Измайлов подошел из темноты, склонился озабоченно:
   — Что с тобой, матушка?
   — Голова что-то закружилась, — ответила она и, оперевшись на его руку, поднялась.
   — А я уж испугался, — заметно обрадовался капитан, — не дай бог хворь какая. Мне ведь за тебя перед Григорием Ивановичем ответ держать.
   Веселый вернулся с берега Измайлов.
   — Народец подсобрал, — сказал он, — мигом сейчас управимся. — Крикнул в темноту, за борт: — Концы заводите, братцы!
   Через час галиот стал у причала, напротив шелиховских пакгаузов. С судна на причал бросили два трапа, и мужики забегали в свете факелов. Вдруг объявился портовый солдат. Стал спрашивать, что да кто? Но Измайлов на него пузом обширным поднапер:
   — Шторма, шторма боюсь, служивый. Видишь? — махнул рукой на небо. — Знаки плохие, ежели взять в учет науку навигацию.
   Солдат поднял лицо, вглядываясь в темноту ночную. Небо, как назло, звездным было. Ни облачка, ни тучки. Месяц ясный, звезды горят одна к одной, как начищенные. Все обещало — дураку ясно — вёдро на завтра. Но слова мудрые «наука» да «навигация» солдата смутили. «Кто его разберет, — подумал, — может, и вправду что-нибудь там указывает».
   Измайлов еще больше поднапер:
   — Завтра, прямо с галиота к начальнику порта отправлюсь и отрапортую. Ты уж будь спокоен, милок.
   Солдат поморгал глазами, отошел.
   — А мне что, — сказал, — мне как прикажут. Мы люди служивые.
   Так и пронесло.
   А мужики все бегали и бегали, только скрипели трапы. Измайлов для бодрости покрикивал:
   — Веселей ходи, чертушки!
 
   Шелихов проснулся от крика птицы и вверху, на высоком стволе ели, увидел большого пестрого дятла. Солнце еще не взошло, но видно было далеко. Григорий Иванович разглядел берег неизвестной речки, темный ельник. А дятел над головой все долбил, сыпал рыжей корой.
   От потухшего костра поднялся Степан, потянулся, хрустнул суставами.
   — Спишь, Григорий Иванович?
   Не дождавшись ответа, опустился перед костром, дунул в угли. От костра потянуло дымком. Степан подобрал кусок бересты, стал пристраивать на угли.
   — Чайку сейчас сгоношим.
   — Ты давай, — ответил Григорий Иванович. — А я пойду на коней взгляну.
   Пошел пятый день, как вышли Шелихов со Степаном из Большерецка и тронулись на север вдоль побережья. Дума была подняться до Порапольского дола, соединяющего Камчатку с Большой землей, а далее, миновав узкий перешеек, идти до Охотска.
   Стреноженные лошади ходили по лугу. Григорий Иванович погнал табунок к реке. Кони вошли в воду и припали губами. Григорий Иванович увидел метровых лососей. Рыба шла спина к спине, голова к голове, мощно работая радужными плавниками.
   Григорий Иванович поднялся на горушку и сказал хлопотавшему у костра Степану:
   — Кета стеной идет.
   — Видел, рыбы пропасть.
   Степан снял с костра закопченный чайник. Поели молча.
   Шелихов шел первым, ведя в поводу рыжего мерина. Степан шагал в десяти шагах сзади. Солнце поднялось в четверть неба, заметно начало припекать. Шелихов высматривал перекат, река несла желтые листья ольхи и ивы. Брода не было.
   — Вот что, — сказал Шелихов. — От побережья уходим. А нам сподручнее вдоль моря идти.
   Степан поглядел на реку. Течение несло кривую коряжину.
   — Здесь глыбь, наверное, — заметил он. — Смотри, как коряжину несет. Не шибко-то вертит!
   Вверх по реке течение на добрую версту было все так же ровно и тихо.
   — Надо переходить, — сказал он.
   Взяв крепче за повод, Шелихов ступил в воду. Течение толкнулось в сапоги. Шелихов почувствовал крепкое дно и пошел смело. Степан стоял на берегу.
