К этому времени на Герстнера подал жалобу в министерство финансов заводчик Петр Андреевич Новиков, державший в аренде Дугненский чугуноплавильный и железоделательный завод. Он предложил поставить на стройку чугунные подушки в большом количестве по четыре рубля ассигнациями за пуд с доставкой на место, но Герстнер хитро отмалчивался. Купца это расстроило, и он возмущенно написал:
   «Неизвестна прямая цель молчания его, но если он хочет получить материалы из Англии, то по вреду для отечественных произведений, притом тогда, когда я объявил цены, почти равные английским, допустить его к такому ввозу иностранных изделий, коими обильно наше отечество, не следует».
   Несмотря на полученные исключительные привилегии, Герстнер обязан был покупать железо в России. Только тогда, когда русские заводчики откажутся по заказу Герстнера поставлять железо по цене не дороже чем на пятнадцать процентов английского, он имел право делать закупки за границей.
   Австриец нагло обошел эти условия, поспешно выехав в Англию.
   Вскоре из-за границы прибыли рельсы, два вагона, два шарабана, а позднее доставили в разобранном виде и паровозы. Для их сборки ждали английских и бельгийских механиков.
   Вернулся из Лондона и Герстнер. Данилов сразу поспешил к нему. Профессор встретил демидовского управляющего с надменным видом.
   — Я слышал, что и вы подали на меня жалобу в комитет? — с желчью сказал он.
   — Правильно, я обращался к его высокопревосходительству господину Сперанскому, — оглаживая бороду, признался Павел Данилович. — Только не с жалобой, а добивался своего. Демидовское железо «Старый соболь» превыше других в мире! Рельсы и мы доставить можем!
   — Я не мог ждать милости от русских заводчиков. Мне надо торопиться, дорога не ждет! — подняв острые плечи, сухо ответил Герстнер.
   — Помилуйте, зачем этак! Только пальцем шевельните, мы в три счета железом вас завалим! — не сдавался Данилов.
   Толстый, с обвислым громадным животом, сидел он перед сухопарым австрийцем и не сводил с него плутоватых глаз. Он насквозь видел душу этого искателя счастья и оценивал его.
   «Ловок, проворен, бестия! Хапуга, ну да и наши купчики, хвала богу, охулки на руку не положат!»
   Заплывший жиром, он говорил с тяжелой одышкой, хрипло:
   — А потом «сухопутные пароходы» или «паровые дилижанцы» и мы строить мастаки. Взять наших Черепановых…
   По лицу Герстнера пробежала нервная судорога. Он засмеялся деланным деревянным смехом. Данилов с изумлением поглядел на иностранца.
   — Что вы надумали, сударь? — зло спросил строитель дороги. — Кто вам поверит, что ваш неграмотный мужичок может делать такое чудо? Нам надо солидное предложение!
   — Погодите, господин хороший, этот мужичок сробил диво, паровой дилижанец, и на нем руду возит у нас на заводе! — нахмурился Данилов. — Да с таким делом я к самому государю Николаю Павловичу пойду да поклонюсь!
   Герстнер вспылил.
   — Вы забываете, с кем имеете дело! Граф Бенкендорф тоже участник нашего дела! — с резкостью сказал он.
   Демидовский служака опустил глаза. Руки у него затряслись. Все ходуном ходило внутри Данилова.
   «Поди ж ты, что творится на русской земле! Мы уж не хозяева на ней. Пришел чужой, без роду-племени, и что хочет, то и делает! Эх-х!» — тяжко вздохнул он и укоризненно покачал головой:
   — Эх, милай ты мой! Господин хороший! Будем начистоту говорить: вижу, проиграли русские купцы. Одолели нас! Таких я люблю, ой, люблю! — залебезил Павел Данилович и потянулся, чтобы обнять строителя. Герстнер отодвинулся. Данилов встал, подошел к двери, прислушался. В квартире стояла глубокая тишина.
   — По тайности у меня к вам дело есть, — шепотом заговорил он. — С глазу на глаз. Возьмите меня в компанию. Я акций у вас возьму и деньгу на кон, но чтобы ни-ни!..
   Герстнер мгновенно повеселел, лицо его оживилось. Он с удивлением рассматривал беззастенчивого хитрого старика.
   — Сколько? — спросил он.
   — Могу сотню-другую тысяч доверить, только чтобы и барыши по достоинству! — глуховато сказал Данилов.
   Герстнер понял, что этот прижимистый старик и впрямь отвалит двести тысяч на акции компании. Это весьма кстати!
