Палатка окутана паром. Лебедев и Пресников купают Василия Николаевича. Слышно, как хлещут по телу березовые веники. Филька сидит на гальке, делает из бузины дудочку. Ни забот, ни печали.
   -- Сейчас донышко заткну и заиграю, -- говорит он, не отрываясь от работы.
   -- Сколько я тебя, Филька, знаю, ты в одной поре, без изменений, -говорит Трофим.
   -- Завидуешь? -- отвечает тот.
   -- Не о том речь, кнопки одной у тебя не хватает, баню на камнях устроил. Можно же было поставить палатку на песочке?
   -- Удивил, кнопки не хватает, да ежели бы они были у меня все, неужто пошел бы в экспедицию работать?! -- и Филька вдруг разразился громким смехом. -- У нас в колхозе председатель когда-то ходил с изыскателями, да, видно, не поглянулась ему эта работенка; так вот, как, бывало, осерчает на кого-нибудь, кричит: "Я тебя, сукиного сына, в экспедицию запеку, ты там узнаешь кузькину мать!" Я и подкатись к нему с провинностью, нашкодил в посевную, он и подмахнул мне бессрочную увольнительную. Вот я и угодил к вам. А в прошлом году в отпуск приехал к себе в деревню. Он увидел меня и начинает: "Филя, вернись, -- учти: не Филька, а Филя, -- бригадиром заступишь". А я ему: с удовольствием бы, да занят.
   -- Это у тебя, Филька, новая биография. Быстро же ты ее меняешь.
   -- Нельзя на одном месте топтаться, -- отвечает быстро Филька.
   Он продул дудочку, заткнул донышко деревянной втулкой и, прежде чем заиграть, пожевал пустым ртом.
   Мы знаем, Филька чудесный музыкант, но его пальцы никогда не касались струн обычных инструментов, клавишей баяна, его губы не знают ни флейты, ни кларнета. Он играет на губной гармошке, на расческе, в его руках поют стаканы, рюмки. Попади ему на губы листок березы, перо дикого лука, лепесток рододендрона, и он вдует в них жизнь. Филька обладает удивительной способностью передавать на своих примитивных инструментах крик птиц, зверей, звуки тайги.
   Филька рывком головы откинул назад нависающие на глаза густые пряди волос, и вдруг его лицо стало серьезным. Щеки музыканта надулись, точно кузнечный мех, глаза затуманились, -- все забыл Филька, кроме дудочки, и потекли по притихшему лесу стройные звуки, то поднимаясь высоко, то падая.
   -- Филька, черт, забавляешься, а воды холодной принес? -- кричит Лебедев.
   Филька сунул мне в руки дудочку, вскочил, схватил ведро и побежал к реке.
   Василия Николаевича завертывают в брезент, уносят к палаткам. Теперь наш черед с Трофимом. Я плещу горячую воду на раскаленные камни, и в полотняной бане становится жарко.
   -- Зачем вы хотите отправлять меня в больницу? -- вдруг спрашивает Трофим.
   Меня его вопрос захватывает врасплох.
   -- Всем нам нужно показаться врачу.
   -- Я не вижу в этом необходимости.
   -- Разве ты не замечаешь, что последние дни твои нервы слишком расшатались, и неудивительно после такого напряжения.
   -- Неужели за это на руках ссадины, до спины больно дотронуться?
   -- Ну, знаешь, Трофим, если бы не веревка, то нас не было бы в живых.
   -- Договаривайте до конца.
   -- Ты же буйствовал, и у меня другого выхода не было.
   -- Даже если я сходил с ума -- в больницу не поеду. Теперь я вижу, куда вы хотите меня определить, -- перебивает он меня.
   -- Надо серьезно подумать.
   -- Не будет этого. Нина скоро приедет, а я в доме умалишенных. Хороша встреча!
   -- Успокойся. Баня не для этих разговоров, поговорим в другом месте.
   -- Я остаюсь здесь и не должен болеть, -- решительно заявил Трофим.
   -- Хочешь лечиться внушением?
   Он молчит, окатывает себя из ведра водою, демонстративно выбирается из "бани".
