«…21 января 1924 года поздним вечером из Горок позвонил Николай Иванович и сообщил, что жизнь Ленина оборвалась. Я еще не спала и видела, как две слезы, только две, катились из скорбных глаз отца по его мертвенно-бледным щекам. День похорон – 27 января – совпал с моим днем рождения. Отец сказал: теперь твой день рождения 27 января отменяется, этот день – день траура навечно. Твой день рождения мы будем отмечать 27 мая, когда пробуждается природа и все цветет.
   Самое примечательное заключается в том, что отец поехал со мной в загс на Петровку, чтобы заменить метрическое свидетельство. Изумленный его просьбой сотрудник загса долго упирался, советуя день рождения отмечать 27 мая, но документы не менять. Наконец сдался. И я была зарегистрирована вторично спустя десять лет после моего рождения. По этому метрическому свидетельству мне выдали паспорт, в котором и по сей день 27 мая значится датой моего рождения».
   «…Когда Николай Иванович уходил от нас, я очень огорчалась и все чаще сама забегала к нему. Много раз я заставала Сталина у Николая Ивановича. Однажды, это было году в двадцать пятом, я написала стихотворное послание, которое заканчивалось словами: “Видеть я тебя хочу. Без тебя всегда грущу”. Показала стихи отцу, он сказал: “Прекрасно! Раз написала, пойди и отнеси их своему Николаше”. Но пойти к нему с такими стихами я постеснялась. Отец предложил отнести стихи в конверте, на котором написал “От Ларина”. Я приняла решение: пойти, позвонить в дверь, отдать конверт и тотчас же убежать. Но получилось не так. Только я спустилась по лестнице с третьего этажа на второй, как неожиданно встретила Сталина. Для меня было ясно, что он идет к Бухарину. Недолго думая, я попросила его передать письмо, и Сталин согласился. Так, через Сталина (какая же зловещая ирония судьбы), я передала Бухарину свое первое детское объяснение в любви».
   «…1927 год был для меня очень печальным. По настоянию Сталина Бухарин переехал в Кремль. Пройти туда без пропуска было нельзя. Хотя впоследствии Николай Иванович оформил для меня постоянный пропуск, застать его в ту пору дома было почти невозможно. Я специально изменила свой маршрут в школу, шла более длинным путем, лишь бы пройти мимо здания Коминтерна – оно находилось против Манежа, возле Троицких ворот, – в надежде встретить Николая Ивановича. Не раз мне везло, и я, радостная, устремлялась к нему».
   «…Случалось так, что Николай Иванович приезжал к нам на дачу в Серебряный Бор. Мать немного посмеивалась над нашим увлечением, не принимая его всерьез: отец молчал и в наши отношения не вмешивался.
   Осенью и зимой 1930-го и в начале 1931 года свободное время мы старались проводить вместе. Бывали в театрах, на художественных выставках. Я любила часы общения с ним в его кремлевском кабинете. Николай Иванович любил читать вслух…»
   На мои расспросы о том, каким Бухарин был в быту, в домашней обстановке, Анна Михайловна рассказала такой случай.
   – Однажды Сталин, обсуждая поездку в Париж, заметил Николаю Ивановичу: «Костюм у тебя, Николай, поношенный, так ехать неудобно, надо быть одетым…»
   В тот же день раздался телефонный звонок портного из Наркоминдела, который просил как можно скорее снять с клиента мерку для пошива. Николай Иванович попросил сшить костюм без мерки и пытался объяснить портному, как сильно занят. «Как это – без мерки, – удивился портной, – поверьте моему опыту, товарищ Бухарин, еще ни один портной без мерки костюм не шил». – «Сшейте по старому костюму», – предложил Николай Иванович. Но он забыл, что такой выход из положения был невозможен, прежде всего, потому, что единственный старый костюм был на нем. Отдав костюм портному, главный редактор газеты мог явиться на работу только в нижнем белье. Минуту для посещения портняжной Бухарин нашел. Новый костюм ему сшили, он съездил в нем в Париж, в нем же впоследствии был арестован.
   Через два месяца после ареста мужа Анна Михайловна с сыном, отцом Николая Ивановича, его первой прикованной к постели женой Надеждой Михайловной (его настоящей подругой, также позднее репрессированной за то, что она написала письмо Сталину о нежелании быть членом партии в то время, когда Бухарину предъявляют чудовищные необоснованные обвинения, и отослала ему лично свой партийный билет) были переселены из Кремля в Дом правительства у Каменного моста (Дом на набережной), к тому времени уже наполовину опустошенный. Прислали счет за квартиру. Платить было нечем, и, поскольку дом находился в ведении ЦИКа, Анна Михайловна написала М. И. Калинину маленькую записочку: «Михаил Иванович! Фашистская разведка не обеспечила материально своего наймита Николая Ивановича Бухарина – платить за квартиру не имею возможности, посылаю Вам неоплаченный счет».