   — Тогда уж и я молчок! — тихо продолжал Павел Данилович. — Вези рельсы из-за границы, из-за моря, от черта-дьявола, лишь бы прибыльно, — я молчок! Только уж и вы молчок обо мне. Рассудите, господин хороший: и у меня крест на шее имеется, не хочется расстраивать своих благодетелей Демидовых, хоть по копеечке, по алтыну у меня малость скоплено. По рукам, что ли? — Не ожидая согласия, он схватил костлявую руку Герстнера и по-торгашески хлопнул. Профессор поморщился:
   «Словно цыган торгует коня! Фу-у!»
   Все же он приятно улыбнулся Данилову и похлопал его по плечу:
   — Можете быть уверены, ваше степенство, что об этом никто не будет знать!
   Он вежливо проводил демидовского управляющего до двери и учтиво раскланялся с ним.
   Данилов раздумал ехать в экипаже и, приказав кучеру возвращаться на Мойку, потихоньку побрел пешком. На душе у него не шевельнулось чувство раскаяния. «Кругом иноземцы осилили. Куда пойдешь, кому пожалуешься? Царь — и тот полунемец. Только Сперанский русский, попович, умен, да один в поле не воин. С волками жить — по-волчьи выть, Павел Данилович!» — старался он оправдаться в своих глазах.
   И ни разу не вспомнил Данилов, что стар, близок его конец, а детей нет, что только бесполезная жадность побудила его к сделке с иностранцем. Старик тяжело дышал, жирная шея в складках побагровела. Задыхаясь от тучности, он холодно и отчужденно думал:
   «Черепановы? А что они? Нынче каждый о себе думает! Каждому кулику свое болото: мне тут, в Санкт-Петербурге, жить да поживать, а им там, на заводишке!»
   Равнодушно он вспомнил и о «паровом дилижанце», махнул рукой: «Пустая затея!»
   27 августа 1836 года у Царского Села началась укладка рельсов. Одновременно с этим на площади перед церковью Семеновского полка заканчивалось стройкой здание первого в Санкт-Петербурге вокзала.
   Подошла осень. По небу тянулись серые вереницы облаков, березки стояли в позолоте с поникшими ветвями. Каждый миг отрывался желтый лист и плавно скользил вниз. Казалось, тонкие, гибкие ветки дерева струятся золотым сиянием. Из-за туч изредка вырывалось солнце, и тогда поля кругом озарялись теплым, ласковым светом.
   Данилов стоял на мосту, построенном через Обводный канал, и смотрел вдаль. К синеющему окоему убегала ровная прямая насыпь, на которой тускло поблескивали рельсы. Радостное, бодрящее чувство подмывало старика. Он не утерпел и сказал стоявшему рядом плотнику:
   — Вот и путь-дорожка! Куда только заведет она?
   Плотник, устюжинский мужичонка, человек себе на уме, хитренько прищурился и отозвался загадочно:
   — Известно, куда заведет: кое-кого — в могилу, лихоимца — в тюрьму, а выжигу — к денежной жизни.
   — Брысь, черт! — окрысился Данилов.
   Плотник улыбнулся:
   — Да вы не сердитесь, сударь! Это не про вас сказано. Про немцев да про наших купцов-ухорезов то сказано!..
 
 
   Пробное движение по железной дороге началось за год до официального открытия. На первой поре по рельсам пустили шарабан, в который впрягли гуськом двух сильных коней. Поезд тронулся «во всю конскую прыть». Со всех концов столицы поспешил народ на любопытное даровое зрелище. Мещане с женами, дворовые толпами бежали вдоль насыпи, размахивали шапками, платками, кричали от восторга.
   Экипажи катились ровно, быстро, и лошади без напряжения бежали вперед.
   Данилов не удивлялся. В свое время он побывал на Алтае, в Змеиногорском руднике и видел чугунную дорогу Петра Кузьмича Фролова, по которой вагончики, груженные рудой, легко тащили сытые резвые кони. Он с нетерпением ожидал появления на рельсах паровоза. Частенько он заходил в длинный сарай, где бельгийцы собирали машину. К сараю были подведены рельсы, и ждали, что собранный паровоз вот-вот тронется по ним. Тем временем ударил жестокий мороз, выпал глубокий снег и вдоль линии загуляли метели.
   Павел Данилович упал духом. Исстари по первой пороше на Руси устанавливался санный путь. «Как побегут на морозе колеса — вот дивно!» — с тревогой думал он.