   Я встревожен нашим разговором. Трофим добровольно не полетит в Хабаровск, но и насильно отправлять его нельзя. Какой же выход?
   Мы с Трофимом принесли на стоянку душистых еловых веток, чтобы помягче было на камнях сидеть. Садимся в круг и принимаемся за еду. Аппетит у нас -дай бог каждому! На первое уха из свежих ленков. Нет, вру: начале выпили по сто граммов спирта за встречу. Затем занялись ухою. Сервировка у нас вполне соответствует обстановке: лист березовой коры служит блюдом, на котором горой сложены отварные куски рыбы; эмалированные кружки, из которых пили спирт, -- тарелками, а вместо вилок -- собственные пальцы. Но как соблазнительно все едят!
   После завтрака я забираюсь от комаров под тюлевый полог. Хочу сделать заключительную запись в дневнике. Вот когда я почувствовал, как дорога мне эта, изрядно потрепанная тетрадь в бесцветном коленкоровом переплете, мятые страницы, исписанные торопливым почерком. Знаю, время приглушит остроту событий, память многое утеряет под тяжестью новых впечатлений, но дневник навсегда сохранит всю свежесть, весь аромат этих бурных дней, когда мы испытывали свои чувства друг к другу, когда личная жизнь отступала перед долгом. С каким волнением я спустя год раскрою тетрадь и придирчиво пробегу глазами по ее страницам! Снова воскреснут передо мною угрожающие откосы заплесневевших скал, дикие застенки Маи, силуэт снежного барана в поднебесной высоте, освещенной фосфорическим светом луны, камень на роковом перекате, печальный крик чайки, предупреждающей об опасности, и Трофим, связанный мокрыми концами веревки, брошенный на сучковатые бревна плота...
   Последний раз оттачиваю огрызок карандаша, привязанный к тетради, сосредоточиваю свои мысли на заключительной записи.
   В памяти сразу возникают старики с их печальной судьбою. При мысли, что мы вне опасности, окружены заботой друзей, уютом и нас не терзают муки голода, -- становится не по себе. Выберутся ли проводники из этих пустырей, и, если они унесли с собою обиду на нас, -- сумеем ли мы когда-нибудь оправдаться перед ними?
   Теперь можно подвести итог нашему путешествию.
   Мая, несмотря на свой буйный нрав, не может служить препятствием для проведения здесь необходимых работ. Но люди, попавшие на реку, должны соблюдать осторожность и уметь уважать опасность. Слабого человека она может напугать своею дикостью, высоченными береговыми скалами, свирепым ревом. Но к этому можно привыкнуть. Мы здесь новички, и Мая серьезно занималась нами. Это позволит теперь найти более правильное решение на будущее. Мы твердо знаем, что по Мае порогов нет, что на плоту и на долбленке рисково спускаться по ней в малую воду, зато в половодье, когда река превращается в мощный поток, вас пронесет без аварии. Конечно, при наличии хорошего кормовщика.
   Организовывать работы на Мае можно только снизу по реке, передвигаясь на долбленках. Это потребует от людей много физических усилий, особенно от шестовиков, которым придется гнать против течения груженые лодки. При таком способе передвижения всегда имеется возможность заранее осмотреть перекат, обойти препятствие и на быстрине поднять долбленку на веревке. В этом случае меньше риска и больше уверенности.
   Поскольку сами работы будут проводиться на водораздельных линиях хребтов, подразделениям выделим оленей для заброски грузов от реки.
   Если мне еще раз представится случай проплыть по этой своенравной реке я непременно воспользуюсь им, но отправлюсь на резиновой лодке с брезентовым чехлом. Думаю, пройти на ней можно при любом уровне воды в реке.
   Итак, Мая открыта для дальнейших исследований!
   Я выбираюсь из-под полога, пора собираться в путь. Трофим сидит на спальном мешке у ног Василия Николаевича, косит упрямые глаза. Ничего не замечает, дикий, недоступный. Кажется, только дотронься до него, только окликни, как он взорвется. Нет, Трофим не уедет отсюда. Как ошибаешься ты, мой бедный друг, что одним внушением можно избавиться от такой болезни!
