В другой раз, примерно год спустя, во время другого чаепития, я разговаривал с профессором Вильдтом, астрономом, разработавшим какую-то теорию об облаках на Венере. В то время предполагалось, что они состоят из формальдегида (забавно узнать, о чем мы беспокоились тогда-то), и он все это выяснял: и как формальдегид осаждается, и многое другое. Было чрезвычайно интересно. Мы разговаривали обо всей этой мути, и тут ко мне подошла какая-то маленькая дама и сказала: «Мистер Фейнман, миссис Эйзенхарт хотела бы Вас видеть».
   — О'кей, минутку… — и я продолжал беседовать с Вильдтом.
   Маленькая дама вернулась снова и сказала: «Мистер Фейнман, миссис Эйзенхарт хотела бы Вас видеть».
   — Да, да! — и я пошёл к миссис Эйзенхарт, разливавшей чай.
   — Что бы Вы хотели, кофе или чай, мистер Фейнман?
   — Миссис такая-то сказала, что Вы хотели поговорить со мной?
   — Хе-хе-хе-хе-хе. Так Вы предпочитаете кофе или чай, мистер Фейнман?
   — Чай, — сказал я. — Благодарю Вас.
   Несколько минут спустя пришли дочь миссис Эйзенхарт и её школьная подруга, и мы были представлены друг другу. Вся идея этого «хе-хе-хе» состояла в следующем: миссис Эйзенхарт вовсе не хотела со мной говорить, она хотела, чтобы я находился возле неё и пил чай, когда придут её дочь с подружкой, чтобы им было с кем поговорить. Вот так это работало. К этому времени я уже знал, что делать, когда слышу «хе-хе-хе-хе-хе». Я не спросил: «Что Вы имеете в виду своим „хе-хе-хе“? Я знал, что „хе-хе-хе“ значит „ошибка“, и лучше бы её исправить.
   Каждый вечер мы облачались в академические плащи к ужину. В первый вечер это буквально вытряхнуло из меня жизнь, поскольку я не люблю формальностей. Но скоро я понял, что плащи — это большое удобство. Студенты, только что игравшие в теннис, могли вбежать в комнату, схватить плащ и влезть в него. Им не нужно было тратить время на перемену одежды или на душ. Поэтому под плащами были голые руки, майки, все, что угодно. Более того, существовало правило, что плащ никогда не надо было чистить, поэтому можно было сразу отличить первокурсника от второкурсника, от третьекурсника, от свиньи! Плащи никогда не чистились и никогда не чинились. У первокурсников они были относительно чистыми и в хорошем состоянии, но к тому времени, как вы переваливали на третий курс или приближались к этому, плащи превращались в бесформенные мешки на плечах с лохмотьями, свисающими вниз.
   Итак, когда я приехал в Принстон, я попал на чай в воскресный день, а вечером, не снимая академического плаща, — на ужин в «Колледже». А в понедельник первое, что я хотел сделать, — это пойти посмотреть на циклотрон.
   Когда я был студентом в Массачусетском технологическом, там построили новый циклотрон, и как он был прекрасен! Сам циклотрон был в одной комнате, а контрольные приборы — в Другой. Все было прекрасно оборудовано. Провода, соединявшие контрольную комнату с циклотроном, шли снизу в специальных трубах, служивших для изоляции. В комнате находилась целая панель с кнопками и измерительными приборами. Это было сооружение, которое я бы назвал позолоченным циклотроном.
   К тому времени я прочёл множество статей по циклотронным экспериментам, и лишь совсем немногие были выполнены в МТИ. Может быть, это было ещё начало. Но была куча результатов из таких мест, как Корнелл и Беркли, и больше всего из Принстона. Поэтому, что я действительно хотел увидеть, чего я ждал с нетерпением, так это ПРИНСТОНСКИЙ ЦИКЛОТРОН. Это должно быть нечто!
   Поэтому в понедельник первым делом я направился в здание, где размещались физики, и спросил: «Где циклотрон, в каком здании?»
   — Он внизу, в подвале, в конце холла.
   В подвале? Ведь здание было старым. В подвале не могло быть места для циклотрона. Я подошёл к концу холла, прошёл в дверь и через десять секунд узнал, почему Принстон как раз по мне — лучшее для меня место для обучения. Провода в этой комнате были натянуты повсюду'. Переключатели свисали с проводов, охлаждающая вода капала из вентилей, комната была полна всякой всячины, все выставлено, все открыто. Везде громоздились столы со сваленными в кучу инструментами. Словом, это была наиболее чудовищная мешанина, которую я когда-либо видел. Весь циклотрон помещался в одной комнате, и там был полный, абсолютный хаос!