   К этой суровой поре и подоспели собранные механиками паровозы. Они были приземистые, с длинной трубой и казались странными чудищами. Начищенные медные части их сверкали. Из трубы лениво вился дымок: машинист постепенно разогревал топку. Каждый паровоз имел свое имя: «Богатырь», «Слон», «Орел», «Стрела», «Проворный». Для опробования первым решили пустить «Богатыря». К нему прицепили два вагона, груженные лесом, за ними тянулись дилижансы с немногочисленной публикой. Паровоз тронулся, плавно вышел из сарая, подкатил к площади, на которой шел молебен. Данилов истово молился:
   «Дай же, господи, побежать ему, тронуться в путь! Вывози, милай! — с трогательной любовью он посмотрел на паровоз. — Выручай, а то плакали мои денежки!»
   Священник окропил иорданской водой поезд, и локомотив, пронзительно засвистев, тронулся в путь. Павел Данилович ни жив ни мертв сидел в дилижансе. Ему было и страшно и весело. Пышущий жаром и пламенем, железный зверь послушно катился по рельсам. Ни мороз, ни ветер, ни метелица, которая, вихрясь кругом, засыпала глаза, — все было ему нипочем! Напрасно в бессильной ярости голосила поземка, — паровоз пыхтел, осыпая золотым дождем сугробы. Мимо быстро мелькали высокие мачты с горизонтальными перекладинами, на которых висели черные шары. Эти своеобразные маяки служили для передачи депеш.
   «Словно нечистая сила прет! — с суеверным страхом подумал Павел Данилович и перекрестился. — Ох, господи, прости мои прегрешения, вольные и невольные!..»
   Между тем «железный конь», шумно выдыхая клубы белого пара, с нарастающей быстротой уносился вперед. Прошло немного времени, и в снежном сумраке показались очертания Царского Села. Паровоз постепенно замедлял ход, вздохи стали реже, тише, и он плавно, ровно подошел к вокзалу.
   Метель стихла. На паровозе заиграл особый органчик, оповещая публику о прибытии поезда.
   Кондуктор обходил пассажиров и отбирал жестяные билеты, которые тут же сдал в билетную кассу для новой продажи.
   Данилов вышел из дилижанса, ощупал голову, грудь, ноги, облегченно вздохнул. И вдруг в него точно бес вселился: такая неуемная радость всколыхнула его, ну, хоть в пляс пускайся!
   — Эхма, пошла-закрутила! Наша взяла! — подмигнул он служителю, стоявшему у поезда.
   Кондуктор косо посмотрел на Данилова и с укоризной сказал:
   — И не стыдно, так хмельного перехватить! Седина в бороду, а сам степенство потерял!
   — Эх, милай, ничего ты не понимаешь! — весело отозвался Данилов. — Будешь радоваться такому делу: ведь я пайщик всему. Вот оно что!
   — Прошу извинить! — подтянулся кондуктор и вежливо откозырял.
   — Ну, вот видишь! Давно бы так! — отозвался Павел Данилович и важно зашагал к вокзалу…

3

   29 июня 1836 года, в день Петра и Павла, в нижне-тагильском соборе шло торжественное молебствие о ниспослании здравия и долголетия хозяину завода Павлу Николаевичу Демидову. Издавна повелось, что в день именин хозяева жаловали своих подданных «милостью». Управляющие, приказчики, ближняя демидовская челядь получали денежные подарки, а служащим читалось очередное распоряжение хозяев о наградах. Особенно любил писать напыщенные обращения к работным Павел Николаевич. По стилю и манере они во многом копировали царские указы и начинались торжественными словами: «Верноподданным нашим тагильцам».
   На этот раз во время молебствия среди работных разнеслась весть о том, что сегодня вручат вольную Черепановым. Наконец-то! Все понимали, какой мучительной ценой досталась механикам долгожданная радость! Светло и ободряюще поглядывали тагильцы на Мирона Ефимовича, лишь один Ушков держался отчужденно и хмуро.