   Рядом с Василием Николаевичем Лебедев пишет письмо своей жене. Вот он поднял голову, и тотчас его поймал взгляд больного.
   -- Кирилл, мы давно с тобою вместе, скажи хоть ты, отрежут мне ноги?
   -- Ты уж слишком. Все останется при тебе, вот увидишь. Домой явишься как огурчик.
   -- Кому я теперь нужен -- калека. -- И опять в его голосе безнадежность, тоска по жизни. -- Разве на лыжах плохо я ходил, -продолжает Василий. -- Помнишь, Кирилл, как мы на Подкаменной Тунгуске медведя гнали с тобой по снегу? Только что я из чашечки высунулся, а он поверни на меня. На задки! Здоровущий, сатана, да злой. Вижу, сворачивать поздно. Наплываю на него, винтовку выбросил вперед, да осеклась она. Оробел тут и я, а медведь как фыркнет, всего меня захаркал, лапой замахнулся, хотел заграбастать, да ты вовремя пулю пустил... Теперь уж больше такого не будет...
   Я не могу слышать его голоса, видеть его беспредельной тески по ушедшему времени. Как тяжело ему расставаться с нами, с тайгою, где прошла добрая половина его жизни. Какими словами вселить в него веру в то, что все обойдется хорошо? Но обойдется ли? И от этой мысли во мне все леденеет.
   Лебедеву тоже больно слушать его слова. Он отрывается от письма.
   -- Послушай, Василий, -- говорит он деловито. -- Вернешься домой из больницы, посади мне новую сплавную сеть.
   -- Ты думаешь, я смогу работать? -- и в его голосе появляется какая-то надежда.
   -- Ряж сплетешь сам, ячею делай покрупнее, высоту сети пускай с метр, думаю, хватит.
   -- Конечно, хватит. А дель и грузила у тебя припасены?
   -- Все лежит дома у Нюры.
   -- Сеть-то тебе понадобится нынче, да успею ли я скоро вернуться из больницы?
   -- Там тебя не задержат, а дома поторопишься, -- и Кирилл начинает укладывать его с такой нежной заботой, что ему удается совершить чудо, утешить больного. Василий Николаевич вдруг смолкает, успокаивается и, обнадеженный, засыпает.
   Шальная туча заслонила солнце. С неба упал на тайгу журавлиный крик. Вот и осень пришла, не задержалась. Взглянул на голец и удивился: вершины уже политы пурпуром, уже пылают по косогорам осенние костры. Но долина еще утопает в яркой зелени тайги.
   Осень здесь обычно короткая. Незаметно отлетят птицы, притихнут реки, оголятся леса и нагрянут холода. Зима часто приходит внезапно вместе со свирепыми буранами, и надолго, больше чем на полгода, скует землю лютая стужа. Чувствуется, скоро наступит этот перелом в природе, а работы у нас здесь еще много, слишком много...
   -- Чайку не хотите? -- спрашивает Трофим и вдруг вскакивает, настораживается.
   -- Копалуха!.. -- говорит он таинственным шепотом.
   "Ко-ко-ко-коо-коо..." -- доносится ясно из чащи.
   Трофим бросается в палатку, шарит в вещах, достает мелкокалиберку, долго ищет по карманам патрончики. В глазах азарт, второпях не может зарядить винтовку, а из лесу доносится четко:
   "Ко-ко-коо-коо..."
   Трофим скачет на звук, спотыкается о колоду, на кого-то чертыхается. Давно я не видел его в такой горячке.
   -- Стой, не стреляй, своих не узнаешь! -- и я вижу, как перед Трофимом из-за ольхового куста поднимается Филька. Морда довольная, будто только что кринку сметаны съел.
   -- Это ты, дьявол, кричал?
   -- Троша, не сердись, в наш век всему есть оправдание! Вот послушай, -Филька усаживается на валежине, прикрытой густым мхом, предлагает рядом место Трофиму и начинает рассказывать.
   Слова он выпаливает с каким-то треском, беспрерывно жестикулирует руками, как бы стараясь восполнить ими то, что не может выразить языком. Одновременно ему помогают и глаза, и брови, он гримасничает, то вскакивает и начинает наглядно изображать какую-то сценку, то тычет себя в грудь кулаком. Словом, Филька весь, как есть весь, участвует в рассказе, где, чаще всего, герой он сам.
