Петер был на пятнадцать лет моложе маршала. За время, пока его хозяин
прошел путь от капитана до маршала, Петер тоже сделал карьеру - из денщика
стал камердинером. В маршале уже давно угасла жизнь, он стал изваянием,
изваянием всадника, а лошадью был Петер.
После бога никто не знал маршала лучше, чем Петер. Он помнил, как
рождалась в маршале жажда власти, которая сделала его исторической
личностью. Этим он был обязан каменной непроницаемости и спокойной
властности своего большого лица и непоколебимому спокойствию, с каким
изрекал скупые слова. Слова его были словно отлиты из бронзы. Никому и в
голову не приходило, что маршал может в чем-нибудь сомневаться. Никто не
рискнул бы возражать ему.
Жизнь сталкивала маршала со множеством людей, но в его сердце царил
только он сам. Петер знал жестокое сердце маршала. Он понимал, что
возможны такие обстоятельства, при которых даже самый гуманный человек,
окажись он на месте маршала, вынужден будет послать на смерть сотни тысяч
людей. Однако то, что хорошему человеку далось бы ценой огромных усилий,
маршалу не стоило ничего. Эти сотни тысяч не интересовали его.
Спокойствие, с каким он посылал их на смерть, не было показным. Если дело
кончалось плохо, он только пожимал плечами, а в случае удачи именно он
принимал благодарность отечества. И неизменно в десять вечера маршал
ложился в постель и спокойно спал. Петер был не раз тому свидетелем.
Маршал не был глубоким мыслителем. В военной академии он усвоил
правило: в сомнительных случаях лучше действовать неправильно, чем совсем
не действовать. Так он и поступал. Маршал был фаталистом. Его дело -
принимать решения, что же до последствий, то они его не интересовали.
Вероятно, этот чудовищный высокомерный фатализм и был причиной того,
что он советовался с Петером, что предпринять, обсуждал с ним решения,
определявшие судьбы страны и всего мира. Оба были родом из одной сельской
местности. Предки маршала много столетий были там господами, предки Петера
- их батраками. Петер был частицей той земли; когда маршал говорил с ним,
он обращался как бы к самому себе. Иногда он и в самом деле говорил с
самим собой, с годами это повторялось все чаще.
По характеру и взглядам Петер и маршал были совершенно разными людьми.
Петер считал, что в сомнительных случаях лучше уж ничего не делать, чем
поступать неправильно. Петер любил свою страну, его глубоко волновала
судьба сотен тысяч, посылаемых на смерть. Он не был фаталистом и верил в
то, что, действуя с умом, можно помешать злу и делать добро. Маршал был
исторической личностью. Петер был просто человеком, разумным, любящим свою
родину. Маршал обладал властью, Петер - силой разума.
Петер не хотел, конечно, чтобы маршал отгадал его дерзкие мысли. Он
прикидывался простачком. А то, что он говорил, было полно лукавой народной
мудрости человека, небезразличного к судьбам своей страны. Он сыпал
пословицами, вспоминал истории из хрестоматии, рассказывал анекдоты о
своем отце и деде, явно рассчитывая повлиять на решения маршала, который
был глубоко безразличен к судьбе страны.
Постепенно отец и дед Петера стали для маршала сказочными образами,
хранителями народной мудрости, легендарными героями, патриархами. С их
помощью Петер руководил маршалом и страной. И то, что, по обыкновению,
маршал вписывал по утрам в свою книжку, было рождено под мудрым
воздействием деда и отца Петера, было мыслями Петера.


В те дни, когда маршал снова стал у кормила власти, страна оказалась
беззащитной перед лицом грозной опасности. Граждане изнемогали под
бременем послевоенной разрухи и репараций. И просто поразительно, с каким
искусством маршал в первые недели и месяцы (при помощи предков Петера)
управлял государством. Даже его политические противники вынуждены были
признать, что человек, которому вверены судьбы отечества, глубоко
чувствует нужды народа и отнюдь не выжил из ума.
У маршала были железные нервы, он отлично переносил выпавшие на долю
его народа беды и бремя государственных забот; ровно в десять он ложился в
постель и спокойно спал. Петеру спалось куда хуже. Тяжелые обязанности
отнимали у него все силы, решения, которые предстояло принять во дворце,
разрывали ему сердце; хотя он и был на пятнадцать лет моложе маршала, но
все же и он был очень стар. И вот однажды утром, вскоре после переезда во
дворец, он не смог уже принести маршалу завтрак - отец и дед призвали его
к себе.