   В храме все выглядело благолепно: сверкало многочисленными огнями золоченое паникадило, разукрашенное хрустальными подвесками, в которых дробился и рассыпался всеми цветами радуги теплый свет, приятно мерцали разноцветные лампады и желтые трепетные огоньки восковых свечей. Впереди всех, в новом бархатном кафтане, в окружении свиты из управляющих, приказчиков и станового, важно держался директор нижне-тагильских заводов Александр Акинфиевич Любимов. Рядом с ним стояла дочка Глашенька. Она не столько молилась, сколько любовалась своим нарядом — пышным розовым платьем, отделанным тонкими брюссельскими кружевами. Глашеньке шел уже двадцать пятый годик, по-уральски она считалась перестарком, — отошли годочки для выхода в замужество, но выглядела она совсем юницей. По сравнению с ней отец казался обрюзглым, дряхлеющим стариком. И впрямь, стан когда-то грозного заводского управителя согнулся, плечи опустились, и на голове морщилась большая розовая лысина. Александру Акинфиевичу было под семьдесят лет. Трудно было ему в эти годы справляться с большим делом, но он и виду не подавал, все молодился и держался важно, грозно. Обрюзглый, он тяжело дышал, крестил грудь мелкими крестиками и склонял при поклоне только большую голову с бахромками седых волос. За ним шеренгой стояли служащие: уставщики, приказчики, повытчики, караванные, механики. А еще дальше теснились рабочие. Семья Черепановых приютилась в сторонке, рядом с приказчиком Шептаевым, обряженным в синюю суконную поддевку и в новые козловые сапоги со скрипом. Ефим терпеливо и чинно ждал окончания богослужения: радость наполняла его — он верил, что сегодня к Мирону придет счастье. Ох, как ждал его отец! Сам молодой механик сильно волновался: он пристально поглядывал то на грузного Любимова, то на знакомых, стараясь по их лицам узнать решение хозяев. Но, казалось, все только и заняты молитвой, чинно стоят перед иконами, истово крестятся и конца-краю не будет затянувшемуся богослужению. Смутное беспокойство все больше овладевало Мироном. Неподалеку от него, прислонившись к стене, стоял Козопасов. Глаза его были опущены долу, весь он, постаревший и скорбный, вызывал жалость.
   «Да, плохо сложилась судьба Степана, а ведь талантливый человек! — раздумывал Черепанов. — И что только сробили с ним! Искалечили, затравили. Так и пролетела жизнь без радости, в муках. Неужели так и со мной поступят?»
   Молебствие подходило к концу, в церкви началось движение. Первым ко кресту и под благословение иерея подошел Любимов. Он неторопливо склонил голову, перекрестился, облобызал распятие и стал в сторонку. Как коршун, сурово поглядывал он на заводских, чтобы пристойно подходили ко кресту, зная каждый свой черед. Сохрани бог сунуться раньше старших! Где-где, а тут, в храме, сразу должно быть видно, какую ступень в демидовской иерархии занимает человек! Вначале шли управители, исправник, пристав, служащие, а после всех — рабочие.
   Наконец и эта церемония окончилась, но никто не расходился из церкви. Снова все чинно заняли свои места и ждали. Поскрипывая ботинками, на амвон взошел управляющий, торопливо, мелкими шажками подбежал к нему повытчик и вручил две грамоты. Все затаили дыхание и не сводили настороженных глаз с Любимова. Он извлек из футляра сверкающие очки в золотой оправе, основательно водрузил их на мясистый нос и, оглядев богомольцев, развернул первую грамоту. Глухим, хрипловатым голосом он провозгласил:
   — «Верным нашим тагильцам от его превосходительства, владельца тагильских заводов…»
   Александр Акинфиевич медленно, с торжественным видом стал оглашать все чины и звания, награды и заслуги Павла Демидова…
   Все поглядывали на Черепановых. Мирон покраснел, опустил глаза и дрожащими руками мял картуз.
   «Почему же так долго? Зачем все эти титулы? Где же главное?» — с нетерпением ждал он заветных слов.
   Увы, Любимов читал наставление хозяина работным:
   — «Помните благодеяния наши и благодарите господа. Трудитесь и удесятерите свои заботы о нашем добре. Будьте послушны вашим наставникам, набожны и не прельщайтесь кознями лукавого…»
   Мирон недоуменно посмотрел на отца. Лицо Ефима Алексеевича потемнело, он крепко сжал зубы. Стоял отец неподвижно, скрывая свой гнев. Из полутьмы храма донесся шепот:
   — Искариоты, иуды, поучают…
   Мирон покосился — шепот показался ему знакомым, козопасовским. Но механик, склонив голову, мрачно смотрел в землю, а по его щеке катилась тяжелая слеза. На сердце у Мирона стало нехорошо. Он переглянулся с женой и хотел выйти из толпы, но в эту минуту Любимов окончил читать послание Демидова и, хрустя бумагой, развернул вторую грамоту.
