Мелкие, завистливые душонки добились отстранения Флиса от руководства польской школой. Поступок грубый и неразумный, так как бил он прежде всего по молодежи, которая лишилась возможности изучать польский язык. Разумеется, Флис охотно вернулся в школу, как только перед ним извинились и пригласили его вновь. Он простил и этот, и другие подобные укусы, как ни страдало его впечатлительное сердце.
   Состояния Флис не нажил — слишком много отдавал себя людям. Все, что он имеет, — это маленький милый домик. Зато он обрел более ценное достояние: семейное счастье. Рядом с ним — энергичная, очаровательная жена, в брак с которой он вступил спустя четыре года после смерти первой. Лучшего друга он не смог бы найти.
Д. Ржаной хлеб
   Не один эмигрант в Канаде и в Соединенных Штатах брался за перо, чтобы излить на бумаге то, что диктовало ему сердце, но никто другой не сумел выразить так искренне и убедительно печали эмигрантов, как Флис. Возьмем первое попавшееся предложение, например, из статьи о родном селе в отчем краю. Это слова, которые трогали эмигрантов до слез:
   «…Хлеб из обыкновенной ржаной муки казался мне вкусным даже тогда, когда я съедал последний кусок, пролежавший две недели. А если еще мама добавляла к нему кусочек сыру, творогу или немного масла, то он казался мне вкусней, чем бифштекс, который я ем сейчас…»
   А сколько трогательной шутливости, так выразительно и умело выраженной в следующей картине:
   «…В Гавлушовицах в жаркие дни, когда в костеле во время богослужения становилось тесно, люди преклоняли колени в тени лип и — вместе с теми, в костеле — смиренно возносили молитвы: одни о хорошей погоде, так как недавно скосили траву, а другие о дожде, потому что сохла рассада капусты и свеклы… Липы, тихо шелестя, вторили людской молитве, и, наверное, все делалось так, как хотелось людям. Бывали дожди, бывали и погожие дни…»
   Но дожди проходили, проходило ненастье, а на душе у Флиса всегда было ясно, солнечно. Поэтому он покорял и привлекал к себе столько польских сердец в Канаде.

41. ТРОПИНКИ

   За несколько лет до первой мировой войны, когда я носил еще короткие штанишки, у меня с отцом состоялся серьезный разговор. Дело было в Рогалине на Варте. Мы возвращались с рыбной ловли по протоптанной в буйной луговой траве тропинке. Вокруг росли одинокие великаны дубы.
   Вдруг отец сказал:
   — Помни, что каждая тропинка, даже самая незаметная, выводит в большой мир.
   — В большой мир? — переспросил я с удивлением. — Каждая тропинка? Даже вот эта, над Вартой?
   — Да, даже эта.
   Это было для меня подлинным открытием. Я тогда бредил путешествиями и большим миром, далеким, туманным и сложным; но я и не подозревал, что по этой рогалинской тропинке, так хорошо мне знакомой, можно выбраться туда. И потому большой мир вдруг стал другим — близким и осязаемым.
   С того дня я по-иному смотрю на тропинки. Они стали для меня отпечатками чего-то более важного, чем ноги: в них отражены человеческие инстинкты. Тропинки ожили, обрели смысл. Мне чужды большие тракты и оживленные шоссе, а тропинки — близки, я люблю их. Они разговаривают со мной. Я многим обязан им, на них я провел большую часть своей жизни.
   В первый день после высадки на нашем полуострове мы сначала складываем тюки и ружья на берегу, а потом относим их на место будущего лагеря. Шагаем гуськом друг за дружкой — Джон, Лизим, я и Станислав. Возвращаемся в том же порядке. Во время третьего перехода мы замечаем, что идем по полосе, четко обозначившейся на песке и гравии: проложили тропинку. Еще до того как на полуострове возник лагерь и выросли палатки, появилась тропинка. «Индейская тропа», так как начали прокладывать ее Джон и Лизим.
