегу Десны. Некоторые их части форсировали Десну и заняли районный центр нашей Черниговской области - село Гремяче. Мы двинулись им на помощь.
   Прошли уже свыше сотни километров, когда узнали, что немцы бросили против Ковпака и Сабурова крупные силы, блокировали подступы к Гремяче и 11 июля заставили партизан вернуться за Десну. Наша встреча не состоялась. Встретились мы только в 1943 году, когда шли в рейд на запад.
   Наши разведчики, побывавшие у Ковпака, рассказали, что отряд его, так же как и наш, состоит из многих отрядов. У него единое командование. Все подчиняются Ковпаку и комиссару Рудневу. Называлось ли такое содружество соединением, - не знаю. Да это и не важно.
   Жизнь подсказала нам решение соединить группы черниговских отрядов еще в конце 1941 года. Они стали сперва взводами, а позднее ротами единого большого отряда имени Сталина. В марте 1942 года в Злынковских лесах мы действовали совместно с орловскими партизанами Маркова, Ворожеева и Левченко. Для согласования плана оборонительных и наступательных операций мы организовали тогда партизанский гарнизон. Ворожеев со своим отрядом от нас ушел. Марков и Левченко с той поры сопровождали нас повсюду. Присоединился к нам еще один довольно значительный отряд под командованием Тарасенко. Кроме того, как я уже сказал, небольшие группы советских людей, скрывавшихся в лесах, которые называть партизанскими отрядами было еще рано, тоже присоединялись к нам.