Маршал испытал даже некоторое удовлетворение. Этот Петер всю свою жизнь
только и делал, что исполнял нехитрые обязанности камердинера. Он же,
маршал, нес на своих плечах бремя забот о целом государстве. И все же он
пережил своего слугу, хотя был старше на целых пятнадцать лет.
Радость, однако, оказалась недолгой. Франц, новый камердинер, взялся за
дело с необычайным рвением. Он обращался со старцем так заботливо и
бережно, словно это немощное тело было какой-то реликвией; однако маршалу
Франц казался страшно неуклюжим, и он с трудом выносил его услуги. Ему
недоставало Петера. Этот бесхитростный малый был хранителем народной
мудрости, вдохновлявшей главу государства на важнейшие решения. Маршал не
мог привыкнуть даже к имени нового слуги. Он чаще называл его Петером, чем
Францем, но, увы, Франц был не Петер, и маршал ревниво следил за тем,
чтобы он не прикасался к заветному блокноту, в который записывались мысли,
осенившие маршала ночью.
Маршал привык к вечной, как волны, смене удач и неудач. Они затрагивали
его неглубоко, но он ощущал их.
Со смертью Петера удача покинула маршала. Его решения все чаще шли
вразрез с желаниями народа. Речи по радио не производили былого
впечатления; фимиам уже не окутывал его густой пеленой, как прежде, -
повсюду нарастал протест.
Однажды вечером, когда Франц удалился, маршал повернулся на бок,
продолжая по привычке шамкать беззубым ртом.
- А что бы сказал ты, Петер? - спросил он, как спрашивал уже сотни раз.
Петер отозвался: "Вот как-то пришел к моему деду..." - и рассказал одну
из своих историй. Маршал был удивлен. Ведь Петер умер, а сейчас стоит
здесь, как всегда подтянутый и скромный, и что-то рассказывает. И все же
это не очень поразило маршала. Ведь он частенько беседовал с теми, кого
уже не было в живых, и нередко не мог бы сказать, спит он или бодрствует.
В сущности, нет ничего особенного в том, что Петер и теперь продолжает ему
служить: после той чести, которую маршал оказал ему, принимая его услуги в
течение десятилетий, - это вполне естественно; верность - душа чести, и
что это была бы за верность, если бы она не могла устоять против смерти.
Теперь маршал каждый вечер беседовал со своим верным слугой. С тайным
нетерпением ждал он, пока уйдет Франц и его место займет Петер. И когда
Франц уходил, появлялся Петер и рассказывал простые, мудрые истории из
жизни отца и деда, а на следующее утро маршал заносил угловатым старческим
почерком его мысли в записную книжку.
Впрочем, маршалу и теперь везло не более. Его политика не встречала уже
единодушного признания, как в те времена, когда его советчиком был живой
Петер.
Наступил день, когда злые силы страны сочли маршала уже недостаточно
покладистым и гибким. Они потребовали, чтобы он назначил канцлером
человека, который был бы слепым орудием в их руках.
Маршал посоветовался с теми немногими, кого еще допускал к себе. Никто
из них не осмеливался ясно высказать то, что думал. И хотя маршал не
отличался особой проницательностью, он понял - они хотят, чтобы он сложил
с себя полномочия. И это, очевидно, было бы разумнее и достойнее, чем
оставаться главой государства и прикрывать позорные действия навязанного
ему канцлера.
Маршал слушал эти осторожные намеки с неудовольствием. Доживать свои
дни в поместье в обществе Франца вовсе не входило в его планы. Не так уж
много лет осталось ему, и какими пустыми будут они без упоительного
ощущения власти. Он не хотел назначать своим канцлером субъекта,
навязываемого ему низкими силами, но еще меньше он хотел возвращаться в
свое поместье.
В тот вечер маршал просто не мог дождаться, пока уйдет Франц. Наконец
постылый прикрыл за собою дверь, и Петер тотчас оказался здесь.
- Как ты думаешь, Петер, - должен я назначить такого человека? -
спросил маршал. - Ведь это полное ничтожество.
Петер рассказал эпизод из жизни деда. В нем фигурировали какой-то дом и
злая собака. Без злой собаки приобрести этот дом было нельзя. Конец был
довольно неясен. Получалось так, что дед счел за лучшее отказаться от
дома. Но маршал, который и слышать об этом не хотел, нетерпеливо перебил:
- Что он сделал? Только говори яснее. Мямлишь так, что вообще ничего не
поймешь. Ты уже здорово состарился.