   Тропинка не следует прямо к цели — она извилиста. Огибает купу деревьев, густо разросшихся на опушке. Проходя песчаной береговой полосой, она причудливо извивается, обходя различные препятствия — то сухое дерево, то поваленный ствол, то большой камень. Просто удивительно, сколько преград возникает на таком небольшом расстоянии. Как трудно ходить прямым путем!
   В течение нескольких дней я подозревал Джона в нелепой причуде. Он проложил тропинку вокруг широкой каменной плиты, вместо того чтобы просто пройти по ней и сократить дорогу себе и нам. «Вот здесь Джон напрасно удлинил путь», — смеюсь я про себя каждый раз, проходя здесь, — «а вон там Джон сглупил», — ругаюсь в душе. Но когда идет дождь, каменная плита становится скользкой, как лед. Я рассекаю себе колено и в тот же миг признаю Джонову тропу и свою ошибку. Старательно обхожу плиту.
   Со временем тропинка обретает свое лицо, соответствующее нашему настроению. Утром она приводит нас в восторг — с нее открывается озеро, когда полные бодрости мы направляемся к лодке. Когда же, усталые, мы возвращаемся вечером с охоты, тропинка всегда обещает приятное: близость костра, ужин, беседу, палатку, сон. Я неравнодушен к нашей тропинке.
   Другое дело Станислав. Он не любит ее, крутит носом, а когда индейцы уезжают, поднимает открытый бунт: ищет иную, более короткую тропу. Находит такую, но она никуда не годится: неудобная, проходящая сквозь густые заросли, изобилующая выбоинами и корнями. Станислав расхваливает ее преимущества. В первую же ночь он спотыкается о корень и летит кувырком. Несмотря на это, остается при своем мнении. Утром он снова спотыкается и проливает воду из ведра, но мнения не изменяет. Раздраженный, продолжает упрямо нахваливать свою тропинку. Так продолжается несколько дней. Такое упорство из-за пустяка!
   Я храню верность старой «индейской тропе».
   Во всех окрестностях озера Мармет это единственные человеческие тропинки. Протяженность их ничтожна: сорок шагов в радиусе сорока километров.
   Зато мы часто встречаем в лесу иные тропы — звериные. Как и у людей, у зверей свои постоянные маршруты, закрепленные извечными обычаями. Некоторые тропы неподалеку от нашего лагеря — это глубокие борозды: тысячи копыт, тысячи лап выдолбили их за долгие годы. Мы знаем: там, на дне долины, в непроходимой чащобе проходят медвежьи пути, а на вершине холмов — дорога лосей. Но больше мы ничего не знаем. Тропы исчезают в бескрайних лесах. Они ведут от одного неведомого места к другому. Это — символы жизни в лесах, но одновременно и символы звериных тайн и скрытых в зарослях радостей и бед.
   За озером Смелой Щуки мы часто встречаем лосиху с лосенком. Это наша знакомая — степенная самка и забавный, симпатичный сосунок. Они приходят к воде ежедневно в одно и то же время, как неотъемлемое украшение пейзажа. Они приходят по вершинам холмов и уходят тем же путем — старой, утоптанной тропой.
   По поведению лосихи мы узнаем, что время течки еще не наступило. Самка спокойна и уравновешенна: своего детеныша она окружает ничем не нарушаемой любовью. Мы не пугаем их. Проплываем вдали от тихого укромного уголкап любуясь прекрасными животными. Очарование играющего лосенка и привязанность лосихи трогают нас. Мы наблюдаем украдкой за их тихим счастьем, нам нравится роль доброжелательных опекунов.
   Однажды лоси не появляются. Когда это повторяется и в следующие дни, мы с сожалением решаем, что они покинули эти места — вероятно, что-то их испугало. Исследуем их тропу. Типичный лосиный путь, тянущийся среди пихт от холма к холму без конца — в глубины леса. Он так плотно утоптан, что мы легко шагаем даже в густом кустарнике.