   Когда вода дошла до груди, Шелихов засомневался: «Зря сунулись». Но мерин ступал спокойно. Вода поднялась до горла. Григорий Иванович поплыл, сильно огребаясь свободной рукой. Через минуту он стоял на прогретой солнцем гальке. Мерин, крутя головой, отряхивал гриву.
   — Давай! — крикнул Шелихов Степану.
   Знал, раз первая лошадь прошла, другие пойдут смело.
   Одежда липла к телу, холодила, зубы стучали. Водичка-то была холодна. «На ходу согреемся, — решил Шелихов, — шагу прибавим и согреемся».
   Степан уже выводил лошадей на гальку. Шелихов повернулся и, не говоря ни слова, шибко пошагал вперед. Через час, обсохнув, они подошли к новой неведомой речушке и, перейдя ее, опять наддали в ходьбе, чтобы согреться. Шелихов нет-нет оглядывался на Степана. Тот, чуть опустив голову и косолапя ногами, шел не отставая. «Слава богу, — подумал Шелихов, — хоть и попал я в передрягу, но с крепким человеком. А так бы не выдюжить. Нет, не выдюжить».
 
   В Охотске произошли перемены: полковника Козлова-Угренина, портового командира, отозвали в Иркутск. За него остался Готлиб Иванович Кох. Ему и докладывал капитан Измайлов о возвращении из дальнего плавания.
   Узнав, что Шелихов остался в Большерецке, а галиот в Охотск привела Наталья Алексеевна, Кох вскочил и немедленно пожелал поехать к ней. В доме Шелихова Кох галантно поцеловал ручку Натальи Алексеевны. Непривычная к такому обращению, она засмущалась.
   — Да как это случилось? Да что же это за напасть? — сокрушался Кох.
   Наталья Алексеевна заговорила о том, что только Григорий Иванович, вернувшись, сможет дать отчет и в мехах и в денежных суммах. Готлиб Иванович замахал руками.
   — Не беспокойся, матушка, не беспокойся!
   Он выскочил из дома, по крыльцу каблуки его пролетели. Слышно было, как кучер кнутом лошадок ударил и карета отъехала.
 
   В костре потрескивали сучья, угольки падали в снег. Шелихов скрюченными пальцами подбрасывал веточки в огонь. Кухлянка на его спине топорщилась ледяным коробом. Степан неподалеку орудовал топором, тюкал по мерзлым елям. Стук топора разносился в мертвой тишине заснеженной тайги.
   Собаки, голодные после перехода, лезли к огню, грызлись. Кормить надо было собак, но Григорий Иванович прежде хотел разжечь костер.
   Собаками разжились перед самым снегом, продав коней охотничьей ватаге. Те шли на юг Камчатки, и кони были им сподручнее. Собаки ничего себе — в теле.
   Наконец огонь взялся хорошо, въелся в сучья, налился белым жарким цветом.
   По хрусткому снегу подошел Степан, сбросил охапку сучьев. Ободрав сосульки с бороды, сказал:
   — Жмет мороз-то, Григорий Иванович.
   Шелихов шагнул к нартам. Торопился накормить собак. Знал: собаки — вся надежда. Свора сунулась за ним. Шелихов отогнал собак от нарт и развязал мешок с юколой. Топором он рубил рыбин пополам и бросал каждой собаке. Вожаку швырнул рыбину целиком. Собаки разбежались вокруг костра и с рычанием грызли мороженую, крепкую как камень рыбу.
   Из передка нарт Шелихов достал подстреленных днем куропаток и навесил над огнем набитый снегом котел. Когда вода закипела, Григорий Иванович сунул в котел куропаток. Затем, оббив мокрых птиц об унты, начал ощипывать перья.
   Руки, ноги, тело ныли до боли, но Шелихов как будто не замечал этого. Жесткие перья куропаток скользили в одеревеневших пальцах, однако он настойчиво рвал и рвал их, пока не ощипал птиц. Затем ножом развалил тушки пополам и выковырял смерзшиеся внутренности. Свистнул вожаку и, когда тот подбежал, виляя хвостом и блестя глазами, кинул ему розовые кусочки. Остальные собаки, сгрудившись вокруг вожака, лишь жадно поглядывая, стояли неподвижно, будто понимая, что эту дополнительную порцию вожак заслужил, так как идет первым в упряжке.