   Высокий, громоздкий управляющий вдруг подтянулся, с важностью оглядел всех и раздельно объявил:
   — Ноне зачту вам об особой милости, о даровании вольности крепостному нашему механику Мирону сыну Черепанову!
   — Как! — схватился Мирон за сердце и жалобно оглянулся на семью. — Где же слово о вас?
   Он вытянулся весь в напряженном ожидании. Сердце гулко отбивало удары. Почему так медленно и нескладно читает грамоту господин управляющий? Механик насторожился, лелея последние надежды. Сквозь шепот толпы растерянный и смущенный Мирон слышал каждое слово, торжественно провозглашенное Любимовым.
   А желанного среди этих слов упоминания о матери, о жене, о трех ребятках все нет и нет.
   По храму, как шелест листвы, прошло изумленное перешептывание:
   — Одного освободили… Одного… Гляди, что робится…
   Управляющий закончил чтение грамоты и подозвал Мирона:
   — Подойди!
   Отяжелевшей походкой, опустив голову, Черепанов подошел к Любимову и протянул руку за «вольной».
   — Кланяйся, кланяйся, благодари! — зашептал ему седенький иерей.
   Мирон поклонился и, взяв грамоту, ничего не видя, пошел из церкви. Все молча расступились перед ним и скорбными взглядами провожали его угрюмую фигуру…
   Следом за ним, пропуская управляющего с дочкой, высыпали из храма тагильцы. Любимов с Глашенькой уселся в поданный экипаж и отбыл в демидовский дом, который был совсем рядом. Он сидел с гордо поднятой головой, как будто совершил людям великое благодеяние. Ни разу он не взглянул на Мирона.
   Молодой механик стоял под старой развесистой березой, зажав в кулаке скомканную «вольную».
   «Вот так отпускная! — с горькой иронией думал он. — Поманули, а сами покрепче цепью приковали к Демидову!» Он возмущенно кинул грамоту вслед экипажу.
   Подоспевший отец торопливо поднял бумагу и спрятал за пазуху.
   — Что ж теперь делать, батя?
   — Жить и работать! — твердо ответил отец. — Не мы первые, не мы последние. Барин на то и барин, что у него ни совести, ни чести!
   Подошли мать, женка и ребятишки. Они жались к Мирону, заглядывали ему в глаза.
   — Не печалься, родной! — утешала сына Евдокия. — Не думай о нас! Мы и так век отмаемся!
   — Эх! — тяжко вздохнул Мирон. — Видно, конца-краю не будет нашему горю!
   Откуда только и появился Степан Козопасов? Он положил руку на плечо механика и сказал загадочно:
   — Сколько веревочке ни виться, а конец будет! — Он посмотрел на безоблачное небо и закончил: — Парит ноне сильно. Гляди, вот-вот подойдет гроза!
 
 
   Летом 1836 года старик Черепанов побывал в Перми, куда по воде сплавом был доставлен отлитый в Париже памятник Николаю Никитичу Демидову. Весьма грузный монумент состоял из десяти бронзовых фигур; центральная, и самая величественная, олицетворяла покойного владельца нижне-тагильских заводов. К памятнику был изготовлен массивный каменный пьедестал. Все это доставили по воде из Франции, и сейчас предстояло переправить сухим путем от Перми до уральской вотчины Демидовых. Дороги на завод шли горами, увалами, болотами, лесами. Через дебри да раменья по ненадежным проселкам да по ветхим мостам через быстрые горные речушки не протащить такого тяжелого груза. Хотя лето стояло сухое, жаркое — трава посохла, болота порыжели, а в борах воздух курился ароматными испарениями, пахло лесной пушицей, шалфеем, свежей сосновой смолой, — все же пускаться в путь было рискованно. Да и как смастерить такие могучие колеса и оси, которые выдержали бы такую кладь? И кто поручится за то, что если они и выдержат, то не застрянут в пути? Отправить памятник дальше сплавом от Перми по Каме, а там по Чусовой, поближе к Вые, — тоже не годилось. Капризна и буйна Чусовая на порогах! И кто ведает, не ударит ли такой струг о камень-«боец», каких сотни на быстрой реке, и тогда пиши пропало! Самое удобное переправить груз морозной уральской зимой по санному пути, — в это время года всюду пути-дороги.
   С большими трудностями Ефим Алексеевич и ватага камских бурлаков перетащили монумент с баржи и установили на временное хранение в сарае.