   Это напомнило мне мою детскую домашнюю лабораторию. Ничто в МТИ никогда не напоминало мне её. И тут я понял, почему Принстон получал результаты. Люди работали с инструментом. Они сами создали этот инструмент. Они знали, где что, знали, как что работает, не вовлекали в дело никаких инженеров, хотя, возможно, какой-то инженер и работал у них в группе. Этот циклотрон был намного меньше, чем в МТИ. Позолоченный Массачусетский? О нет, он был полной противоположностью. Когда принстонцы хотели подправить вакуум, они капали сургучом, капли сургуча были на полу. Это было чудесно! Потому что они со всем этим работали. Им не надо было сидеть в другой комнате и нажимать кнопки! (Между прочим, из-за невообразимой хаотической мешанины у них в комнате был пожар — и пожар уничтожил циклотрон. Но мне бы лучше об этом не рассказывать!) Когда я попал в Корнелл, я пошёл посмотреть и на их циклотрон. Этот вряд ли требовал комнаты: он был что-то около ярда в поперечнике. Это был самый маленький циклотрон в мире, но они получили фантастические результаты. Физики из Корнелла использовали всевозможные ухищрения и особую технику. Если они хотели что-либо поменять в своих «баранках» — полукружиях которые по форме напоминали букву «D» и в которых двигались частицы, — они брали отвёртку, снимали «баранки» вручную, чинили и ставили обратно. В Принстоне все было намного тяжелее, а в МТИ вообще приходилось пользоваться краном, который двигался на роликах под потолком, спускать крюки — это была чёртова прорва работы.
   Разные школы многому меня научили. МТИ — очень хорошее место. Я не пытаюсь принизить его. Я был просто влюблён в него. Там развит некий дух: каждый член всего коллектива думает, что это — самое чудесное место на земле, центр научного и технического развития Соединённых Штатов, если не всего мира. Это как взгляд нью-йоркца на Нью-Йорк: он забывает об остальной части страны. И хотя Вы не получаете там правильного представления о пропорциях, вы получаете превосходное чувство — быть вместе с ними и одним из них, иметь мотивы и желание продолжать. Вы избранный. Вам посчастливилось оказаться там.
   Массачусетский технологический был хорошим институтом, но Слэтер был прав, рекомендуя мне перейти в другое место для дипломной работы. Теперь и я часто советую своим студентам поступить так же. Узнайте, как устроен остальной мир. Разнообразие — стоящая вещь.
   Однажды я проводил эксперимент в циклотронной лаборатории в Принстоне и получил поразительные результаты. В одной книжке по гидродинамике была задача, обсуждавшаяся тогда всеми студентами-физиками. Задача такая. Имеется S-образный разбрызгиватель для лужаек — S-образная труба на оси; вода бьёт струёй под прямым углом к оси и заставляет трубу вращаться в определённом направлении. Каждый знает, куда она вертится — трубка убегает от уходящей воды. Вопрос стоит так: пусть у вас есть озеро или плавательный бассейн — большой запас воды, вы помещаете разбрызгиватель целиком под воду и начинаете всасывать воду вместо того, чтобы разбрызгивать её струёй. В каком направлении будет поворачиваться трубка?
   На первый взгляд, ответ совершенно ясен. Беда состоит в том, что для одного было совершенно ясно, что ответ таков, а для Другого — что все наоборот. Задачу все обсуждали. Я помню, как на одном семинаре или чаепитии кто-то подошёл к профессору Джону Уилеру и сказал: «А Вы как думаете, как она будет крутиться?»
   Уилер ответил: «Вчера Фейнман убедил меня, что она пойдёт назад. Сегодня он столь же хорошо убедил меня, что она будет вращаться вперёд. Я не знаю, в чем он убедит меня завтра!»
   Я приведу вам аргумент, который заставляет думать так, и другой аргумент, заставляющий думать наоборот. Хорошо?
   Одно соображение состоит в том, что, когда вы всасываете воду, она как бы втягивается в сопло. Поэтому трубка подаётся вперёд, по направлению к входящей воде.