   Вдруг Станислав издает тихий свист. Смотрит на землю и показывает мне следы огромного медведя. Зверь хотел пересечь лосиную тропу, но остановился, передумал и изменил направление: пошел по тропе за лосями.
   — Плохо! — заявил Станислав. — Он разогнал лосей…
   В лесу по сей день царит неписаный, но укоренившийся издавна закон: звери уважают чужие тропы. Медведь не посчитался с лосиной тропой. И это было проявлением злой воли: медведь замышлял недоброе.
   Уже через несколько сот шагов выясняется, каковы были его намерения. Поперек тропы лежит мертвая лосиха с перегрызенным горлом и вспоротым брюхом. Ее задрал медведь.
   Станислав по следам прочел ход трагедии. Когда медведь приблизился к тропинке, лосиха и лосенок, наверное, как раз шли мимо; медведю захотелось мяса. Он пошел за лосями и напал на лосенка. Лосиха бросилась защищать детеныша. Но медведь был исключительно сильным: ударом по шее он повалил ее, затем выпустил ей внутренности и ушел, забрав лосенка. Волок его по земле.
   Глаз несчастной лосихи широко открыт и страшно пуст. Эта пустота пронизывает ужасом. Лосиная тропа вдруг оборвалась навсегда.
   Одновременно с жизнью лосихи кончилась и жизнь тропы. Вскоре эта тропа зарастет травой, перестанет существовать. Я знаю несколько таких забытых тропинок в лесу.
   Когда поздним вечером того дня мы причаливаем к нашему полуострову и ступаем на «индейскую тропу», наши шаги стучат по земле и гулко отдаются в воздухе. Тропинка затвердела, замерзла.
   — Мороз! — кричит обрадованный Станислав.
   В этот вечер тропинка обещает не только близость костра, беседу и сон, но и желанную охоту.

42. ЛОСИ ТРОНУЛИСЬ

   В течение всего дня мы слышим только два звука: плеск волн и шум деревьев. После трех часов наступает торжественная тишина. Стихает ветер. Озеро неподвижно.
   Вдруг в шестом часу с противоположной стороны залива доносится рев. Ослабленный расстоянием, он едва слышен, словно глубокий вздох, словно глухой стон.
   На озере Мармет затрубил первый лось, жаждущий любви. Он пробудился и отправился на поиски самки.
   После бурной осенней прелюдии — сильных ветров, кровавых закатов, всеобщего беспокойства — возникает самое сильное беспокойство, начинает клокотать самая бурная стихия: страсть лосей. Безграничные леса Канады — от Лабрадора до Аляски — охватывает таинственная судорога: лоси ищут лосих. Величественный зверь выходит из чащобы, исполненный сил, жаждущий, страстный, снедаемый огнем, глухой к опасностям, опасный сам, не замечающий преград, ломающий в ярости кусты: он хочет любить. Великое таинство природы, клубок желаний, безумие страсти: лось жаждет любви.
   От гула клокочущей крови лось почти ничего не видит, не слышит: это используют всякого рода хищники — медведи, волки, рыси, люди…
   В сумерках мы переплываем залив. Крадучись, осторожно взмахиваем веслами, скользя по воде, причаливаем.
   На берегу высится песчаный холм с несколькими пихтами на вершине. За холмом тянется широкий луг, за лугом — лес. Он еще различим, хотя уже стемнело. Где-то здесь трубил лось. Мы прячемся среди прибрежных пихт. Ни малейшего ветерка.
   Станислав после обеда содрал со старой березы большой кусок коры и свернул ее в трубку. Сейчас он прикладывает трубку ко рту, но не трубит. Колеблется: фальшивый звук может испортить нам охоту и напугать зверя. Я дружески подталкиваю товарища в бок, подбадривая его. Станислав вздыхает, смотрит на небо и наконец трубит.
   Здорово! Приглушенный стон, как бы из-под земли, — уеее, — воспроизводящий крик самки, тоскующей по лосю. Так она призывает самца-лося.