   …По моей просьбе Анна Михайловна рассказала о последних месяцах и днях ее жизни с Н. И. Бухариным, когда Сталин во всей полноте показал деспотическую сущность своего характера. События развивались следующим образом.
   Со слов Анны Михайловны, последние месяцы жизни Бухарина до ареста – это время, когда подготовка его физического уничтожения стала явной, и отсчет тем дням начался с процесса Зиновьева и Каменева, то есть с августа 1936 года. Но Николай Иванович жил обычной для него жизнью: работал в редакции «Известий», в Академии наук СССР, над новой, так называемой Сталинской, Конституцией.
   Родился сын, и сорокасемилетний отец пребывал в радостном возбуждении – он был счастлив. Через месяц после рождения семья уехала на Сходню, где находились дачи «Известий». В начале августа Николай Иванович получил отпуск и отправился на Памир осуществить свою давнюю мечту – поохотиться в горах. Сопровождал его в поездке секретарь Семен Ляндрес (кстати, отец писателя Юлиана Семенова).
   На Памире Бухарин забрался в такие дебри, где не было ни почтовой, ни телеграфной связи. 19 августа в газетах появились сообщения о начале процесса так называемого троцкистского объединенного центра, о том, что многие его участники дали показания против Бухарина. Вскоре появилось заявление Прокуратуры о начале следствия по делу упомянутых на процессе лиц, в том числе и Николая Ивановича. На собраниях выносились гневные резолюции: «Посадить на скамью подсудимых…» Опубликовали извещение о самоубийстве Томского.
   От Бухарина вестей не было, но вот, наконец, он прилетает самолетом из Ташкента, случайно узнав о нависшей над ним смертельной опасности. Волновался, что арест произойдет прямо в аэропорту. Увидев жену, воскликнул: «Если бы я мог предвидеть подобное, убежал бы от тебя на пушечный выстрел». – «Куда поедем?» – спросил подавленный шофер. Бухарин лихорадочно соображал, откуда ему позвонить Сталину. «Будь что будет!» – решил он и поехал на квартиру в Кремль. Дежурный охраны, как ни в чем не бывало, отдал честь члену ЦИКа.
   Лихорадочный звонок, уже из своего кабинета, Сталину. Незнакомый голос ответил: «Иосиф Виссарионович в Сочи». «В такое время в Сочи?» – удивился Бухарин.
   Сидел целыми днями в своем рабочем кабинете, ожидая звонка.
   В начале сентября пригласили в ЦК для разговора с Кагановичем. «Почему с Кагановичем?» – недоумевал Бухарин. Вновь решил позвонить Сталину, последовал тот же ответ: «Иосиф Виссарионович в Сочи». Вернувшись из ЦК, рассказал невообразимое: ему устроили очную ставку с Сокольниковым, другом его юности, и тот показывал против него. 10 сентября 1936 года в газетах появилось сообщение Прокуратуры СССР, в котором говорилось о прекращении следствия по делу Бухарина и Рыкова, – тактический шаг Сталина, дабы показать «объективность» следствия.
   Николай Иванович пытался не бездействовать: читал, делал выписки из немецких книг, работал над большой статьей об идеологии фашизма. К концу ноября нервное напряжение стало столь велико, что работать больше он не мог. Метался по квартире, как загнанный зверь. Заглядывал в «Известия» – не подписывают ли газету фамилией другого редактора. Но подпись была та же: «Ответственный редактор Н. Бухарин». Он недоуменно пожимал плечами. В первых числах декабря по телефону оповестили о созыве Пленума ЦК. О повестке дня сказано ничего не было. Придя с Пленума домой, Бухарин закричал: «Познакомься! Твой покорный слуга – предатель, террорист-заговорщик!»