   Григорий Иванович, опустив куропаток в котел, снял толстую меховую кухлянку и остался в мягкой рубашке из пыжика. Он тщательно выколотил палкой кухлянку и повесил возле костра. Так же тщательно выколотил он меховые штаны и унты, стащил с ног меховые чулки и выворотил их наизнанку. Подошел Степан, волоча две сваленные ели. Григорий Иванович уступил ему место у костра и заставил снять и выколотить кухлянку, меховые штаны и унты.
   Пока Степан возился со своей одеждой, Шелихов изрубил ели и сложил поленья возле костра с подветренной стороны. Из котла плеснулась на огонь пена. Григорий Иванович принес с нарт мешочек с сушеной колбой, бросил в кипящую воду горсть кореньев. Из котла пахнуло чесночным духом. После тяжелого перехода каждая ложка пахучей похлебки прибавляла сил.
   Степан растянулся на хвое подле костра, а Шелихов убрал котел с остатками похлебки, подтянул к костру нарты и только после этого улегся у огня. В забытьи он услышал сухой, как выстрел, щелчок. «Мороз… — подумал, — деревья рвет».
 
   Нарты шли медленно, глубоко зарываясь в снег. Собаки тянули из последних сил. Вожак скалил белые зубы, рычал на упряжку.
   Несколько дней назад Шелихов поутру начал было укладывать в нарты немудреный скарб и вдруг упал в снег. Степан подскочил к нему. У Григория Ивановича, как у неживого, рука откинулась на сторону.
   — Иваныч, Иваныч! — тряхнул его Степан.
   Но тот молчал. Потом застонал, с трудом подтянул руку и полез под кухлянку. Степан подтащил Шелихова к костру, уложил на лапник. Подсунул под голову поболее ветвей, чтобы было выше. Разживил костер, согрел воды, поднес кружку к губам. И все спехом, спехом. Шелихов с трудом проглотил горячее. Лицо начало розоветь. А рука все тянулась к груди, словно бы чувствовал он, что навалился на него тяжкий груз, а ему хотелось спихнуть его с себя, отбросить, отшвырнуть. И тогда только можно будет вздохнуть всей грудью и боль, рвущая под горлом, пройдет. Наконец дотянулась рука до груди, вцепилась ногтями в мех.
   Степан, желая пособить, хотел было кухлянку с Шелихова стащить, но тот разжал губы и сказал внятно:
   — Не надо.
   — Что ты, что ты, — склонившись к нему, заговорил торопливо Степан, — пужаешь меня? Сейчас полегчает… — Бороденка у него тряслась. — Подожди, кухляночку-то сброшу, воздуху возьмешь в себя…
   — Не надо, — еще раз твердо сказал Шелихов. Немигающие его глаза, странно прозрачные, пристально уставились на Степана. Но вдруг выпуклые мышцы по краям рта дрогнули, и он сказал: — Воды, воды горячей.
   Степан черпнул из котла полную кружку, поднес к губам Шелихова. Шелихов глотнул воду, стуча зубами о край кружки. Наконец отставил кружку, откинулся. Сказал через некоторое время:
   — Легче стало. Посади меня.
   Степан, суетясь, поднял тяжелое, кренящееся на сторону тело, подвинул к ели, опер спиной о ствол. Обрывая кухлянкой кору, Шелихов поерзал, устраиваясь поудобнее, вздохнул, и только сейчас глаза его ожили. Исчезла пугающая прозрачность, и глаза налились цветом.
   — Ух, — передохнул Григорий Иванович, — ну вроде бы отвалило… — качнул головой. — Отвалило.
   Ни тот день, ни следующий и еще три дня они не трогались с места. Степан нарубил дров и палил костер вовсю, надеясь, что тепло поднимет Шелихова. Собаки, скуля и повизгивая, с озабоченностью поглядывали на хозяев. Вожак несколько раз подходил к нартам и вопросительно взглядывал на хлопотавшего у костра Степана, недовольно рычал.