   На лугу нерушимая тишина, никакого ответа. Неужели лось ушел? Через несколько минут Станислав трубит снова, но громче.
   На этот раз удачно. С болота долетает хриплый голос, как бы приглушенное ворчание. Лось! Луг, напоминавший до этой минуты мертвую бездну, вдруг ожил: где-то там, на другом его конце, стоит желанный зверь. Станислав прикасается к моему ружью. «Я готов»! — отвечаю ему кивком головы.
   Он снова трубит. Лось отзывается из темноты, но как-то сдержанно, словно неохотно. Станислав время от времени трубит, не жалея сил. Но тщетны неустойчивые призывы. Лось остается спокойным, только тихо мычит. Станислав вопиет в пустыне.
   Необычный это диалог: здесь — ухаживание, призыв, мольба, там — спокойствие, равнодушие, холодность. Здесь — усердное «уеее», там-ленивое «оооо». Немножко смешон этот «разговор», но в любую минуту он может стать драматичным: предохранитель «Ремингтона» уже спущен.
   Внезапно в этот диалог вмешивается кто-то третий. Кроме стона самца, на лугу раздается приглушенное призывное всхлипывание — «уеее», — и все сразу проясняется. Рядом с лосем лосиха. Она удерживает его. Поэтому самец не очень охотно отзывается на призывы Станислава.
   — Хватит на сегодня ухаживаний! — шепчет мне товарищ. — Придем сюда завтра.
   Мы потихоньку спускаемся к берегу и возвращаемся в лагерь.
   Сомнений больше нет: лоси тронулись. В ту же ночь нас будит шумный плеск воды. Недалеко от лагеря несется по отмели самец. Выбегаем слишком поздно. Подняв волну, лось исчезает в чаще.
   Весь следующий день луг пуст. Но вечером, когда мы снова подплываем к нему, еще издали слышны странные звуки, повторяющиеся время от времени сильные удары, возня, какое-то небывалое оживление.
   Мы перестаем грести и чутко прислушиваемся. Станислав неожиданно вскакивает:
   — Это два самца! Ей-богу, два самца!..
   Плывем дальше, гребем как можно тише. Причаливаем на опушке, там, где начинается луг.
   Темно. Звезды на небе еле светят. На земле ничего не видно. На земле можно только слушать. Такой шум и топот, словно разверзлись врата ада. Потрясающее впечатление производят эти звуки: треск сломанных деревьев, яростный хрип, потом вдруг топот или тяжкое сопение, затем резкое хрипение, а время от времени сухие короткие удары, страшный треск рогов. Мы знаем: это дерутся друг с другом два самца. Но в темноте на лугу во всеобщей тишине их бой обретает фантастические черты: это поднялись скрытые в дебрях силы и бьются друг с другом — сталкиваются в бешенстве.
   Я дрожу всем телом. Сдерживаю дрожь как могу, но тщетно. Иду за Станиславом, ставлю ноги осторожно, чтобы не наступать на ветки. Продвигаемся вдоль опушки, ориентируясь по слуху. Затем Станислав оборачивается и дает мне последние указания. Кончает словами:
   — Стреляйте в правого, а я попробую в левого!
   — Хорошо! — отвечаю я, и неожиданно успокаиваюсь, как будто произнесенные шепотом слова траппера принесли чудодейственное облегчение.
   — Осторожнее! — то и дело напоминает мне ворчливо Станислав.
   Вот уже несколько минут на лугу царит тишина. Одновременно и в воздухе произошла явная перемена. Светает. Смотрю на небо: на севере появляется сине — голубое зарево — полярное сияние. Это хорошо: будет светлее, можно лучше прицелиться.
   Бой возобновился. Слышны топот и свистящее дыхание. Уже можно различить кое-что. На лугу видны две неясные тени. Они словно в тумане и кажутся далекими. Бегут. Вдруг сталкиваются с разбегу. Ужасающий треск удара. Сцепившиеся тела сливаются в одну темную раскачивающуюся массу. Скрипят рога, из легких вырывается тяжелое дыхание.