   Подошел декабрь, ударили продолжительные лютые морозы, сковало реки, и установился зимний путь. Черепановы сладили особые сани, и старик отправился в Пермь за памятником. Через горы, увалы, через реки по ледяным мостам быстро бежали, пофыркивая, кони. Под монотонное пофыркивание, поскрипывание саней мастер вспомнил о столкновении с Ушковым. Зло, крепко рассердился Климентий Константинович на Черепанова за его паровоз! К тому же сильная зависть жгла сердце владельца конницы: он до сих пор оставался крепостным, а Черепановы получили вольную. Пусть без семьи, а все же вольные. В тайниках души Ушкова все еще копошилась надежда на то, что если чем-нибудь порадовать господ Демидовых, то и они в долгу не останутся. С такой мыслью Ушков прибежал в заводскую контору и со слезой запросился перед управителем:
   — Батюшка Александр Акинфиевич, смилуйся, окажи честь! Слов нет, Черепановы на чугунные дороги мастера, но уж там, где кони пойдут, там Ушковы не уступят своего места! Не дай, батюшка, механикам в таком деле перебить нам дороги. Из одной благодарности к благодетелям нашим Демидовым порадеем.
   Любимов вызвал на совет Черепанова, тот не прекословил. Порешили на том, что механик поедет с конницей Ушкова только для наблюдения и сбережения памятника.
   Выехали они с Ушковым на разных подводах. На остановках Ушков важничал. Переваливаясь уточкой, он ходил в добротной теплой шубе, в серых чесанках-пимах и зычно покрикивал на ямщиков:
   — Живей, живей, ребята! Разумей, по какому делу торопимся!
   Только накричавшись вволю, потешив свою хозяйскую душу и проверив, кормлены ли кони, он шел и садился за стол.
   — Покорми нас, хозяюшка, чем бог послал! — просил он стряпуху и тут же вытаскивал из дорожной укладки свою деревянную чашку и ложку. — Сполосни, да в нее и наливай щи погорячее!
   Он строго соблюдал кержацкий порядок: ел только из своей посуды. Перед едой аккуратно и тщательно умывал над бадейкой руки, после чего истово и чинно молился. Ел он медленно, торжественно, точно священнодействовал. Черепанову нравились опрятность и чистота Ушкова, но было и другое в характере владельца конницы — прижимистость, тяжелая рука. Ямщиков своих он держал в ежовых рукавицах. Они трепетали от одного его взгляда.
   Дорогой Климентий Константинович держался с механиком ровно, спокойно. Казалось, бесконечный зимний путь погасил его зависть и все обиды.
   По доброму санному пути они наконец добрались до Перми. Остановились на строгановском подворье. Ушков принялся кормить коней, дал им роздых, а Черепанов обдумывал погрузку. Синел вечер, когда в комнатку, которую занимал Ефим, осторожно вошел незнакомый пожилой человек из строгановской конторы. Худенький, остроносый, весьма скудно одетый, он смущенно переминался у порога, поглядывая на кряжистого бородатого механика.
   — Мне бы господина Черепанова, — учтиво спросил он.
   Ефим ухмыльнулся в бороду. Он приветливо посмотрел на гостя и пригласил:
   — Садись, добрый человек! Не знаю, сюда ли зашел по делу? Господина Черепанова здесь нет, а вот крестьянин Ефимка Черепанов пред тобою!
   Глаза незнакомца вспыхнули восторгом.
   — Довелось-таки увидеть! Бесконечно счастлив! — Он протянул Черепанову худенькую руку и крепко пожал большую крепкую руку мастера.
   Черепанов удивленно разглядывал гостя.
   — Не знаю, чему радуетесь. Мы с вами николи до этого не встречались, — суховато сказал он, и недоверие закралось в его душу.
   «Шаромыжник, что ли, пронюхал и обвести думает?» — кольнула неприятная догадка.
   Но гость и не собирался «обводить» тагильца. Он уселся к столу и вытащил из кармана книжицы в сером переплете. Бережно развернул их и с довольным видом сказал:
   — Вот счастлив, не токмо за вас, но и за отечественную науку; радуюсь и за себя, что довелось увидеть вас, Ефим Алексеевич!
   — Что за черт? — вырвалось у механика. — Шутить, сударь, изволите!
   — Нет, нисколь не шучу. Прочтите! В сих журналах о вас писано, о «сухопутном пароходе»… Вот, извольте! Последнюю страницу! — Гость раскрыл книгу и предупредил: — Сие есть «Горный журнал», книга пятая за тысяча восемьсот тридцать пятый год, и вот, сударь, о вас тут значится.