   К вечеру последнего дня стоянки Степан изрубил оставшуюся юколу и роздал собакам. Для Шелихова и себя сварил в котле двух подстреленных недалеко от лагеря белок. Варил и думал, отвернувшись от Григория Ивановича: «Что завтра-то будет, чем собак кормить. Да и что сами жрать будем?» Но о тревоге своей не сказал ни слова.
   Шелихов сам заговорил о том, о чем думали и молчали оба все эти долгие дни.
   — Плохо дело, — сказал он, не пряча лица, — плохо, Степан.
   Степан насторожился.
   — Ты, — спросил Шелихов, — когда за белкой ходил, следы хоть какие-нибудь видел на снегу?
   — Нет, — ответил Степан, — я уж и сам во все глаза зверя выглядывал… Нам бы сейчас оленя завалить…
   Шелихов перебил жестко:
   — Оленя сейчас на побережье нет. Ему здесь делать нечего. Он в горы ушел, там ветра потише и снега поменьше.
   Помолчали.
   — Не охотник ты, — сказал Григорий Иванович, — да и я хорош, не приучил тебя. Ну да теперь об этом что говорить.
   — Да я в степи ходил за сайгой, за дрохвой.
   — То в степи, — хмуро возразил Шелихов, — там другое.
   Неприветливо оглянул лагерь. У костра лежали собаки, прикрыв хвостами носы, пустые нарты торчали стоймя в снегу, а дальше — тайга. Отяжеленные снегом ели вздымались в низкое небо, плотно, стеной подступая к стоянке. «Верст двести пятьдесят — триста до Охотска, — подумал, — и вот этих-то пяти дней, что лежу колодой, не хватило».
   — Ладно, — сказал твердо, — завтра выступаем.
   Степан вскинул голову, спросил обеспокоенно:
   — А ты-то как?
   — Поднимусь. Нельзя тянуть. Собаки без жратвы ослабнут.
   Разговор на этом закончили. Более не о чем было говорить. Наутро, чуть свет, выступили. И вот сани ныряли, ныряли по глубокому снегу, как лодка по неспокойной воде. Впереди шел Степан, опустив плечи, тропил дорогу. Григорий Иванович тянулся за нартами. Еле вытягивал ноги из снега. И снег-то, казалось, стал другим. Схватывал за унты, как болотная непроходимая грязь, нависал пудовой тяжестью. Григорий Иванович дышал открытым ртом, и перед лицом бился клуб горячего пара, застил глаза.
   Степан оглянулся на него и остановился. Остановились и собаки. Степан подошел к присевшему на нарты Григорию Ивановичу.
   — Не мучайся, — сказал, — ложись на нарты.
   — Глыбь снежную пройдем, — прохрипел Шелихов, — тогда лягу. Все едино свалит сейчас.
   — Да я привяжу тебя, — сказал Степан, — надежно будет.
   — Нет, — ответил Шелихов, отдышавшись наконец. Махнул рукой. — Пошли.
   И опять ныряли по снегу нарты. Повизгивали собаки, рычал вожак.
   Деревья по краям тропы шатались, валились под ветром и вот-вот, казалось ему, рухнут, накрыв разом и Степана, и нарты, и собак, и его.
   В середине дня вышли к высоким скалам у побережья и сделали привал. Скалы заслоняли от ветра с моря. Разожгли костер, согрели воду. Глотая кипяток, Степан поглядывал на заснеженные деревья.
   — Ты полежи, а я пойду, может, белку стрельну. Все какая ни есть, а еда.
   Шелихов посоветовал:
   — Поближе к побережью держись и собаку возьми.
   Степан вскинул на плечо ружье, свистнул вожаку.
   — Иваныч, дров не жалей. Я мигом.
   Шелихов откинулся, закрыл глаза. Сверху, с вершины скалы, ветер сметал снежок, накрывая белым пологом и нарты, и собак, и Шелихова, прижавшегося к черной каменной стене.
 
   Иван Ларионович вернулся из Кяхты довольный: расторговался прибыльно. Кожаный возок был обляпан снегом. Кони, трое вороных гусем, дымились паром. Купец вылез из возка, распрямляя намятую за дорогу поясницу. Мужики во дворе посрывали шапки.