   Вот он любовно кладет свою руку на плечо Трофима.
   -- Я хотел тебя, Троша, поманежить. Побегал бы ты по чаще, поискал бы копалуху, да побоялся, как бы по мягкому месту свинцом не угадал. Вчера меня за такие дела чуть-чуть не столкнули в пропасть. Стою на скале, вас караулю, орешки стланиковые пощелкиваю, а наши все сидят на берегу, насупились, как сычи перед непогодой, ждут, когда я пальну из ружья, знак подам, что вы плывете. Дай-ка, думаю, развеселю их малость. Разрядил винтовку, приложил конец к губам и заревел по-изюбриному. Вот уж они всполошились! Хетагуров кинулся в палатку за пистолетом. Кирилл Родионович схватил карабин, в лодку, второпях чуть было не утоп. Кое-как переплыл -- и давай скрадывать... Мне-то хорошо видно сверху, как он вышагивает, словно гусь, на цыпочках, глаза по сторонам пялит или вытянет шею, прислушивается. Чудно смотреть со стороны, страсть люблю!.. Вижу, он уже близко. Приложил я к губам ствол, потянул к себе воздух, ан не ту ноту взял, сфальшивил, ну и сорвалась песня. Родионыч сразу смекнул, в чем дело, бежит ко мне, ружьем грозится. Ну, думаю, Филька, конец тебе, добаловался. Стопчет, и пойдешь турманом в пропасть. Да хорошо, не растерялся -- давай стрелять в воздух, а сам кричу: плывут, плывут! Тот сразу размяк, остыл. "Ну, черт желтопузый, -- говорит он -- твое счастье, а то бы уже бултыхался в Мае!" А меня, веришь, смех распирает. Где плывут, -спрашивает Родионыч и конкретно хватает меня одной рукой за чуб, а другой за сиденье. -- Показывай, где плывут?! -- У меня мозга сразу не сработала, не знаю, что соврать. И вдруг от вас выстрел. Тут я ожил, попросил повежливее со мной обращаться.
   Спускаемся мы со скалы к реке, я и говорю ему: пусть Хетагуров не охотник, сгоряча бросился, а ты, Родионыч, чего махнул через реку, неужто поверил, что в августе может реветь изюбр?
   -- Тебе, черту, шуточки, -- отвечает он, -- а я, посмотри, поранил ногу.
   -- К чему ты людей баламутишь? -- спрашивает, уже успокоившись, Трофим.
   -- Так ведь, Троша, живем мы только раз, как сказал наш великий Саша Пресников, а он это точно знает. От такой кратковременности я и шучу.
   Филька давно работает в экспедиции. Родных у него нет, семьи тоже, и никакой Наташки, весь он тут с нами. Филька принадлежит к категории людей, для которых жизнь в городе или в деревне -- тюрьма, а всякое накопление ценностей -- тяжелая ноша. В нем живет дух бродяги. Это и привело его к нам в экспедицию несколько лет назад. Тут он и обосновался.
   На работу Филька хлипкий, как говорят его друзья, но на шутки, на выдумку -- горазд. С ним не заснешь, пока он сам не выбьется из сил. Он не даст унывать. Всюду он желанный гость. Все горой за него.
   ...Трофим принес к костру свой приемник, начинает испытывать его. Решаюсь еще раз поговорить с ним.
   -- У меня есть интересный план, -- начинаю я. -- Мы отвезем Василия в Хабаровск, затем полетим с тобою в Тукчинскую бухту, обследовать район будущих работ.
   Трофим привинтил обратно только что снятую крышку, отставил приемник в сторону и, не взглянув на меня, не сказав ни слова, ушел в лес.
   -- Одичал мужик, -- сказал Филька серьезно, когда его скрипучие шаги смолкли за чащею.
   Я не знаю, что делать? Упрямство Трофима меня окончательно обезоружило: оставить его здесь нельзя и уплыть без него не могу. Теперь-то уж можно было бы пожить без тревоги, так нет: она все еще плетется следом.
