- У меня другие предписания, сэр, - твердо возразил дворецкий.
   И не успел Билл опомниться, как ему ловко прижали локти к бокам и проворно провели в какую-то комнатку позади буфета.
   Здесь его встретил человек в пенсне, Билл узнал в нем домашнего секретаря Комбринков.
   Секретарь, кивнул дворецкому, сказал: "Да, этот самый", - и Биллу отпустили руки.
   - Мистер Мак-Чесни, - произнес секретарь, - вы сочли уместным проникнуть в этот дом без приглашения, и его светлость просит вас немедленно удалиться. Будьте добры передать мне ваш номерок от гардероба.
   Тут Билл наконец понял. С его губ сорвалось единственное слово, подходящее, по его мнению, для леди Сибил; в тот же миг секретарь подал знак двум лакеям, и отчаянно отбивающегося Билла поволокли через буфетную, где на него с любопытством оглядывались официанты, потом длинным коридором до дверей - и вытолкали в ночь. Двери захлопнулись; потом еще раз отворились, вслед за ним, надувшись парусом, вылетело его пальто, по ступенькам со стуком скатилась трость.
   Он еще стоял там, ошарашенный, потрясенный, когда перед ним затормозило свободное такси, и шофер, приоткрыв дверцу, позвал:
   - Эй, хозяин! Голова-то не болит?
   - Что?
   - Я знаю местечко, где можно опохмелиться. И поздний час не помеха.
   Дверца такси захлопнулась за ним, и начался кошмар. Какое-то подпольное ночное кабаре; какие-то чужие люди, неизвестно откуда взявшиеся; потом какой-то скандал, он пытался расплатиться чеком и вдруг стал громко кричать, что он - Уильям Мак-Чесни, знаменитый режиссер, но никого не мог убедить, ни других, ни самого себя. Сначала было очень важно немедленно связаться с леди Сибил и призвать ее к ответу; потом уже вообще ничего не было важного. Он опять сидел в такси, шофер тряс его за плечи, и перед ним был его собственный дом.
   В холле, когда он входил, раздался телефонный звонок, но Билл тупо прошел мимо горничной и расслышал ее голос, только уже поднимаясь по лестнице.
   - Мистер Мак-Чесни, это опять из больницы. Миссис Мак-Чесни у них, они звонят каждый час.
   Все еще как в тумане, он приложил трубку к уху.
   - Говорят из Мидлендской больницы по поручению вашей жены. Она разрешилась сегодня в девять часов утра мертворожденным младенцем.
   - Постоите, - хриплым, ломающимся голосом сказал он. - Я не понимаю.
   Но потом он все же понял: у Эмми родился мертвый ребенок, и она зовет его. На подкашивающихся ногах он снова вышел на улицу искать такси.
   В палате стоял полумрак. Постель была скомкана. Эмми подняла голову и увидела Билла.
   - Это ты, - сказала она. - Господи, я думала, тебя нет в живых. Где ты был?
   Он упал на колени возле кровати, но Эмма отвернулась.
   - От тебя разит, - сказала она. - Противно.
   Но пальцы ее остались у него на волосах, и он долго, не двигаясь, стоял перед ней на коленях.
   - Между нами все кончено, - чуть слышно говорила она. - Но как было жутко, когда я думала, что ты умер. Все умерли. Пусть бы и я умерла.
   Ветром откинуло штору на окне, он поднялся поправить ее, и Эмми увидела его в ясном свете утра - бледного, страшного, в мятом костюме, с разбитым лицом. На этот раз она чувствовала озлобление против него, а не против его обидчиков. Чувствовала, что его образ уходит из ее сердца и на этом месте возникает пустота, и вот его уже нет для нее, и она даже может простить, может его пожалеть. И все - за какую-то минуту.
   Она упала у больничного подъезда, когда одна выходила из такси.