   Новый нарком НКВД Ежов со страшной силой обрушился на Бухарина, обвиняя его в организации заговора и в причастности к убийству Кирова. «Молчать! – закричал Бухарин прямо в зале, когда услышал столь чудовищное и абсурдное обвинение: нервы его не выдержали. – Молчать!» Все обернулись, но никто не произнес ни слова. Сталин сказал, что не надо, дескать, торопиться с решением, а следствие – продолжить. Бухарин подошел к Сталину и сказал, что надо бы проверить работу НКВД, разве можно верить клеветническим показаниям. Сталин ответил, что прошлые заслуги Бухарина никто не отнимает, затем отошел в сторону, не желая продолжать разговор…
   Три последующих мучительных месяца Николай Иванович провел главным образом в небольшой комнатке своей квартиры, в бывшей спальне Сталина (по его просьбе, Бухарин поменялся квартирой со Сталиным после того, как трагически погибла Надежда Аллилуева). Анна Михайловна почти постоянно находилась возле мужа, за исключением тех минут, когда выходила к ребенку. Однажды она увидела пистолет в руке Николая Ивановича, закричала. «Не волнуйся, я не смог, – сказал Николай Иванович. – Как подумал, что ты увидишь меня бездыханного…» Он встал, снял с полки том Верхарна, прочел: «То кровь от смертных мук распятых вечеров пурпурностью зари с небес сочится дальних… Сочится в топь болот кровь вечеров печальных, кровь тихих вечеров, и в глади вод зеркальных везде алеет кровь распятых вечеров…»
   Заточенный в квартире, Бухарин похудел, постарел, рыжая борода поседела. Снова бесполезное объяснение со Сталиным. Все шло к развязке давно уже продуманного приговора, хотя в мгновения относительного просветления Николай Иванович надеялся на жизнь. «А что, если вышлют к чертям на рога, – поедешь со мной, Анюта?»
   Снова звонок в дверь: извещение о созыве Пленума ЦК ВКП(б). Это уже «февральско-мартовского». Повестка дня: вопрос о Бухарине и Рыкове. Бухарин решает не идти на Пленум и объявляет голодовку. Письмо в Политбюро: «В протест против неслыханных обвинений объявляю смертельную голодовку…» Звонок в дверь, трое мужчин, приказ о выселении из Кремля. Звонок от Сталина. «Что у тебя, Николай?» – «Вот пришли из Кремля выселять…» – «А ты пошли их к чертовой матери». Пришедшие слышат разговор и разбегаются к «чертовой матери».
   16 февраля Бухарин простился с отцом, первой своей женой Надеждой Михайловной, ребенком и начал голодовку. Побледнел, осунулся, синяки под глазами. Попросил глоток воды. Анна Михайловна выжимает апельсин, всего каплю. Стакан летит в угол: «Ты вынуждаешь меня обманывать Пленум, я партию обманывать не стану».
   Из-за похорон Орджоникидзе Пленум откладывается. Потом новая повестка дня с вопросом об антипартийном поведении Н. Бухарина в связи с объявленной голодовкой. Бухарин принимает решение: на Пленум идти, голодовку не прекращать. Лишь двое решаются пожать ему руку – Уборевич и Акулов, секретарь ЦИКа.
   Сталин: «Кому ты голодовку объявил, Николай, ЦК партии? Проси прощения у Пленума…» – «Зачем это надо, если вы собираетесь меня исключить из партии?» – «Никто тебя из партии исключать не будет». Бухарин в очередной раз поверил Кобе и попросил прощения у Пленума ЦК.
   – Наступил роковой день 27 февраля 1937 года, – вспоминает Анна Михайловна. – Вечером позвонил секретарь Сталина Поскребышев и сообщил, что Бухарину надо явиться на Пленум.
   Непередаваем трагический момент страшного расставания, не описать душевную боль, что и по сей день живет в душе. Николай Иванович упал передо мной на колени и со слезами на глазах просил прощения за мою загубленную жизнь. Просил воспитать сына большевиком. «Обязательно большевиком», – повторил он. Просил бороться за его оправдание и не забыть ни единой строки письма-завещания.
   – Ситуация изменится, обязательно изменится, – твердил он, – ты молода, ты доживешь. Клянись, что ты сумеешь сохранить в памяти мое письмо!
   Я поклялась. Он поднялся с пола, обнял, поцеловал меня и произнес дрожащим голосом:
   – Смотри, не обозлись, Анютка, в истории бывают досадные опечатки, но правда восторжествует!
   От волнения меня охватил внутренний озноб, и я почувствовала, что губы мои дрожат. Мы понимали, что расстаемся навсегда. Николай Иванович надел кожаную куртку, шапку-ушанку и направился к двери.
   – Смотри не налги на себя, Николай! – только это смогла я сказать ему на прощание.