   Пока хозяин поднимался на крыльцо, навстречу высыпали домашние. Иван Ларионович всех обласкал, велел затопить баню.
   Съезд купцов в том году в Кяхту был невиданно велик. На ярмарку пришли караваны из Самарканда и Бухары, из Пекина и Шанхая. Были купцы даже из Японии. Товаров навезли — по улицам не пройти. Глаз веселился смотреть на такое оживление.
   Из баньки Иван Ларионович вышел, словно вновь на свет народился. Ему поднесли брусничного квасу, и тут он увидел рожу судейского крючка.
   — Ты что? — вытаращился Иван Ларионович.
   — Галиот «Три святителя» в Охотске объявился. С мехами. А Шелихов в Большерецке остался и пеше по побережью идет.
   Иван Ларионович молчал.
   — Вексельки я вот скупил. — Крючок показал купцу желтенькие бумажки. — Сейчас бы ударить надо.
   Иван Ларионович узнал на векселях руку Ивана Андреевича. «Меха-то, знать, Гришка привез хорошие. Но не время сейчас замки ломать на лабазах Ивана Андреевича. Пущай туда прежде заморские меха лягут. Да и на Гришку укорот будет: все паи ко мне перейдут».
   Голиков ровненько сложил векселя и, спрятав их в карман, сказал твердо:
   — Пошел вон! Когда нужно, позову.
 
   Собака лизнула Шелихова в лицо.
   Очнувшись от забытья, Григорий Иванович узнал вожака и оглянулся, ища Степана. На стоянке его не было.
   — Степан! — негромко позвал Шелихов.
   Вожак заскулил на высокой ноте и бросился к уходившим за скалу следам. Григорий Иванович вскинул ствол ружья. Громкое эхо выстрела прокатилось по побережью. В ответ не раздалось ни звука.
   Шелихов почувствовал, что вожак тянет его за полу кухлянки. И тут только Григорий Иванович понял, что случилось несчастье.
   Собаки вились у ног, заглядывая в лицо хозяина. Шелихов пошел за вожаком.
   Степана он нашел в трехстах саженях от стоянки. Тот лежал навзничь на снегу. Рядом с ним темнела туша медведя. Шелихов понял: шатун, а Степан не успел вскинуть ружье.
   Волоком Шелихов оттащил Степана на стоянку. Потом перетащил медвежью тушу и освежевал. Оголодавшие собаки растаскивали кровавые медвежьи внутренности.
   Сдвинув пылающие поленья в сторону, Шелихов принялся топором рубить землю. Верхний слой поддался легко. Он развел новый костер, чтобы глубже прогреть землю, опять рубил топором и выбирал землю.
   Насыпав над могилой холмик, Шелихов подбросил поленья в костер и топором начал высекать на скале крест. Острые каменные брызги обжигали лицо. Черный холмик у скалы заносило снегом…
   Шелихов не знал, сколько прошло времени, да и не размышлял об этом. Остановился он только тогда, когда лезвие, вдруг звякнув, лопнуло пополам. Шелихов взглянул на испорченный топор и отбросил в сторону.
   Сидя у затухающего огня, Шелихов смотрел на остывающие угли. Кровь тяжело стучала в висках. Он остался совсем один на самом краю света, на берегу закованного льдами моря, под неохватной громадой низкого северного неба.
 
   Ночью Наталья Алексеевна услышала, как собаки бешено залаяли, в дверь кто-то ударил. Она вскочила, накинула платок. В сенях раздались голоса, заскрипели двери. Наталья Алексеевна увидела человека в заснеженной кухлянке. Куколь съехал у него с головы, и Наталья Алексеевна ахнула от неожиданности: это был Григорий Иванович.
   Шевельнув спекшимися губами, Шелихов сказал:
   — Ну, здравствуй, — и добавил: — Собак во дворе обиходьте, а мне чего-нибудь горячего.