   Ко мне подсаживается Лебедев.
   -- Работы тут у нас много, оставьте Трофима, -- начинает он выкладывать давно созревшие мысли.
   -- Ты с ума сошел! Не вздумай сказать ему.
   -- Он не поедет, зачем упрямитесь? А уж ежели приступ повторится, тогда отправим, сам не поедет -- увезем связанным.
   -- Это, Кирилл, не выход. Не наделать бы глупостей. Ты не представляешь Трофима в невменяемом состоянии.
   -- Но и насильно увозить нельзя. Ей-богу, нельзя!
   Мысли мои раздвоились. Пришлось согласиться с предложением Лебедева, и я стал собираться в путь.
   Вечером получили сообщение из штаба, что У-2 завтра приступит к поискам проводников и что во второй половине дня к устью Маи прилетит санитарная машина.
   Тайгу прикрыла ночь. Мы не спим. Много раз догорал и снова вспыхивал костер. Близко у огня лежит Василий Николаевич. У него закрыты глаза, а сам он весь в думах. Больно покидать ему тайгу. И от каких-то мыслей у него то сомкнутся тяжелые брови, то вздрогнет подбородок или вдруг из горла вырвется протяжный стон, и тогда долго мы все молчим.
   "Неужели, Василий, это твой последний костер, последняя остановка, и тебя ждут горестные воспоминания о былых походах, так нелегко оборвавшихся? У тебя есть что вспомнить, и не эти ли воспоминания будут тебе вечной болью!" -- записал я тогда в дневник.
   -- Кирилл, сядь ближе, -- говорит Василий, не раскрывая глаз. -- Посиди со мною, не оставляй одного.
   -- Хорошо, я буду с тобою, -- и он пытается отвлечь его от мучительных дум: -- Скажи, Василий, на лодках мы поднимемся по Мае, хотя бы километров пятьдесят?
   -- Подниметесь... Где на бичеве, где на шестах, -- отвечает он, тяжело ворочая языком. -- Ну не без того, что искупаетесь.
   -- А ты не забудь насчет сети, вернешься из больницы, поторопись. -Кирилл расстилает рядом с ним свой спальный мешок, подсовывает в огонь головешки. Долго слышится их медлительный говор.
   Ночь дышит осенним холодком. Устало плещется река. Я забираюсь под полог, но не могу уснуть. Завтра покидаю тайгу. Вспомнился Алгычанский пик, весь в развалинах, опоясанный широченным поясом гранитных скал, вспомнилась схватка с Кучумом из-за куска лепешки, глухие застенки Маи и перерезанный ремень. Вот и конец путешествию. Уже отлетели журавли, пора и мне. И вдруг потянуло к семье, к спокойной жизни, от которой весною бежал. Неужели нынче я так рано утомился? Но как только подумалось, что придется снять походную одежду, пропитанную потом, лесом, пропаленную ночными кострами, и укрыться от бурной жизни в стенах штаба, мне вдруг стало не по себе.
   Разве вернуться из Хабаровска? Не будет ли поздно, ведь до окончания работ остается с месяц. В голове зарождаются новые мысли и, как бурный поток реки, захватывают всего меня. Я встаю, забираюсь под полог к Хетагурову.
   -- Ты не спишь, Хамыц?
   -- Что случилось? -- спросонья спрашивает он.
   -- Сейчас расскажу. Плыви-ка ты с Василием. Пусть Плоткин отвезет его в Хабаровск, он все устроит лучше меня, а тебе надо вернуться в штаб. Начнут съезжаться подразделения, пора готовиться к приему материала.
   -- Видимо, ты хочешь продолжения...
   -- Не совсем так. С Василием все ясно, ему нужна больница, а с Трофимом, видишь, как получается, не хочет ехать. Я не могу оставить его здесь. Всяко может случиться, и тогда ни за что себе не прощу. К тому же мне сейчас полезнее не в штабе быть, а здесь. Мая еще может сыграть с нами шутку.
   -- Самое разумное -- отправиться тебе вместе с Трофимом и Василием.
   -- Это исключено.
   -- Тогда поплыву я.