Но Петер продолжал мямлить, и маршал истолковал эту историю в том
смысле, что дед приобрел дом, несмотря на злую собаку.
И маршал назначил канцлером этого типа, это ничтожество, и остался
главою правительства. Страна была возмущена. Вечером Петер не пришел.
Маршал бурчал себе под нос что-то о неблагодарности и вероломстве черни.
Когда на следующее утро он, как обычно, взялся за свой блокнот,
оказалось, что все страницы уже исписаны. Он дошел до последнего листа. Но
и тот был исписан. На этот раз чужой рукой, рукой Петера. "Какой крест -
такой злой, старый дурак", - прочел он.
Маршал испугался.
Он не удивлялся тому, что умерший разговаривал с ним; но то, что
покойник может писать, - это не умещалось в его голове. "Теперь-то он и
показал себя, - думал маршал, полный обиды. - Теперь, когда он мертв, он
показал себя во всей красе, этот трус". Но запись сразила его, впервые со
времени вступления во дворец он не встал утром с постели, и неотложные
дела пришлось отменить.
Позже он решил, что все объясняется очень просто. Петер еще при жизни
дал волю своей наглой холопской натуре, вот и все. Негодяй рассчитывал на
то, что вовремя вырвет страницу. Он просчитался. Маршал прожил достаточно
долго, чтобы обнаружить вероломство.
Однако это было слабым утешением. Что было не под силу событиям,
которые разбили бы сердце любого человека, сделал тяжелый замогильный
вздох Петера. Уверенность покинула старика, а с нею жизненные силы.
Он остался на своем месте, но его совершенно подавил тот субъект,
которого ему навязали, это ничтожество. Словно призрак, бродил маршал по
дворцу, и весь мир понял, что эта историческая личность всего лишь мундир,
увешанный орденами.



    ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ ГОСПОДИНА ХАНЗИКЕ



Франц Г.Ханзике, довольно тощий молодой человек, в очках, с длинным
угреватым лицом и воспаленными глазами, стоял декабрьским вечером посреди
своей комнаты на Борзигштрассе. Комната была окрашена в зеленый цвет, в
ней находились кровать, стол, два стула - самая дешевая продукция оптовой
мебельной фабрики "Дэвидсон и сыновья", - затем маленькая, чрезвычайно
хрупкая книжная полка, радио и клетка; впрочем, обитательница клетки уже
умерла.
Франц Г.Ханзике испытывал раздражение и усталость. Сторонник
витаминизированного питания, учения об отборе лучших и о сверхчеловеке,
член радикальной политической партии, агитирующий за диктатуру, а также
Общества друзей рациональной обуви, он по профессии был приказчиком в
книжном магазине. Однако его профессия доставляла ему мало радости, ибо
люди не желали покупать его излюбленных авторов, и когда он предлагал
воспоминания о войне или ницшевского "Заратустру", требовали книгу, где
действие происходит в Восточной Пруссии, и непременно в зеленом переплете,
и чтобы не дороже трех с половиной марок. Разочарованный в своей работе,
ожесточенный отсрочкой прибавки (она дала бы ему возможность купить себе
новый костюм и пройти в правление Общества), расстроенный к тому же
отказом невесты, которую он из-за отсутствия денег три раза подряд
приглашал просто погулять, не заходя в ресторан, наконец, рассерженный
тем, что его комната отапливалась слишком скупо, Франц Г.Ханзике, у
которого, когда он хотел зажечь газовую лампу, в довершение всего не
загоралась спичка, решил больше никаких попыток не делать, а, открыв газ,
дать утечь и своей собственной испорченной жизни.