 
   Петербургский день клонился к вечеру. У величественного портала воронцовского дворца на Березовом острове неторопливо прогуливались два человека: сам граф и его неизменный помощник Федор Федорович Рябов. Под каблуками башмаков поскрипывал снег, на площадку ложились глубокие синие тени от высоких сосен, по настоянию графа сохраненных перед дворцом, как живописный уголок минувших времен острова. Сосны рисовались на фоне предвечернего потухающего неба. Граф гордился этими соснами, так как их вполне мог видеть сам Петр Великий.
   — Я был сегодня в Сенате, — говорил он сильным звучным на морозе голосом, — и указал на цифры, которые как ничто иное свидетельствуют о возрастающей роли Сибири во внутренней и внешней торговле державы нашей.
   Александр Романович, чуть приподняв подбородок, устремил глаза на разгорающийся за соснами закат. Чеканное лицо его стало особенно значительным.
   Федор Федорович Рябов слушал с почтительным вниманием.
   — Я говорил этим людям, — «этими людьми» Александр Романович называл высоких сановных лиц, не всегда разделявших его взгляды, — я говорил этим людям, что проволочки и нарочито чинимые препоны в развитии земель восточных — суть косность и ущерб империи.
   Он опустил голову, глубокое раздумье начерталось на его лице. Граф искренне верил, что он делает историю и ее развитие зависит от его настойчивости и последовательности. Но это было не так, да так оно и не могло быть.
   К дворцу прошли два мужика, неся плетеную корзину, накрытую белым. От корзины сладко запахло свежевыпеченными булками. Мужики поклонились и поднялись по широкой лестнице дворца. Булки были выпечены к вечернему чаю. Булки эти граф научил выпекать мужиков на аглицкий манер, хотя до того они выпекали русские калачи, которые были совсем не хуже, а наоборот — пышнее, вкуснее аглицких булок.
   Александр Романович Воронцов не думал, что мимолетная прихоть его рано или поздно исчерпает себя и мужики вновь вернутся к русским калачам. Так же, как и не думал, что другие мужики, устремившие шаги к океану и идущие мощной поступью своей многие годы и десятилетия, так и будут идти, все наращивая и наращивая это необоримое никакими прихотями и случайностями движение.

4

   В Саари-Сойс, резиденции императрицы под Петербургом, деревья оделись в золотисто-красные тона осени. Листья падали, ложась на причудливые крыши пагод игрушечной Китайской деревни, заметали лестницы Концертного зала и дорожки Старого сада.
   Саари-Сойс, собственно, было Царским Селом. Но Екатерине не нравилось неловкое русское слово «село», и она предпочитала именно это старое его название: Саари-Сойс.
   В одну из ночей ветер с Балтики был особенно злобен, а в парке какая-то странная птица, казалось, сошла с ума и бешено хохотала, ухала. Дважды за ночь императрица вызывала придворную даму, дабы принять успокоительные душистые капли. Дама эта, немолодая фрейлина с хорошо известной фамилией, подносила императрице хрустальную рюмочку со снадобьем и потерянным голосом желала приятных сновидений.
   Беспокойно было во дворце. Отсветы свечей прыгали по стенам залы. Птица за окном кричала все надсадней и страшней.
   Встав поутру, императрица сломала драгоценный китайский гребень, усыпанный бриллиантами, и, поджав поблекшие губы, распорядилась о переезде. По залам и многочисленным переходам дворца пролетел вздох облегчения. Забегали, засуетились слуги, где-то неосторожно хлопнула дверь, звякнуло стекло, а любимица императрицы белая как снег борзая Ага залаяла и заметалась по залам. Когти Аги звонко стучали по паркету.
   Императорская карета была подана, Екатерина вышла на ступеньки парадной лестницы, придерживая затянутой в лайку рукой подол тяжелого темно-вишневого платья. Лицо ее, тонущее в высоком кружевном воротнике, было, как всегда, высокомерно. Многочисленные придворные, провожавшие императрицу, не поднимали глаза. Первой в карету прыгнула Ага и уставилась желтыми преданными глазами на хозяйку. Карета, шурша опавшими листьями, покатила по большой садовой аллее.