   Великолепный образчик первобытности: огромная сила, скопившаяся в мышцах животных, и взрыв безудержной ярости. Вспышка разбушевавшихся стихий завораживает. В сравнении с этими силами человек — слабый, тщедушный червь с хрупким телом и немощными членами. Удрал бы в страхе за свою жизнь, если бы не коварный союзник — ружье. Без ружья и без пуль человек здесь ничто. Оружие — безотказный и могучий, но варварский и чуждый союзник; он чужд самой природе борьбы, которая кипит здесь, чужд окружающему лесу, чужд полярному сиянию, все ярче занимающемуся в небе…
   — Подойдем ближе! — слышу шепот Станислава. Мы крадемся от куста к кусту, от дерева к дереву. Это не требует усилий. Разъяренные животные видят только друг друга. Но внезапно прямо перед нами из чащи выскакивает третий зверь. Подняв страшный шум, он в панике удирает, издавая пронзительный предостерегающий крик:
   — Уеее!
   Лосиха! В то время, когда самцы дрались за ее расположение, она стояла в сторонке на страже.
   Как громом пораженные, самцы в мгновение ока приходят в себя. Разойдясь, они огромными прыжками мчатся к лесу и исчезают, как призраки. Полная тишина воцаряется на лугу и в лесу — такая торжественная и полная, словно ничто ее не нарушало.
   Мы ошеломлены.
   Потом Станислав смело выходит из зарослей и громко, с возмущением изрекает:
   — Мерзкая лосиха!
   Человеческий голос удивительно неестественно и глухо звучит на опустевшем лугу.

43. ИНДЕЕЦ ДЖОН

   На озере Мармет, далеко-далеко на северо-западе, у самого горизонта, видно приближающееся каноэ. Мы смотрим в бинокль и с радостью узнаем знакомую фигуру:
   — Джон! Индеец Джон!
   — Заморозок потянул его к нам. Он так и обещал…
   — Но он плывет один. Без Лизима?!
   — Один.
   Джон минует мыс, где наш полуостров каменными уступа-ми отлого спускается к озеру, и вот мы уже сердечно приветствуем друг друга. Джон говорит, что все в порядке, а Лизим прибудет в лагерь завтра или послезавтра. Наши сообщения о лосях Джон принимает довольно равнодушно.
   — Еще есть время, — говорит он.
   Мы вскрываем банки с консервами, закусываем. Свежего мяса уже нет, есть только щуки. Во время еды Джон, который не так молчалив, как Лизим, пространно рассказывает, каким трудным было его плавание, — дул встречный ветер, спущены все псы Гайаваты. Я понятия не имею, что такое псы Гайаваты, но не хочу мешать еде. Лишь значительно позже, когда мы закуриваем, я спрашиваю о них Джона.
   — Ага! — с шутливым злорадством улыбается индеец. — Вот, что тебя мучает!.. Да, псы Гайаваты.
   — Это что же, чьи-то собаки или псы того Гайаваты, из легенды?
   — Из легенды. Если дашь папиросу, то я тебе расскажу… — подтрунивает Джон.
   Как известно, Гайавата был великим пророком индейцев, олицетворением всех достоинств и неутомимым воспитателем: от него все, что есть возвышенного и благородного в их характере. Он учил людей совершенству, боролся против братоубийственных войн и требовал, чтобы все любили друг друга, как братья. Гайавата — это не просто плод воображения; вероятно, такой индеец существовал, а позднейшие поколения окружили его имя мечтами и легендами.
   Легенда гласит, что Гайавата, увидев первые паруса белых пришельцев, угадал суровую, но неизбежную судьбу краснокожих. Погруженный в печаль, он призвал своих псов, волков, лосей, бобров, птиц, с которыми жил, как с равными, и, сев с ними на большое каноэ, навсегда покинул людей. Гайавата укрылся в глубокой пещере и там, среди зверей, погрузился в долгий сон. Когда придет назначенное время, он вернется на землю и освободит порабощенных братьев.