И вот с тихим, певучим шорохом газ стал выходить из открытого крана,
отчетливо выступавшего в широкой световой полосе, косой и неприятно
резкой, которую клал поперек комнаты уличный фонарь. Прежде всего у Франца
Г.Ханзике возникло чувство упрямого и торжествующего превосходства. Это
был первый решительный шаг в его жизни, и он совершал его без колебаний,
он больше не позволит судьбе издеваться над ним. Он старался представить
себе, что скажет его хозяйка, с которой ежедневно пререкался из-за слишком
тонкого слоя масла на хлебе, что подумает владелец книжного магазина,
отказавший ему в прибавке; втягивал в себя все усиливающийся сладковатый
запах; попытался высчитать, долго ли еще это продлится, посмотрел на часы,
войдя для этого в полосу света. Затем стал думать о том, как все-таки
жалко, что он, такой молодой человек, философически настроенный и
одаренный, должен умереть. Виной всему - общественный строй: нет
диктатора. Интересно, как будет на его похоронах? Он представил себе
заметки в газетах. "Анцейгер", наверное, напечатает извещение о смерти
мелким шрифтом, может быть, даже без имени... Он стал испытывать легкое
стеснение в груди - или это была игра воображения, - перед ним возникли
образы людей в противогазах. Франц Г.Ханзике снял очки, ему казалось более
достойным умереть без очков. "Страна, откуда никто не возвращается", -
задумчиво изрек он и спросил себя, лечь ли ему на кровать, или приличнее
отбыть в эту страну, сидя на стуле.
Вспомнилось заглавие "Глупец и смерть". Это была книга, несколько
экземпляров которой он продал. Из-за одного экземпляра - покупатель
непременно желал его вернуть, а он ни за что не хотел принимать обратно, -
между ним и его принципалом произошло резкое столкновение. Затем Ханзике
сообразил, что благодаря открытому крану газовый счет за этот месяц будет
значительно больше и хозяйка, наверное, покроет убытки, воспользовавшись
его вещами. Ему стало очень жалко себя, что вот приходится умирать таким
одиноким. Захотелось увидеть человеческое лицо. Он подошел к окну, уже
нетвердыми шагами, как ему казалось, - но люди внизу, на улице, двигались
по глубокому снегу совершенно беззвучно и призрачно, словно они были уже
по ту сторону жизни. Из радиоаппарата раздался невнятный шум, Ханзике
подошел. Ему чудилось, что он уже еле волочит ноги, и он надел наушники,
прижав ими свои оттопыренные уши. В аппарате добродушный, широкий голос
рассказывал, с немного провинциальным акцентом, о черепахах. Не странно
ли, что какие-то подробности о жизни черепах оказались для Франца
Г.Ханзике последними вестями из этого мира? Но все же отходить под звук
какой ни на есть человеческой речи было легче, чем так, в беззвучности.
"Очень маленькая черепная коробка, - рассказывал голос, - заполнена
мозгом, масса которого не соответствует массе тела. Черепахи весом в сорок
килограмм обладают мозгом, весящим меньше четырех грамм. Черепахи
принадлежат к самым древним обитателям нашей планеты. Они способны
выносить палящий жар и сушь, но не сильный холод. Особенно поражает их
мускульная сила. Даже средняя земляная черепаха выдерживает тяжесть
мальчика, сидящего на ней верхом, а гигантская черепаха может нести
нескольких взрослых мужчин, и притом на далекое расстояние. Кроме того,
черепахи могут будто бы жить в течение невероятно долгого времени без пищи
и даже не дыша. В течение многих месяцев после самых ужасных повреждении
организм их выполняет свои естественные отправления как ни в чем не
бывало. Их жизнеспособность, по-видимому, очень велика: в Парижском
зоологическом саду одна болотная черепаха прожила шесть лет, не принимая
пищи".
Приказчик из книжного магазина, Франц Г.Ханзике, дыша с закрытым ртом и
все еще в наушниках на оттопыренных ушах, прошел, увлекая за собой радио,
тяжелыми и теперь действительно нетвердыми шагами к окну, порывисто
распахнул его, глубоко вдохнул в себя воздух, вернулся и выключил газ. Его
слегка тошнило, но он испытывал невероятный подъем и сильный аппетит.
В комнате был еще легкий сладковатый запах, и голос в аппарате еще
продолжал рассказывать. Франц Г.Ханзике надел изношенное легкое пальто;
теперь он пойдет выпить стакан пива, может быть, даже вина, затем
отправится в дансинг и поищет себе там невесту. Когда он уходил,
возвратилась хозяйка.
- А знаете ли вы, - возбужденно крикнул он ей, - что черепаха может
везти на себе нескольких мужчин?
Хозяйка решила, что он сказал непристойность, и выругалась ему вслед.
Тем временем добродушный, широкий голос в аппарате заканчивал свое
сообщение. "Люди, - заявил голос с сильным баварским акцентом, - берут по
отношению к черепахам немалый грех на душу, ибо их выносливость
принимается за признак особенно крепкого здоровья. Но черепаха чрезвычайно
чувствительна к самым, казалось бы, незначительным воздействиям среды. Все
дело в том, что она страдает медленно.