   Я возвращаюсь к себе и мгновенно засыпаю.
   Лагерь разбудил крик взматеревших крохалей, первое лето увидевших беспокойный мир. Еще нет солнца. Хвоя, палатки, песок мокры от ночного дождя. По небу медленно плывут разорванные тучи зловещего багрово-красного цвета.
   Плот сопровождать будут Хетагуров и Пресников. Последний вернется с рабочими на двух долбленках, уже закупленных в Удском для Лебедева.
   Садимся завтракать.
   -- Филька, опять дрыхнешь! -- кричит Лебедев.
   -- Его нет, до рассвета куда-то ушел, -- поясняет Евтушенко.
   -- Опять что-нибудь затеял! На работу не добудишься, а на выдумки и сон его не берет!
   В лучах восхода тает утренняя дымка. Все собрались на берегу. Где-то бранятся кедровки, да плещется перекат под уснувшим над ним туманом. В заливчике на легкой зыби качается плот. Посредине на нем лежит Василий Николаевич с откинутой головой. Я опускаюсь к нему, припадаю к лицу. Он мужественно прощается. Это успокаивает меня. За мною подходят остальные.
   Тяжелое молчание обрывает Хетагуров:
   -- Счастливо оставаться, нам пора!
   Мы жмем ему руку, прощаемся. Но не успел он с Пресниковым подойти к веслам, как из чащи выскакивает запыхавшаяся Бойка. Видно, бежала издалека, торопилась. Вскочив на плот, она начинает быстро-быстро облизывать лицо Василия, а сама не отдышится. И тут больной не выдерживает, прижимает собаку, рыдает.
   Мы, онемевшие, расстроенные, не знаем, чем успокоить его. А впрочем, зачем! Пусть выплачется...
   На плот поднимается Трофим, хватает Бойку, оттаскивает ее от Василия Николаевича. Собака вырывается, грозится зубастой пастью, цепляется когтями за бревна, хочет остаться.
   И вдруг до слуха доносится грохот камней. Мы все разом оглядываемся. Из леса выскакивает Филька с охапкой цветов, кое-как, наспех сложенных.
   -- Чуть не прозевал! -- кричит он издали и, увидев сцену с Бойкой, шагом подходит к плоту.
   Как неумело держат его руки цветы, как неловко он себя чувствует с ними, точно несет тяжелый груз.
   -- Дядя Вася, это... -- и Филька вдруг теряет дар речи. Он прыгает на плот, бережно кладет цветы на спальный мешок, молча сходит на гальку.
   -- Отталкиваемся! -- командует Хетагуров, Плот медленно отходит от берега. Василий Николаевич все еще плачет. Мы стоим молча. Так и остался в памяти на всю жизнь дикий берег Маи, цветы и суровые лица людей, провожающих своего товарища. И мне почему-то вдруг вспомнилась другая, давняя картина, которую я наблюдал в Николаевске. На покой уходил пароход, бороздивший более пятидесяти лет воды Амура, переживший революцию, помнящий былые времена золотой горячки на Дальнем Востоке. Он был старенький-старенький, весь в заплатах, с охрипшими двигателями. На всех кораблях, баржах, катерах, находившихся в порту, были подняты флаги. Провожать пришли седовласые капитаны, матросы, кочегары. Пароход, гремя ржавыми цепями, в последний раз поднял якорь, развернулся и тихим ходом отошел от пристани, направился к кладбищу. Помню, как одна за другой пробуждались сирены на кораблях, стоявших у причалов, и как долго над широкой рекой висел этот траурный гимн уходящему от жизни пароходу.
   Что-то общее было в этом прощании с проводами Василия Николаевича. Неужели он никогда не вернется в тайгу?..
   VI. НА САГЕ НЕ ГACHET СВЕТ
   I. Шумно стало в лагере. Ветер срывает последние листья. Белка дразнится. Меня спасают Бойка и Кучум. Неожиданная встреча.
   Лагерь на Мае не узнать. Шумно стало на левом берегу притомившейся речки. Сюда пришли новые отряды, и каждый из них принес на косу свои палатки, свой костер, свои песни. Полотняный городок, возникший внезапно в дикой тайге, живет бурной деятельной жизнью.