   Но вот приходит кто-то другой и говорит: «Предположим, что мы удерживаем устройство в покое и спрашиваем, какой момент вращения для этого необходим. Мы все знаем, что, когда вода вытекает, трубку приходится держать с внешней стороны S-образной кривой — из-за центробежной силы воды, проходящей по контуру. Ну а если вода идёт по той же кривой в обратном направлении, центробежная сила остаётся той же и направлена в сторону внешней части кривой. Поэтому оба случая одинаковы, и разбрызгиватель будет поворачиваться в одну и ту же сторону вне зависимости от того, выплёскивается ли вода струёй или всасывается внутрь».
   После некоторого размышления я, наконец, принял решение, каким должен быть ответ, и, чтобы продемонстрировать его, задумал поставить опыт.
   В Принстонской циклотронной лаборатории была большая оплетённая бутыль — чудовищный сосуд с водой. Я решил, что это просто замечательно для эксперимента. Я достал кусок медной трубки и согнул его в виде буквы S. Затем в центре просверлил дырку, вклеил отрезок резинового шланга и вывел его через дыру в пробке, которую я вставил в горлышко бутылки. В пробке было ещё одно отверстие, в которое я вставил другой кусок резинового шланга и подсоединил его к запасам сжатого воздуха лаборатории. Закачав воздух в бутыль, я мог заставить воду втекать в медную трубу точно так же, как если бы я её всасывал. S-образная трубка, конечно, не стала бы вертеться постоянно, но она повернулась бы на определённый угол (из-за гибкости резинового шланга), и я собирался измерить скорость потока воды, измеряя, насколько высоко поднимется струя от горлышка бутылки.
   Я все установил на свои места, включил сжатый воздух, и тут раздалось: «пап!» Давление воздуха выбило пробку из бутылки. Тогда я прочно привязал её проводом, чтобы она не выпрыгнула. Теперь эксперимент пошёл отлично. Вода выливалась, и шланг перекрутился, поэтому я чуть подбавил давление, потому что при большей скорости струи измерять можно было более точно. Я весьма тщательно измерил угол, затем расстояние и снова увеличил давление, и вдруг вся штука прямо-таки взорвалась. Кусочки стекла и брызги разлетелись по всей лаборатории. Один из спорщиков, пришедший понаблюдать за опытом, весь мокрый, вынужден был уйти домой и переменить одежду (просто чудо, что он не порезался стеклом). Все снимки, которые с большим трудом были получены на циклотроне в камере Вильсона, промокли, а я по какой-то причине был достаточно далеко или же в таком положении, что почти не промок. Но я навсегда запомнил, как великий профессор Дель Сассо, ответственный за циклотрон, подошёл ко мне и сурово сказал: «Эксперименты новичков должны производиться в лаборатории для новичков!»


Яяяяяяяяяяя!


   По средам в Принстонский выпускной колледж приходили разные люди с лекциями. Ораторы зачастую были очень интересными людьми, и обсуждения, которые обычно следовали за лекцией, были весьма забавными. Например, один парень из нашего колледжа очень строго придерживался жёстких антикатолических взглядов, поэтому он заранее передал свои вопросы, чтобы их задали оратору, говорившему о религии, так что тому пришлось несладко.
   В другой раз кто-то говорил о поэзии. Оратор рассказывал о структуре стихотворения и об эмоциях, которые стихотворение передаёт; он разделил все на определённые виды классов. Во время обсуждения, которое последовало за лекцией, он сказал: «Разве в математике дело обстоит не точно также, доктор Эйзенхарт?»
   Доктор Эйзенхарт был деканом выпускного колледжа и великим профессором математики. Кроме того, он был очень умен. Он сказал: «Мне было бы интересно узнать, что об этом думает Дик Фейнман в отношении теоретической физики». Он все время загонял меня в подобные переплёты.
   Я встал и сказал: «Да, это очень тесно связано с физикой. В теоретической физике аналогом слова является математическая формула, аналогом структуры стихотворения — взаимосвязь теоретических тыр-пыр с тем-то и тем-то». Я прошёлся по всей его лекции, проведя идеальную аналогию. Глаза оратора лучились счастьем.
   Потом я сказал: «Мне кажется, что, что бы Вы ни сказали о поэзии, я смогу найти способ провести аналогию с любым предметом точно также, как я сейчас сделал это для теоретической физики. Я не думаю, что эти аналогии имеют смысл».