   Письмо «Будущему поколению руководителей партии» было написано Бухариным за несколько дней до ареста. Надежду на оправдание он окончательно потерял и принял решение заявить будущим потомкам о своей непричастности к преступлениям и просить о посмертном восстановлении в партии. В то время мне было 23 года, и Николай Иванович был убежден, что я доживу до такого времени, когда смогу передать письмо в ЦК. Будучи уверен, что письмо его будет отобрано при обыске, и опасаясь, что в случае его обнаружения я буду подвергнута репрессиям, Николай Иванович просил выучить письмо наизусть. Много раз он читал мне свое письмо, много раз вслед за ним я повторяла написанные им строки. Наконец, убедившись, что содержание письма я запомнила твердо и окончательно, он уничтожил рукописный текст.
   После ареста Николая Ивановича я сделала фотографию сына в надежде передать ее в тюрьму. «Мой ребенок», – чуя недоброе, ответила я на вопрос надзирателя. «Ах ты, сука, – заорал он, – щенка бухаринского с собой таскаешь». На моих глазах он разорвал фотографию, плюнул на нее и затоптал грязными сапогами.
   – Вы заговорили о сыне… Расскажите о Юрии Николаевиче.
   – Расставшись с сыном, когда ему был год, я увидела его через много лет – двадцатилетним юношей, летом 1956 года, когда он приехал ко мне в Сибирь, в поселок Тисуль Кемеровской области – последнее место моей ссылки. Поселок Тисуль отстоял от ближайшей железнодорожной станции Тяжин километров на 40–45. Регулярный транспорт в Тисуль не ходил. Добиралась на мотоцикле.
   Как трудно мне сейчас передать свое душевное состояние! Я ехала к сыну и в то же время к незнакомому юноше. Что он представляет собой, воспитанник детского дома? Найдем ли мы общий язык? Сможет ли он понять меня? Наконец, он спросит меня, кто его отец. Я металась в сомнениях – надо ли раскрывать тайну страшной трагедии, не будет ли это слишком обременительно для юной души? Конечно, мы встретились после XX съезда партии, и я запаслась вырезками из газет на актуальную тему «культа личности Сталина». В газетном ларьке купила «Письмо к съезду», завещание Ленина, изданное брошюрой.
   Увидев издали приближающийся поезд, я, завернув в привокзальный палисадник, свалилась в обморок. Поезд оказался не тот, а к следующему, на котором приехал Юра, я уже отошла. Взглядом я старалась охватить весь состав одновременно, боясь, что пропущу Юру. Ведь я видела только его детские фотографии. И вдруг неожиданно я почувствовала объятия и поцелуи. Сын подбежал ко мне сбоку, я не заметила этого. Узнать его можно было только по глазам – такие же лучистые, как в младенчестве. Каким худющим он был, трудно рассказать, брюки еле держались на костлявых бедрах, каждое ребрышко можно было пересчитать. Я вглядывалась в его лицо, искала знакомые до боли родные черты. Как только он заговорил, у меня защемило сердце: тембр голоса, жестикуляция, выражение глаз – точно отцовские…
   – Вот как бывает, Юрочка!.. Вот как бывает!.. – иных слов в первое мгновение я найти не могла.
   – Теперь я понимаю, в кого я такой худой, – сказал он.
   К вечеру мы добрались до Тисуля. Следующий день прошел спокойно. Юра был веселым, пел песенки, бегал в огород за гороховыми стручками. То был счастливый, удивительно легкий, светлый день. Будто камень с души свалился. Я познавала сына, расспрашивала его обо всем на свете. Юра был студентом Новочеркасского гидромелиоративного института, но мне хотелось знать, не интересуется ли он естественными науками или математикой. Рассказала, что дед его, Иван Гаврилович, был математиком и когда-то преподавал в женской гимназии. Об увлечении отца естественными науками умолчала, не хотела напоминать о нем. В конце концов, сын стал художником, и я думаю, что это увлечение перешло к нему от отца. Гены есть гены.
   На следующий день Юра все же спросил:
   – Мама, скажи, кто мой отец?
   – Ну, как ты думаешь, Юрочка, кто твой отец?
   – Должно быть, профессор какой-нибудь. – Его ответ меня рассмешил.
   – Не профессор, а академик. Но главное, – продолжала я, – не то, что он академик, а то, что он известный политический деятель.
   – Назови его фамилию.
   – Фамилию я назову тебе завтра. – Я все оттягивала момент признания, все думала, назову фамилию, а он мне в ответ: «Так это тот самый – враг народа Бухарин»… Как страшно мне было в те минуты.