   На другом берегу Маи, несколько повыше лагеря, расположились проводники-эвенки из Удского со своими оленями. Я не могу видеть конусы их закопченных чумов, не могу слышать их говора -- это мне напоминает стариков Улукиткана и Николая. Их не нашли. Долго У-2 рыскал по-над Чагарским хребтом, не раз облетал вершины рек Удыгина, Лючи -- и все напрасно! Не обнаружили их следа и наши топографы, работающие в том районе. Вчера получили сообщение из стойбища Покровского, что Улукиткан с Николаем не вернулись домой. Больно думать, что так нелепо погибли эти два чудесных старика. Ушел от нас Улукиткан без теплого прощального слова, ушел, и мы никогда не узнаем о причинах, заставивших проводников бежать с Маи, не дождавшись нас.
   Когда я теперь встречаюсь с новыми проводниками, почтенными старцами, такими же трудолюбивыми и честными, как Улукиткан и Николай, мне всегда кажется, что в их строгих лицах, в их малюсеньких глазах, даже в молчании -суровый приговор. Теперь я знаю, мертвые не прощают.
   Мы с болезненной настороженностью ждем сообщений из Хабаровска. На наши ежедневные запросы Плоткин отвечает лаконично: "Днями сообщу". И мы ждем. Видимо, и для врачей болезнь Василия Николаевича остается загадкой.
   Тревожные думы не покидают меня вместе с раскаянием, что я не с ним в эти решающие для него дни. Каким одиноким и заброшенным он там чувствует себя в незнакомом ему городе, так далеко от нас, от привычной для него обстановки.
   А что творится с Бойкой! Она как-то по-своему ждет хозяина, настороженно караулит малейший звук, долетающий до нее с реки. Чуть что стукнет, послышится всплеск волны или удар шеста, как она уже там. И тогда оттуда доносится ее тоскливый вой, ее жалоба миру.
   Иногда, вернувшись с реки, Бойка кладет свою морду мне на колени, долго и пристально смотрит в лицо. Сколько в ее чуточку прищуренных глазах грусти, ожидания!
   У Трофима приступы не повторились. Он здоров. Теперь я, пожалуй, спокоен за него. Но мне кажется, что в наших отношениях нет прежней доверчивости. Когда мы остаемся вдвоем, нам не о чем говорить, мы как будто стесняемся друг друга. Может быть, это потому, что у него еще не зажили кровавые браслеты на руках, а я все еще не могу избавиться от ужасного зрелища, когда Трофим, силясь порвать веревки, бился, привязанный к бревнам.
   Он ведет постройку пунктов на гольцах левобережных гор. Рабочие в его бригаде впервые попали на геодезические работы, все для них тут ново, непривычно, и на плечи Трофима легли все хлопоты: он и плотник, и бетонщик, и повар, и носильщик. Но это ему, как говорится, по плечу.
   У него радость -- в Зею приехала Нина с Трошкой. Скоро она будет нашей гостьей в тайге.
   Утро прозрачное, безветренное. Тухнут ночные костры. Небо над тайгой кажется высоким и легким. Над сопкой с двугорбой вершиной холодное солнце, а против него на западе, прильнув к гольцу, дремлет никому не нужная луна.
   Отряды один за другим покидают лагерь, уходят к местам работы. Я остаюсь один с радистом Евтушенко. Сегодня у нас связь со всеми начальниками партий. Для экспедиции наступила напряженная пора: скоро зима, надо проследить, чтобы не осталось незавершенных объектов, и успеть до заморозков вывезти людей из далеких районов тайги. А в поле еще много работы.
   Топографы -- молодцы, они выполнили задание, потушили в тайге свои походные костры, пробираются в жилые места. Но геодезисты и астрономы все еще не могут выйти из прорыва. Сильно отстают наблюдения. Для них это лето, с обильными лесными пожарами, было неблагоприятным. Вся надежда теперь на осень, и сюда -- на Маю, стягиваются люди, материальные и транспортные средства. Погода благоприятствует нам: дни стоят теплые, дали открыты, ночью для астрономов щедро светят звезды.