   В огромном зале с окнами из цветного стекла, где мы всегда обедали, в своих неизменно распадающихся академических плащах, декан Эйзенхарт начинал каждый обед с произнесения молитвы на латинском языке. После обеда он часто поднимался и делал какие-нибудь объявления. Однажды вечером доктор Эйзенхарт встал и сказал: «Через две недели к нам приезжает профессор психологии с лекцией о гипнозе. Профессор полагает, что будет гораздо лучше, если он сможет представить нам реальный показ сеанса гипноза, чем просто говорить о нем. Поэтому ему хотелось бы, чтобы несколько человек добровольно вызвались ему помочь и подвергнуться гипнозу…»
   Я заволновался. Я непременно должен выяснить, что такое гипноз, вопросов тут не было. Это будет просто супер!
   Затем декан Эйзенхарт сказал, что будет хорошо, если трое или четверо человек вызовутся помочь профессору, чтобы он попробовал немного поработать с ними до лекции и посмотреть, кто поддаётся гипнозу, поэтому ему очень хотелось бы, чтобы мы помогли профессору. (Боже правый, он же просто тратит время!) Эйзенхарт был в одном конце огромного обеденного зала, я же в противоположном, у стены. Там были сотни парней. Я знал, что каждому захочется это попробовать, и жутко боялся, что он не увидит меня из-за того, что я сижу так далеко. Но мне было просто необходимо попасть на этот сеанс!
   Наконец, Эйзенхарт сказал: «Итак, мне хотелось бы знать, будут ли добровольцы…»
   Я поднял руку, просто взлетел со своего места и изо всех сил, чтобы быть уверенным, что он меня услышит, заорал: «ЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯ!»
   Он услышал меня, потому что я оказался единственным. Мой голос многократно отразился от стен и потолка зала — мне было очень стыдно. Эйзенхарт отреагировал немедленно: «Да, конечно, мистер Фейнман, я знал, что Вы вызоветесь, я просто думал, может быть, захочет кто-нибудь ещё».
   Наконец, вызвалось ещё несколько ребят, и за неделю до лекции профессор приехал, чтобы попрактиковаться на нас и посмотреть, подходит ли кто-нибудь для гипноза. Я знал об этом явлении, но не знал, как это, когда тебя гипнотизируют.
   Он начал работать со мной, и вскоре мы дошли до того этапа, когда он сказал: «Ты не можешь открыть глаза».
   Я сказал себе: «Я клянусь, что могу открыть глаза, но я не хочу все испортить. Посмотрим, насколько далеко это зайдёт». Ситуация сложилась интересная. Ты немножко одурманен и, несмотря на то, что вроде бы несколько потерял контроль над собой, уверен, что сможешь открыть глаза. Но ты их, конечно же, не открываешь, поэтому, в некотором смысле, ты не можешь это сделать. Он проделал все свои штучки и решил, что я подойду. Когда настал день лекции и реального сеанса гипноза, он попросил нас выйти на сцену и загипнотизировал на глазах всего Принстонского выпускного колледжа. На этот раз эффект был посильнее; думаю, что я научился поддаваться гипнозу. Гипнотизёр показывал разные фокусы, заставлял меня делать то, что обычно я бы не смог сделать, а в конце сеанса сказал, что после того, как я выйду из состояния гипноза, я не пойду прямо на своё место, что было бы естественно, а обойду всю комнату и подойду к своему месту сзади.
   В течение всего сеанса я смутно осознавал, что происходит, и сотрудничал с гипнотизёром, делая все, что он говорит, но насчёт последнего я решил: «Ну нет, черт возьми, с меня хватит! Я пойду прямо на своё место».
   Когда пришло время встать и сойти со сцены, я пошёл было прямо к своему месту. Но тут же ощутил своеобразное раздражение: я почувствовал себя так неуютно, что не смог идти своей дорогой. Я обошёл весь зал.
   Некоторое время спустя меня загипнотизировали ещё раз. Гипнотизёром была женщина. Она сказала: «Я зажгу спичку, погашу её и тут же прикоснусь ею к твоей руке. Ты не почувствуешь боли».
   Я подумал: «Вздор!» Она взяла спичку, зажгла её, потушила и прикоснулась ею к моей руке. Я почувствовал лёгкое тепло. Все это время я сидел с закрытыми глазами и думал: «Это несложно. Она зажгла одну спичку, а к моей руке прикоснулась другой. В этом нет ничего особенного; это обман!»
   Когда я вышел из состояния гипноза и посмотрел на свою руку, меня ожидал огромнейший сюрприз: на моей руке был ожог. Вскоре на его месте вздулся пузырь, но я так и не почувствовал боли, даже когда он лопнул.
   Так что я счёл гипноз весьма любопытным опытом. Ты все время говоришь себе: «Я могу это сделать, но не буду», но это не более чем другой способ сказать, что ты не можешь.


Схема кошки?