   Но раз в год, осенью, Гайавата просыпается ненадолго и облетает северные леса. Вместе с ним мчатся его звери: псы, превращающиеся в стонущие вихри, волки, перевоплощающиеся в грозовые облака, птицы, преображающиеся в шумящую листву. Когда волки воют в лесной глухомани, индейцы догадываются, что это волки — спутники Гайаваты.
   После ежегодной безумной гонки Гайавата убеждается, что еще не наступило время освобождения; поэтому он возвращается со всей своей дружиной в пещеру на отдых, и после осенних бурь наступает белое безмолвие зимы.
   — Теперь ты знаешь, — с улыбкой заканчивает Джон, — почему мне было трудно грести: псы Гайаваты неслись в воздухе…
   — Это своеобразный вариант нашей легенды о спящих рыцарях в Татрах… — обращаюсь я к Станиславу.
   Легенда о Гайавате не отрывает Джона от земных дел; он прислушивается к звукам, долетающим из леса. Ухо индейца улавливает там что-то. Закончив рассказ, он поворачивается к нам и спрашивает, хотим ли мы свежего мяса? Что за вопрос?
   — Ну так Джон добудет его! — серьезным тоном заявляет индеец и, захватив привезенный с собой мелкокалиберный «Винчестер» Лизима, идет к лесу.
   Я — следом за ним.
   Сначала мы идем быстро, почти бегом. Пройдя метров двести, начинаем ступать осторожнее, а Джон зорко вглядывается в заросли. Здесь среди пихт растет много молодых буков и ли-ствениц. Вдруг индеец останавливается и показывает на что-то впереди.
   Там птицы. Целая стая fool hen — «глупых куриц», именуемых spruce partridge, то есть пихтовыми куропатками. Их семь или восемь. Некоторые что-то клюют в траве, другие сидят на кустах и нижних ветках деревьев.
   — Сколько подстрелить? — спрашивает меня Джон, словно речь идет не об охоте, а о покупке какой-то вещи в магазине. — Пять хватит?
   Мне кажется невероятным, чтобы из одной стаи можно было убить стольких сразу, но Джон объясняет мое молчание иначе.
   — Пять это не очень много, — говорит он. — Не забывай, что скоро приедет Лизим…
   С еще большей осторожностью мы приближаемся к стае. Вот уже до ближайших куропаток тридцать шагов.
   Укрывшись за стволом пихты, Джон стреляет. Попадает прямо в голову. Куропатка падает на месте. Другие, не путаясь звука выстрела, ведут себя так, словно это их не касается.
   Второй меткий выстрел сбивает с куста еще одну птицу; она с глухим стуком падает на землю. Сидящая рядом куропатка удивлена: она смотрит на упавшую соседку и, словно огорченная, кудахчет «гок, гок», что звучит, как «смотрите, смотрите!»
   Два новых выстрела — один сразу же за другим, — и снова две куропатки. Четвертая, раненная в горло, еще трепещет на земле. Остальные наблюдают странное поведение товарок, выдавая свое изумление — «гок-гок-гок», — но улетать и не собираются.
   Поразительное отсутствие осмотрительности, самого обычного житейского инстинкта! Трудно понять, как живут в лесах, где полно всяких хищников, такие беззаботные существа. А ведь в некоторых местах их великое множество.
   После пятого выстрела мы выходим из-за пихты, чтобы подобрать добычу. Оживленная стрельба не взволновала уцелевших птиц, и, лишь заметив наше приближение, они обратились в бегство; отлетели на несколько десятков шагов.
   Пять выстрелов — пять куропаток.