   4
   Когда Эмми оправилась физически и душевно, ею овладело неотступное желание учиться балету - давняя немеркнущая мечта, которую зароняла в ней мисс Джорджия Берримен Кэмпбелл из Южной Каролины, манила, точно светлый путь, уводящий назад, к ранней юности и к нью-йоркским дням радости и надежды. Под балетом она понимала ту изысканную совокупность извилистых поз и формализованных пируэтов, которая, родилась в Италии несколько столетий назад и достигла расцвета в России в начале нынешнего века. Она хотела приложить силы к тому, во что могла верить, ей представлялось, что танец - это возможность для женщины выразить себя в музыке; вместо сильных пальцев тебе дано гибкое тело, чтобы исполнять Чайковского и Стравинского; и ноги в "Шопениане" могут быть не менее выразительны, чем голоса в "Кольце Нибелунгов". В низших своих проявлениях балет - это номер в цирковой программе между акробатами и морскими львами; в высших - Павлова и Искусство.
   Как только они устроились в нью-йоркской квартире, она с головой погрузилась в работу. Занималась неутомимо, как шестнадцатилетняя девочка, - по четыре часа в день у станка, позиции, антраша, пируэты, арабески. Это стало основным содержанием ее жизни, и единственное, что ее беспокоило, не поздно ли? Ей было двадцать лет, и приходилось наверстывать за десять лет, но у нее было пластичное тело прирожденной балерины - и это прелестное лицо...
   Билл поощрял ее занятия; он собирался, когда она выучится, создать для нее первый настоящий американский балет. По временам он даже немного завидовал ее увлеченности; его собственные дела после возвращения на родину шли не блестяще. Во-первых, он нажил себе много врагов еще в годы своей самоуверенной молодости; ходили преувеличенные рассказы о том, как он много пьет, как груб с актерами и как с ним трудно работать.
   Не в его пользу было и то, что он никогда не мог отложить денег и для каждой новой постановки вынужден был искать финансовую поддержку. А кроме того, он был на свой лад настоящим тонким художником, что и не побоялся доказать рядом некоммерческих постановок, но, поскольку за ним не стояла Театральная гильдия, все потери он должен был возмещать из собственного кармана.
   Успехи тоже были; но давались, они теперь труднее - или это было обманчивое впечатление, просто сказывался нездоровый образ жизни. Он все собирался поехать отдохнуть, собирался поменьше курить, но в театральном мире была такая конкуренция, с каждым днем появлялись новые деятели, пользующиеся славой непогрешимых, да и не привык он к размеренной жизни. Он любил работать запоями, в чаду вдохновения и черного кофе, как принято в театре, но после тридцати лет за это приводится дорого платить. Так получилось, что он постепенно стал все больше опираться на Эмми, на ее физическое здоровье и душевные силы. Они постоянно были вместе, и если его все же смущало, что он нуждается в ней больше, чем она в нем, то ведь у него еще все могло перемениться к лучшему - в будущем месяце, в следующем сезоне.
   Однажды ноябрьским вечером Эмми возвращалась из балетной школы, помахивая своей серенькой сумочкой, низко надвинув шляпу на отсыревшие волосы, - вся во власти приятных мыслей. Она знала, что уже несколько недель люди приходят в студию специально, чтобы посмотреть на нее. Она была готова для выступлений. Когда-то с такой же настойчивостью и так же долго она трудилась над своими отношениями с Биллом, и тогда это кончилось срывом и болью; но теперь ей не от кого было опасаться предательства, здесь она полагалась только на себя. И она с замиранием сердца говорила себе: "Неужели вот оно? Неужели я наконец буду счастлива?"
   Она торопилась. Были кое-какие обстоятельства, которые ей хотелось обсудить с Биллом.
   Билла она застала уже в гостиной и позвала с собой наверх, чтобы поговорить, пока она будет переодеваться. Сразу, не оглянувшись на него, начала рассказывать.
   - Ты только послушай! - Она говорила громко, чтобы льющаяся в ванну вода не заглушала ее голоса. - Поль Макова хочет, чтобы я в этом сезоне танцевала с ним в "Метрополитен-опера". Но окончательно еще не решено, имей в виду, поэтому - секрет, даже я ничего не знаю.
   - Замечательно.
   - Вот только, может быть, для меня лучше был бы дебют за границей? Во всяком случае, Донилов говорит, я готова. Ты как считаешь?
   - Не знаю.
   - Ты, кажется, не особенно в восторге?
   - Мне тоже нужно тебе кое-что сказать. Потом. Ты продолжай.
   - Все, мой милый. Если ты по-прежнему думаешь поехать на месяц в Германию, как ты говорил, Донилов берется устроить мне дебют в Берлине, но я, пожалуй, предпочла бы начать здесь и танцевать с Полем Макова. Представь себе... - Она не договорила, вдруг ощутив сквозь толстую - кожу своего довольства всю его отрешенность. - Теперь расскажи, что там у тебя.