   – Если ты не хочешь сейчас назвать фамилию отца, то я попробую сам, а ты, если я назову правильно, подтвердишь. Хорошо? – Я согласилась.
   – Предполагаю, что мой отец Бухарин.
   Я с изумлением посмотрела на сына:
   – Как же ты догадался?
   – Я действовал методом исключения. Ты сказала, что мой дед Иван Гаврилович, что мой отец был видным политическим деятелем. И я стал думать, кто из видных политических деятелей был «Ивановичем», и пришел к выводу, что это Бухарин, Николай Иванович.
   Меня поразило, что Юра знал имена и отчества всех видных политических деятелей, соратников Ленина… Но я и по сей день не исключаю того, что, быть может, детская память ребенка запечатлела фамилию отца.
   Прощаясь с сыном, я просила его не разглашать своей действительной фамилии, опасаясь тех или иных трудностей в его дальнейшей жизни. В детском доме сыну выдали паспорт, в котором указали фамилию моих родственников, от которых он был взят в детдом. Так он стал Гусманом Юрием Борисовичем, хотя формального усыновления не было. Однако тайну своего происхождения хранить ему было трудно. Незадолго до окончания института, перед присвоением офицерского звания, Юре предстояло заполнить подробнейшую анкету. Умолчание об отце он рассматривал как умышленное укрывательство, и это его угнетало. В письме ко мне он просил разрешения на разглашение, и я отправила телеграмму, назвав фамилию, имя и отчество его отца.
   – С кем свела вас судьба за долгие годы пребывания в лагерях и тюрьмах? Что больше всего поразило?
   – Судьба свела меня с матерью, сыном которой гордилась вся страна, а уж мать и подавно, может, неосознанной внутренней гордостью, но не могла не гордиться. Зато и проклинала страна его дружно. Я не была матерью такого сына, я была женой такого всенародно проклятого мужа.
   Я встретилась с семьей Тухачевского в самые трагические для нее дни, в поезде Москва – Астрахань 11 июня 1937 года по пути в ссылку. Меня довез на машине до вокзала и посадил в вагон, плацкартный, зато бесплатный, сотрудник НКВД, нарочито вежливо распрощавшись со мной и будто в насмешку пожелав всего хорошего. По дороге на станциях выходили из вагонов пассажиры и хватали газеты с сенсационными известиями. В них сообщалось, что «Военная коллегия Верховного Суда СССР на закрытом судебном заседании рассмотрела… что все обвиняемые признали себя виновными…». В тот день погибли крупнейшие военачальники. В их числе и маршал Тухачевский.
   Я заглянула в газету через плечо соседа, чтобы своими глазами прочесть сообщение, но буквы запрыгали, как только я прочитала: приговор приведен в исполнение.
   Был теплый день, я смотрела в окно и незаметно утирала слезы. Через окно виднелись обширные степи, зеленые перелески и ясное небо – чистое-чистое. Поезд мчал меня в незнакомую Астрахань, с каждой минутой отдаляя от родной Москвы, от годовалого сына, которого мне пришлось увидеть через 19 лет. Я чувствовала себя одинокой среди посторонних людей, не понимавших моей трагедии, в свои 23 года заброшенная в чужие края, как занесенная ветром песчинка.
   И вдруг у противоположного окна я заметила двух женщин – старуху и женщину лет 35, а с ними девочку-подростка. Они также внимательно прислушивались к читавшим газету, к тому, как реагируют на это окружающие. Черты лица старухи мне кого-то напоминали. Меня словно магнитом потянуло к ним. Я сорвалась с места и попросила пассажира, сидящего против них, поменяться со мной местом. Я понимала, что в такой обстановке они не назовут себя, прежде чем я не объясню им, кто я. Но как сказать? Я же могла ошибиться в своих предположениях, что они свои – теперь уже больше, чем родные.
   Я подошла вплотную к молодой женщине и очень тихо сказала: «Я жена Николая Ивановича». Сначала я решила не называть фамилии; имя и отчество Бухарина были так же популярны, как и фамилия. Ну а уж если не поймет, решила назвать и фамилию. Но ответ последовал мгновенно: «А я – Михаила Николаевича».
   Так я познакомилась с семьей Тухачевского: его матерью Маврой Петровной, женой Ниной Евгеньевной, дочерью Светланой.