   Екатерина повернула голову и взглянула на сидящего рядом, на атласных подушках, спутника. Тот безмятежно следил глазами за мелькавшими осенними деревьями. Екатерине был виден безукоризненно прямой нос, тонкого рисунка скула, округлый подбородок. Белые нежные руки спутника императрицы покойно лежали на коленях. Фигура его, легкая и стройная, выказывала изящество поистине необычайное. Почувствовав взгляд императрицы, он оборотил к ней лицо, и губы его затрепетали в улыбке. Екатерина с трудом подавила вздох, сузила глаза и отвернулась. Спутник, не прочтя ее тайной мысли, вновь оборотил безмятежное лицо к сказочно прекрасным в своем увядании деревьям.
   Императрице было о чем волноваться и думать в эту осень. Корабль империи входил в полосу бурь. Турция, так и не смирившись с потерей Крыма, объявила войну России. Из Стокгольма грозил король шведов Густав. Он не мог забыть пинка, которым Петр Великий вышиб его задиристого предка из Прибалтики. А во Франции, благословенной стране, с лучшими людьми которой императрица переписывалась, поднимала голову революция. Нет, осень 1787 года была поистине тревожной.
   В Зимнем дворце императрица, не переодев дорожного платья, потребовала к себе личного секретаря Александра Александровича Безбородко. Тот вошел и низко склонил голову в пудреном парике. Императрица сидела на простом стульчике, крепко переплетя пальцы рук. С первого взгляда уловив ее настроение, Безбородко расстегнул тяжелую кожаную папку с серебряными чернеными пряжками и начал доклад.
   Без лишних слов (Екатерина не терпела многословия) Александр Александрович заговорил о трудностях южной армии. О дождях, бездорожье, бесстыдном воровстве интендантов. Речь его была плавна и бесстрастна. В камине постреливали березовые поленья. Екатерина слушала молча. Лицо ее было неподвижно, но мысленным взором она видела колонны солдат, бредущих по степи, серые струи дождя, карету светлейшего в глубоких колеях, мятое, с похмельными подглазьями лицо князя.
   Прервавшись, Безбородко переложил листки в папке и поднял глаза на императрицу. Она расцепила пальцы. Безбородко заговорил о подстрекательстве английского двора в русско-турецком конфликте. На шее у императрицы выступили багровые пятна. Теперь перед ней явилось узкое, со впалыми щеками лицо английского посланника при русском дворе лорда Уитворта. Губы его были сложены в почтительную улыбку.
   — Из письма, полученного от главнокомандующего, светлейшего князя Потемкина, — говорил между тем Безбородко, — следует, что турки готовятся к диверсии на Кинбурнской косе, тем самым стремясь овладеть устьем Днепра. Князь для отражения удара направил туда дивизию под командованием генерала Суворова.
   У Екатерины чуть смягчилось лицо. «Молодец, Суворов, нужно думать, достойный отпор даст туркам».
   — Ваше величество, — продолжал Безбородко, — смею обратить ваше внимание на прибалтийские земли. Из Стокгольма поступают новости, все более и более тревожные. Опять же Англией побуждается его величество король шведский Густав к действиям военным. Пруссия и Франция способствуют ему в предприятии этом. Задачей своей мнит король шведов отторгнуть в свою пользу южные финские земли, а также Петербург и наши прибалтийские владения.
   Екатерина на мгновение представила налитое красным винищем лицо короля шведов. «Фанфарон пустой, — подумала она, — воитель хвастливый».
   У императрицы была цепкая память и пылкое воображение. Увидев раз, она навсегда запоминала лица, и, больше того, и через годы могла вглядеться в когда-то запечатлевшиеся в сознании черты и прочесть то, что скрывается за неверной оболочкой человеческой. Она умела выделить из вереницы окружавших ее людей действительно личности выдающиеся и отличила Потемкина и Орлова, братьев Волковых и Державина, Суворова и Румянцева, Храповицкого и Безбородко. Но сейчас, слушая речь секретаря, Екатерина лишь представила шведского короля Густава, верно определив, что это налитый вином фанфарон. Но только ли? Она не подумала о том, что русская армия отвлечена военными действиями на юге, казна пуста и Густав может доставить немало хлопот.