   В обеденной комнате выпускного колледжа в Принстоне все обычно сидели обособленными группками. Я сидел с физиками, но через какое-то время подумал: «Было бы неплохо посмотреть, чем занимается весь остальной мир, поэтому посижу-ка неделю или две в каждой из других групп».
   Когда я сидел за столом с философами, я слушал, как они очень серьёзно обсуждают книгу Уайтхеда «Процесс и реальность». Они употребляли слова весьма забавным образом, и я не особенно понимал, о чем они говорят. Я не хотел прерывать их беседу и постоянно просить разъяснить мне что-нибудь, но иногда я все же делал это, и они пытались объяснить мне, но я все равно ничего не понимал. Наконец, они пригласили меня на свой семинар.
   Семинар у них походил на урок. Они встречались раз в неделю, чтобы обсудить новую главу из книги «Процесс и реальность»: кто-нибудь делал по этой главе доклад, а затем следовало обсуждение. Я отправился на семинар, пообещав себе не открывать рта, напоминая себе, что я в этом предмете — полный профан и иду туда просто посмотреть.
   То, что произошло на семинаре, было типичным — настолько типичным, что в это даже трудно поверить, но, тем не менее, это правда. Сначала я сидел и молчал, во что практически невозможно поверить, но это тоже правда. Один из студентов делал доклад по главе, которую они должны были изучить на той неделе. В этой главе Уайтхед постоянно использовал словосочетание «существенный объект» в каком-то конкретном сугубо техническом смысле, который он, по-видимому, определил ранее, но я этого не понял.
   После некоторого обсуждения смысла выражения «существенный объект» профессор, который вёл семинар, сказал что-то, намереваясь разъяснить суть предмета, и нарисовал на доске что-то, похожее на молнии. «Мистер Фейнман, — сказал он, — как Вы считаете, электрон — это „существенный объект“?»
   Вот теперь я попал в переплёт. Я признался, что не читал книгу и потому не имею никакого понятия о том, что Уайтхед подразумевает под этим выражением; я пришёл только посмотреть. «Но, — сказал я, — я попытаюсь ответить на вопрос профессора, если вы сначала ответите на мой вопрос, чтобы я немножко лучше представил смысл выражения „существенный объект“. Кирпич — это существенный объект?»
   Что я намеревался сделать, так это выяснить, считают ли они теоретические конструкции существенными объектами. Электрон — это теория, которую мы используем; он настолько полезен для понимания того, как работает природа, что мы почти можем назвать его реальным. Я хотел с помощью аналогии прояснить идею насчёт теории. В случае с кирпичом дальше я бы спросил: «А как насчёт того, что внутри кирпича?», потом бы я сказал, что никто и никогда не видел, что находится внутри кирпича. Всякий раз, когда ломаешь кирпич, видишь только его поверхность. А то, что у кирпича есть что-то внутри, — всего лишь теория, которая помогает нам лучше понять природу вещей. То же самое и с теорией электронов. Итак, я начал с вопроса: «Кирпич — это существенный объект?»
   Мне начали отвечать. Один парень встал и сказал: «Кирпич — это отдельный, специфический объект. Именно это Уайтхед подразумевает под существенным объектом».
   Другой парень сказал: «Нет, существенным объектом является не отдельный кирпич; существенным объектом является их общий характер — их „кирпичность"“.
   Третий парень встал и сказал: «Нет, сами кирпичи не могут быть существенным объектом. „Существенный объект“ означает идею в разуме, которая у вас появляется, когда вы думаете о кирпичах».
   Потом встал ещё один парень, потом ещё один, и, скажу вам, я ещё никогда не слышал столько разных оригинальных мнений о кирпиче. И, как это должно быть во всех историях о философах, все закончилось полным хаосом. Во всех своих предыдущих обсуждениях они даже не задумывались о том, является ли «существенным объектом» такой простой объект, как кирпич, не говоря уже об электроне.
   После этого я отправился к биологическому столу. У меня всегда был интерес к биологии, а эти парни говорили об очень интересных вещах. Некоторые из них приглашали меня слушать курс физиологии клетки, который у них должен был быть. Я знал кое-что по биологии, но это был курс для выпускников. «Как вы думаете, смогу ли я его осилить? Разрешит ли профессор?» — спросил я.
   Они спросили у инструктора, Ньютона Харви, выполнившего множество исследований по бактериям, испускающим свет. Харви сказал, что я могу присоединиться к специальному продвинутому курсу при одном условии — я должен делать всю работу и сообщения по статьям, как и любой другой.