И поэтому возникает ложная уверенность, что она может все перенести".



    ТЕТЯ ВРУША



Всякий раз, когда предстоял визит тети Мелитты, мы, дети, знали, что
нас ждет небольшой веселый сюрприз, правда, с неприятной развязкой.
Тетя Мелитта была дама среднего роста, худощавая, с дерзким лицом,
черными, уже изрядно поседевшими волосами, - хотя ей не было еще и сорока
лет, - и пристальным взглядом светлых глаз, которые иногда принимали
странно отсутствующее выражение. Тетя Мелитта, - впрочем, она была не
родной нашей теткой, а кузиной моего отца, - имела обыкновение, приходя в
гости, приносить каждому из нас какой-нибудь подарок, но не "практичные"
вещи, а так, приятные безделушки. К тому же она умела интересно
рассказывать. Она много повидала на своем веку - стран и людей, а уж когда
она говорила о деревьях и цветах, - она была ботаником, - то это выходило
у нее не скучно, как в школе, а звучало, словно увлекательные истории.
Жизнь некоторых "хищных" растений в ее рассказах была полна захватывающими
приключениями, а когда она повествовала о том, как быстро разрастаются
тропические джунгли, мы слушали ее затаив дыхание. Особенно четко
запомнилась мне одна история, которую ей пришлось рассказывать нам четыре
или пять раз, - история какой-то испанской экспедиции семнадцатого века,
заблудившейся в лесу: этот лес вокруг нее вдруг начинает разрастаться с
такой быстротой, что буйно растущие деревья вскоре отделяют людей друг от
друга. В конце концов они не могут двинуться с места, лес в буквальном
смысле слова засасывает их.
Но гораздо увлекательнее были рассказы тети Мелитты о происшествиях,
приключившихся с нею буквально на днях. На свете просто не было человека,
с которым бы случалось столько всякой всячины, сколько с нею. Однажды,
например, самоубийца, бросившись из окна, сшиб ее с ног. Или при перевозке
бродячего цирка сбежала змея, напала на тетю и плотно обвила ее, и лишь в
самую последнюю минуту ее спасли. Какой-то сумасшедший принял ее за
памятник и угрожал, что застрелит, если она посмеет шевельнуться, - ведь
она же памятник. Такого рода события происходили с ней в короткие
промежутки между визитами к нам.
Но мы очень скоро дознались, что наша тетушка, которая умела с научной
точностью описывать страны, людей и особенно растения, все эти истории
просто выдумывала. Как только мы сделали это открытие, мы принялись ловить
ее на противоречиях и тем подхлестывать ее буйную фантазию. Она из кожи
вон лезла, чтобы доказать достоверность своих приключений; ее светло-серые
глаза смотрели все пристальней - смотрели куда-то вдаль, словно она искала
там новые подробности, которые помогли бы ей перебраться через трясину
предъявленных ей противоречий. Под конец, загнанная в тупик, она сидела
перед нами с потухшим взором, обескураженная, почти в отчаянии, а мы
испытывали глубокое удовлетворение, - теперь она была наказана за свою
лживость.
Для нас было развлечением подстрекать ее. Стоило ей появиться, как мы
немедленно приступали к ней с вопросами: неужели же за последние дни с ней
не произошло ничего интересного; с жестокой радостью мы наблюдали, как она
увиливала от этих вопросов, как боролась с искушением рассказать нам
очередную фантастическую историю. Но мы не оставляли ее в покое до тех
пор, пока она, обессилев в борьбе, не сдавалась, - это мы воспринимали с
облегчением и восторгом. Она не могла дольше сдерживаться, ее прорывало,
она должна была рассказывать, и она рассказывала. И тогда начиналась
вторая часть. Мы выказывали ей свое недоверие, мы дразнили и мучили ее, а
она защищала свою ложь, не играючи, а с истовой серьезностью, и мы не
скрывали своего злорадства, когда под конец она сидела перед нами
пристыженная, расстроенная - разоблаченная лгунья.
Нас просили по-доброму, нам строго приказывали прекратить эту злую
игру. Но ни запреты, ни уговоры не действовали. Нас так и подмывало
выспрашивать тетю Мелитту о том, что случилось с нею вчера и сегодня. И мы
заметили, что и родители наши, против своей воли, тоже увлекались и с
интересом наблюдали, как тетя оказывала сначала сильное, потом все более
слабое сопротивление и в конце концов поддавалась искушению.