   - Я был сегодня у доктора Кирнса.
   - И что он сказал? - Душа ее еще пела. Что Билл мнителен, ей было давно известно.
   - Я ему рассказал про сегодняшнее кровотечение, и он опять повторил то же, что в прошлом году: что это у меня, вернее всего, лопнул какой-то сосудик в горле. Но раз я кашляю и волнуюсь, лучше на всякий случай сделать просвечивание и удостовериться. И мы удостоверились. Левого легкого у меня, в сущности, уже нет.
   - Билл!
   - Зато на правом, к счастью, ни одного затемнения.
   Она слушала, вся похолодев.
   - Сейчас мне это очень некстати, - продолжал он ровным голосом, - но ничего не поделаешь. Он говорит, что надо поехать на зиму в Адирондакские горы или в Денвер, в Денвер, он считает, лучше. И тогда через каких-нибудь полгода это должно пройти.
   - Ну, конечно, мы обязательно... - Она осеклась.
   - Тебе, по-моему, незачем ехать - тем более, у тебя открываются такие возможности.
   - Глупости, конечно, я поеду, - поспешно возразила она. - Твое здоровье важнее. Мы ведь всюду ездим вместе.
   - Право же, не стоит.
   - Чепуха. - Она постаралась, чтобы ее голос звучал твердо и решительно. - Мы всегда были вместе. Разве я смогла бы здесь жить без тебя? Когда тебе ведено ехать?
   - Чем раньше, тем лучше. Я зашел к Бранкузи, хотел выяснить, не перекупит ли он ричмондскую постановку. Но он не выразил особого восторга. - Билл стиснул зубы. - Правда, ничего другого у меня сейчас пока не будет, но нам хватит, мне еще следует и за...
   - Как стыдно, что от меня тебе нет никакой помощи! - перебила его Эмми. - Ты работаешь, как вол, а я все это время на одни уроки тратила по двести долларов в неделю. Еще смогу ли я когда-нибудь зарабатывать такие деньги, неизвестно.
   - Конечно, через полгода я буду опять совершенно здоров - так он говорит.
   - Разумеется, милый! Мы поставим тебя на ноги. Надо все устроить и немедленно ехать.
   Она обняла его за плечи и поцеловала.
   - Вот я какая дрянная. Должна была видеть, что моему любимому худо.
   Он по привычке полез за сигаретой, но не донес руки до кармана.
   - Забыл - придется бросать курить.
   И вдруг сумел подняться над собою:
   - Нет, детка, я решил, поеду один. Ты там с ума сойдешь от скуки, а я только буду терзаться, что из-за меня ты лишилась своих танцев.
   - Об этом не думай. Главное - тебя вылечить.
   Так они спорили целую неделю, и при этом оба говорили все, кроме правды: что ему очень хочется, чтобы она с ним поехала, а она всей душой жаждет остаться в Нью-Йорке. Она успела разведать, что думает ее учитель Донилов, и, как выяснилось, он считал промедление для нее пагубным. Другие ученицы балетной школы строили планы на зимний сезон, и она готова была умереть, до того ей не хотелось уезжать, и полностью скрыть от Билла свои терзания ей не удавалось. У них возникла было мысль ехать все-таки в Адирондакские горы и чтобы Эмми прилетала туда аэропланом на субботу и воскресенье, но Билл тем временем начал температурить, и врач решительно предписал ему Запад.
   Конец всем спорам в один ненастный воскресный вечер положил он сам - в нем взяло верх то чувство простой человечной справедливости, которое в свое время покорило Эмми, которое теперь, в беде, делало из него фигуру почти трагическую, как делало его в общем-то славным малым в дни успеха, несмотря на все его несносное фанфаронство.
   - Это дело - мое, и только мое, детка. Я сам виноват, что довел себя до этого, характера не хватило - характер в нашей семье весь у тебя, - и теперь никто меня не спасет, если я не спасу себя сам. А ты три года трудилась, перед тобой открылись возможности, которые ты честно заслужила, если ты теперь уедешь, ты мне до конца жизни не простишь, - он усмехнулся. - А этого я не вынесу. И потом там плохо для маленького.