   В прежние времена, когда в XVIII веке индейцы мужественно сражались против белых захватчиков и имели уже огнестрельное оружие, их повсюду считали негодными стрелками. Их неумение метко стрелять даже вошло в поговорку. Какое недоразумение! У индейцев всегда был меткий глаз, но зато очень мало пороха, отпускавшегося весьма скупо белыми. Они слабо заряжали ружья и, естественно, промахивались.
   — Отлично! — хвалю я Джона и даю ему в награду целую пачку папирос.
   Джон не только доволен, но еще как-то странно смеется, пряча папиросы; вспомнил что-то смешное.
   Лишь часом позже, когда мы снова удобно рассаживаемся у костра, Джон объясняет мне причину своего смеха при вручении ему папирос:
   — Грей Оул… — говорит он, потирая нос, — Грей Оул рассказывал мне…
   — Ты был лично знаком с Греем Оулом? — прерываю его.
   — Лично, а как же! Мы часто вместе бывали проводниками у охотившихся здесь американцев… Разумеется, это было давно…
   — И кем он был? Действительно метисом? Или происходил из индейцев?
   На лице Джона появляется гримаса неуверенности, в глазах загораются насмешливые огоньки.
   — А дьявол его знает! Я с его матерью не был знаком, в люльку к нему не заглядывал…
   — Но все же он мальчиком жил среди индейцев?
   — Жил, это правда. И так сильно полюбил нас, что стал потом большим индейцем, чем все мы, вместе взятые… Это ему очень нравилось — и американцам тоже!
   Джон с сожалением показывает на свои старые брюки и потертую шерстяную куртку, которую носят все канадцы, живущие в лесах, и ворчит:
   — Вот Грей Оул нигде не показался бы в такой одежде… Особенно при таком госте, как ты.
   — А как бы он оделся?
   — Как на обряд, по-индейски, как на праздник. Одежду он носил всегда из оленьей шкуры, а на ней много кожаной бахромы — на груди, на спине, на рукавах… Сплошная бахрома. Любил блеснуть! Зато американцы охотно фотографировались с ним.
   — А что… он был пустой человек? Джон задумывается на минуту.
   — Трудно сказать. Иногда бывал пустым, а иногда казался другим…
   — Но леса-то хоть знал хорошо?
   — Леса знал хорошо! — уверенно, со всей искренностью подтверждает Джон. — Знал, пожалуй, лучше многих индейцев… Ну, а теперь послушай, что Грей Оул рассказал мне однажды…
   Прежде чем посвятить свою жизнь бобрам, Оул, как известно, был проводником охотников. Клиентуру имел преимущественно американскую и зарабатывал в день от шести до восьми долларов. Но часто ему перепадали дополнительные вознаграждения, так как, отлично зная канадские леса, Грей был следопытом и почти всегда наводил охотников на крупного зверя — лося или медведя.
   Однажды Грей Оул сопровождал какого-то американца, лакомого до зверя, но горе-охотника. Янки был богат, одет с иголочки; он всегда носил с собой тяжелый золотой портсигар и обещал Серой Сове златые горы, если тот наведет его на настоящего зверя.
   — Если я подстрелю что-нибудь стоящее, — уверял американец, то награжу тебя по-королевски!
   В Штатах у него осталась невеста, которую он хотел поразить пышным охотничьим трофеем.
   Серая Сова старался как мог, чтобы угодить американцу, но нетерпеливый растяпа то вспугивал лосей, то мазал. Он был слишком горяч. Наконец ему удалось убить отличного самца. Когда янки подбежал к своей добыче, то его охватила такая радость, что он производил впечатление человека, ошалевшего от счастья: швырял «Винчестер» на землю, дергал великолепные рога, хлопал Серую Сову по плечам и обнимал его, бормоча несвязные слова благодарности. Потом, как бы вспомнив свое обещание, начал нервно шарить по карманам.
   — Ну, goddam you!36, где же этот чертов портсигар? — хрипел он, багровея. — Я твой должник, Грей Оул… О-о-о-о-о, тебе причитается… Ты заслужил…