Когда я стал постарше, отец как-то отвел меня в сторону и стал взывать
к моей совести. Объяснил мне, каким образом у тети Мелитты, женщины
вообще-то вполне рассудительной, возникла такая причуда. Совсем еще
молодой, сразу после замужества, она уехала с мужем, ботаником, в Китай,
где он получил место агронома на какой-то большой плантации. Но вскоре
после их приезда разразилось боксерское восстание, муж ее был зверски
убит, ей, в числе немногих белых, удалось спастись, но она была в тяжелом
состоянии - совершенно невменяема, Что произошло с ней - этого так и не
удалось у нее узнать. На некоторое время она исчезла за стенами, какой-то
психиатрической больницы. С тех пор как ее выпустили оттуда, она все время
такая. Никогда она не говорила о событиях тех дней, а если заходила речь о
Китае или о каких-то происшествиях, сходных с тем, что, по-видимому,
пришлось пережить ей, лицо ее каменело, и она вскоре уходила домой. Она
явно испытывала потребность поговорить о своих ужасных испытаниях, - и в
то же время что-то не пускало ее. Ее выдуманные истории были просто
отдушиной, в которой находила себе выход ее тоска.
Однако при всем уважении к умной и приветливой тете Мелитте, при всем
сочувствии к ее судьбе мы по-прежнему жаждали острых ощущений от ее
вранья, от возможности самим вызвать его и продемонстрировать другим. Лишь
повзрослев, я понял, что причуда тети не столько забавна, сколько достойна
сострадания. С тех пор я старался помочь ей, как умел. Вскоре я обнаружил,
что больше всего она страдала, когда ее вынуждали доказывать достоверность
ее историй или уличали в противоречиях. Но зато как благодарна она была,
когда слушатели сначала делали вид, что верят ее рассказу, а потом
незаметно меняли тему разговора.
Позднее, когда выяснилось, что я не лишен известного писательского
дарования, я обрел в тете Мелитте умную, понимающую, благожелательную
советчицу. Она настаивала, чтобы во всем, что я пишу, я соблюдал, при
любых обстоятельствах, строгую внутреннюю правдивость. С безошибочным
чутьем обнаруживала она малейшую фальшь. Я многим обязан ей.
Пришел Гитлер. Тетя Мелитта, хотя ее, быть может, никто бы и не тронул,
не могла вынести той великой лжи, в которую превратилась жизнь Германии.
Она уехала во Францию. Там она продолжала свой обычный образ жизни:
занималась ботаникой и рассказывала свои выдуманные истории.
Началась война и вторжение нацистов. Тетя Мелитта слишком задержалась
во Франции, и с приходом нацистов ее интернировали французские власти. Для
старой женщины попасть во французский лагерь для интернированных было не
шуткой. Смертность там была выше, чем на французском фронте.
Потом я встретил тетю Мелитту в Нью-Йорке. Она выжила, но совсем
одряхлела. С ней были две женщины - она сидела вместе с ними в лагере во
Франции. Женщины рассказывали о своих ужасных испытаниях. Как приходилось
голодать в лагере, как там свирепствовала дизентерия, как люди, пробираясь
к уборной, увязали в тине, как обитательницы лагеря лишались глотка
кофейной бурды, если одна из них лежала в родах, потому что теплая вода
нужна была роженице. Тетя Мелитта одергивала своих товарок.
- Перестаньте, все это было совсем не так страшно, - говорила она и
переводила разговор на что-нибудь другое.
Позднее эти женщины рассказывали мне, какой деятельной и
самоотверженной проявила она себя в лагере.
Многие навещали тетю Мелитту, поздравляли ее со спасением,
расспрашивали о ее переживаниях. Она резко, даже грубо отклоняла просьбы
что-либо рассказать. Вместо этого она снова рассказывала свои выдуманные
истории, с поправкой на американский быт. Так, например, сидя однажды на
скамейке в Сентрал-парке, она подслушала, как два нацистских шпиона
обсуждали план взорвать одновременно заводы Дугласа в Санта-Моника и
синагогу на Пятой авеню Нью-Йорка, и вот с того дня у ее маленькой машины,
на которой она совершает свои ботанические экспедиции, каждый раз
таинственным образом оказываются проколоты шины. В другой раз ее похитили