   И она сдалась, уступила, с болью - и с облегчением. Потому что мир ее работы, в котором она существовала без Билла, оказался для нее теперь гораздо важнее, чем малый мир, где они были вместе. В нем простор для радости был шире, чем простор для сожаления в мире прежнем.
   А через два дня он уже уезжал, поезд отходил в пять часов, билет лежал в кармане, и они в последний раз сидели вдвоем и говорили о будущем. Она опять настаивала на том, чтобы ехать вместе, и была искренна; прояви он хоть минутную слабость, и она бы за ним последовала. Но с ним под влиянием несчастья произошла перемена, он выказал твердость, какой за ним много лет не водилось. Быть может, разлука действительно пойдет ему на пользу.
   - До весны! - говорили они друг другу.
   На вокзале, при маленьком Билли, Билл большой сказал:
   - Терпеть не могу этих кладбищенских расставаний. Попрощаемся здесь. Мне еще до отправления надо позвонить из поезда.
   За шесть лет они и двух ночей кряду не провели врозь, не считая того времени, что Эмми была в больнице; не считая эпизода в Англии, они всегда пользовались славой самой нежной и преданной пары, хотя Эмми с первых дней чувствовала что-то ненадежное и угрожающее в такой рекламе. И когда Билл один прошел на перрон, Эмми была рада, что ему нужно позвонить, что он там сейчас сидит и ведет деловой разговор.
   Она была хорошая женщина; она вышла за человека, которого любила всем сердцем. И на Тридцать третьей улице ей теперь показалось, будто вокруг нее пустыня; квартира, за которую он платил, тоже без него опустеет; а вот она, Эмми, осталась здесь, и ей будет хорошо.
   Она прошла несколько кварталов и остановилась. Что я делаю, говорила она себе. Ведь это ужасно. Предаю его, как самая последняя дрянь. Оставила его в несчастье, а сама что же, поеду обедать с Дониловым и Полем Макова, который мне нравится, потому что он красивый и у него глаза и волосы одного цвета? А Билл там в поезде один-одинешенек.
   И она вдруг рывком повернула маленького Билли назад. Ей так ясно представилось, как Билл сидит в купе, бледный и усталый и такой одинокий без своей Эмми.
   - Я не должна, не могу предать его, - твердила она себе, и жалость волна за волной захлестывала ей сердце. Но только жалость - ведь он-то предал ее, ведь он тогда в Лондоне делал все, что хотел.
   - Бедный, бедный Билл!
   В нерешительности она стояла посреди тротуара, с последней, беспощадной ясностью понимая, как скоро она все это забудет и найдет себе оправдание. Она нарочно заставляла себя думать про Лондон, и тогда ее совесть успокаивалась. Но разве не дурно вспоминать это, когда Билл там в поезде один? Еще не поздно, еще можно успеть на вокзал, сказать ему, что она едет с ним. Но она все стояла на месте, и жизнь билась в ней, билась за нее. Тротуар был узок, из театра в это время хлынула толпа людей, подхватила ее с маленьким Билли и увлекла.
   А Билл в поезде разговаривал по телефону, до самой последней минуты оттягивая возвращение в свое купе, потому что знал почти наверняка, что ее там не будет. Поезд уже тронулся, когда он вернулся, и действительно - в купе было пусто, только чемоданы в сетке и какие-то журналы на диванах.
   И тогда он понял, что она для него потеряна. Он не обманывался - этот Поль Макова, и месяцы работы бок о бок, и одиночество - нет, то, что было, никогда не вернется. Он все думал и думал об этом, просматривая журналы, и постепенно ему стало представляться, что Эмми словно бы нет в живых.
   "Она была замечательная женщина, - думал он о ней. - Редкостная. С характером".
   Он прекрасно сознавал, что во всем виноват сам и что здесь сработал некий закон равновесия. Сознавал и то, что теперь, уехав, он снова уравнялся с нею, стал не хуже ее; теперь наконец они квиты.
   Несмотря на все, даже на свое горе, он испытывал облегчение оттого, что отдался во власть посторонних, высших сил; а от слабости и неуверенности этих свойств, которые всегда были ему противны, - не так уж страшно казалось, даже если там, на Западе, его ждет смерть. В конце, он знал, Эмми все равно приедет, чем бы она ни была занята и какой бы выгодный ангажемент ни получила.
   1930