   Тогда мать маршала еще не знала, даже, может, никогда и не узнала, что еще два ее сына – Александр и Николай – тоже расстреляны. Не знала она и того, что дочери ее тоже арестованы и осуждены на 8 лет лагерей.
   Умерла Мавра Петровна в ссылке.
   Эта встреча – одна из многих, оставивших память во мне на всю жизнь. А что поразило? Поражало все…
   …Двое с револьверами в кобуре вывели меня из помещения на дорогу, ведущую к оврагу. Это было под вечер, солнце на три четверти упало за горизонт. В мглистой дали предвечерних сумерек виднелся тот зловещий овраг, о котором я уже знала, с редкими березками, забрызганными человеческой кровью. Я сделала несколько шагов, и вдруг во мне наступило ощущение того, что я полностью отрешена от жизни. То был конец – конец восприятия реальности. Охватившее меня оцепенение парализовало мышление. Будто я катилась вниз, в пропасть, как бессмысленная каменная глыба после горного обвала. Неожиданно до меня донесся шум, нарушивший гробовую тишину нашего шествия, поначалу воспринятый мной как раздражающее гудение сирены. Потом я различила человеческий голос, а затем стала понимать доносимые до меня слова. Мы остановились у самого края оврага. Я обернулась, вдали бежал человек в светлом полушубке. «Назад! Назад!» – кричал он…
   Стоял лютый декабрьский мороз. Я продрогла. На мне была старая, уже изношенная шубка, высокие фетровые валенки Николая Ивановича, с загнутыми голенищами, старые, прохудившиеся, в ноги проникал снег. На голове теплая пыжиковая шапка-ушанка, принадлежавшая когда-то Сталину, – мое случайное «наследство». В конце 1929 года, после окончания конференции аграрников-марксистов мой отец (а возможно, и Сталин) из двух пыжиковых шапок, висящих на вешалке рядом, по ошибке надел не свою. Шапки отличались друг от друга лишь цветом подкладки. По обоюдному согласию шапки вновь не были обменены. В единственной посылке, которую до своего ареста успела прислать мне мать, оказалась и эта шапка. Так, по иронии судьбы, шапка Сталина оказалась на мне, когда меня вели на расстрел. В шапке Сталина я провела весь срок заключения…
Из интервью с А. М. Бухариной-Лариной, 1987
* * *
   После моей публикации, посвященной трагической судьбе Николая Ивановича Бухарина и его жены Анны Михайловны Лариной, «Он хотел переделать жизнь, потому что ее любил» («Огонек», ноябрь 1987) я получил огромное количество писем со всего света. В основном писали те, кто так же, как Анна Михайловна, побывали в аду сталинских лагерей, кому хотелось поделиться пережитым. Многие письма нельзя было читать без содрогания. К сожалению, из-за большой занятости я не успевал разбирать почту и прочитывать все-все-все письма (за что сегодня, спустя много лет, приношу свои искренние извинения авторам, кого-то из них, возможно, уже нет на свете).
   Часть писем, адресованных Анне Михайловне, я ей передал, некоторые мы опубликовали на страницах «Огонька». Но какие-то пролежали в моем архиве непрочитанными четверть века.
   Привожу два письма из «огоньковской» почты той давней поры.
Моя дорогая Анна Михайловна!
   Несколько раз видела Вас по телевидению. Безгранично рада, что наступил тот день, когда правда восторжествовала. Но кто может вернуть жизнь наших мужей?
   Вам пишет жена бывшего Постоянного представителя болгарского комсомола в КИМе Киранова Ивана – Валкана (Весса) Тошева. Мы были вместе в 72-й камере на Лубянке. Нас было 10 человек: Вы, Галина Михайловна Юренева (жена посла), Ольга Михайлова-Буденная, Дорочка – домработница Орджоникидзе и др.
   О Вас знаю все, все. Помню Вас красивую, с длинными, черными волосами, стройную. Помню рассказы о Ваших допросах и слезы о маленьком сыне Юре и пр. Я встретила Вашу мать в Карлаге и рассказала ей все, что знала. Имя не помню, отчество – Григорьевна.
   Меня на Лубянке держали на конвейере 6 суток, ОСО приговорило в 8 годам. В лагере судили 2 раза по 58-10-II к высшей мере. В тюремном изоляторе в Карлаге – с. Долинка я просидела с 19.12.1939-го по 24.4.1944 г. в одиночной камере по доносу моей бригадирши за то, что говорила, что невиновна. «Советская власть невиновных не судит». Заменили 10 годами лагерей, не засчитав мне просиженные под следствием 4 года.