   Перед первым занятием парни, которые пригласили меня прослушать курс, захотели показать мне некоторые вещи под микроскопом. Они вложили туда клетки некоторых растений, и были видны маленькие зеленые пятна, называемые хлоропластами (они производят сахар, когда на них светит солнце), двигавшиеся по кругу, Я посмотрел на них, а потом перевёл взгляд вверх: «Почему они кружатся? Что толкает их по кругу?»
   Никто не знал. Оказалось, что в то время этого не понимали. Таким образом, прямо с ходу я узнал кое-что о биологии: там очень легко найти вопрос, который был бы очень интересным и на который никто не знал бы ответа. В физике приходится идти несколько глубже, прежде чем вы сможете найти интересный вопрос, о котором люди не знают.
   Свой курс Харви начал с того, что нарисовал замечательную большую картинку клетки на доске и пометил все части, из которых она состоит. Затем он рассказал о них, и я понял большую часть из того, что он рассказывал.
   После лекции парень, который пригласил меня, спросил: «Ну как, тебе понравилось?»
   Я ответил: «Очень. Единственная часть, которую я не понял — это часть о лецитине. Что такое лецитин?»
   Парень начинает объяснять монотонным голосом: «Все живые существа, как растения, так и животные, сделаны из маленьких объектов, похожих на кирпичики, называемых „клетками“…»
   — Послушай, — сказал я нетерпеливо, — все это я знаю, иначе я не слушал бы этот курс. Но что такое лецитин?.
   — Я не знаю.
   Я должен был делать сообщения по статьям наряду со всеми остальными, и первая, которую за мной записали, была по эффекту, который производил давление на клетки — Харви выбрал для меня эту тему потому, что она имела что-то общее с физикой. Хотя я понимал, что делал, я не правильно все произносил, когда читал статью, и аудитория всегда истерически хохотала, когда я говорил о «бластосферах» вместо «бластомерах» или о других таких вещах.
   Следующая статья, выбранная для меня, была работой Адриана и Бронка. Они продемонстрировали, что нервные импульсы — это однопульсовые явления с резкими краями. Были поставлены эксперименты с кошками, в которых они измерили электрическое напряжение на нервах.
   Я начал читать статью. Там все время речь шла об экстензорах и флексорах, мускулах gastrocnemius и т.д. Назывался тот или иной мускул, а у меня не было даже туманнейшей идеи, где они размещаются по отношению к нервам или к кошке. Поэтому я подошёл к библиотекарю в биологическом отделе и спросил её, не может ли она разыскать для меня схему кошки.
   — Схему кошки, сэр? — спросила она в ужасе. — Вы имеете в виду зоологический атлас! — С тех пор пошли слухи о тупом дипломнике-биологе, разыскивавшем схему кошки.
   Когда пришло время делать доклад по этому предмету, я для начала изобразил очертание кошки и принялся называть различные мускулы.
   Другие студенты в аудитории перебили меня: «Мы знаем все это!»
   — О, вы знаете? Тогда не удивительно, что я могу догнать вас так быстро после четырех лет занятий биологией. — Они тратили все своё время на запоминание ерунды вроде этой, когда это можно было бы посмотреть за 15 минут.
   После войны я каждое лето путешествовал на машине где-нибудь по Соединённым Штатам. В один год, после того как я побывал в Калтехе , я подумал: «Вместо того чтобы отправиться в другое место, я отправлюсь в другую область».
   Это было сразу после открытия Уотсоном и Криком спирали ДНК.
   В Калтехе было несколько очень хороших биологов, потому что у Дельбрюка там была лаборатория, и Уотсон приезжал в Калтех, чтобы прочесть несколько лекций о кодирующей системе ДНК. Я ходил на его лекции и семинары на кафедре биологии и проникся энтузиазмом. Это было очень волнующее время в биологии, и Калтех оказался замечательным местом.
   Я не думал, что я уже достиг такого уровня, когда могу проводить настоящие исследования по биологии, так что для своего летнего визита в область биологии я наметил просто слоняться по биологической лаборатории и «мыть тарелки», а в это время наблюдать за тем, что делают другие. Я пошёл в биолабораторию сказать им о моем желании, и Боб Эдгар, молодой кандидат, который был кем-то вроде ответственного, сказал, что не позволит мне это сделать. Он сказал: «Вы должны действительно провести какое-нибудь исследование, как студент-дипломник, а мы дадим вам задачу, над которой можно поработать». Это отлично мне подходило.