– Тётушка Маланья, говорят, в слободу всадник приезжал. Не знаешь, что ему понадобилось, зачем хозяев моих разыскивал?
   – Кто его ведает? Спрашивал, куда подевались, и всё.
   – А ему что ответствовали?
   – Заладил. Что да что? Известно, что. Ответствовали по справедливости. Отбыл, мол, со всем семейством. Куда отбыл, того не ведаем.
   – Про меня ему не сказали?
   – Велика птица – про тебя говорить! Человек-то приезжал не простой, видать по всему, слуга боярский, не то княжеский.
   В тот день, когда Пантюшка узнал о всаднике, он сказал Андрею:
   – Может, мне пойти по дорогам, расспрашивать встречных?
   – Дороги от Москвы отходят, как ветви от древесного ствола. По которой начнёшь странствие?
   – Все пройду.
   – Жизни не хватит. Вокруг одной Москвы расположилось десять городов, а селений – тех и не счесть.
 
 
   – Что же мне делать?
   – Жди. Коль жива Устинька – встретитесь. Ещё Андрей сказал:
   – В искусстве стенописания ищи великую радость. Что может быть чудесней чуда, когда появляется изображение. Ни тела, ни души человеческой оно не имеет, однако, словно живое, заставляет людей думать, исполняться радостью или печалью.
   К концу лета стенописание было завершено. Благовещенская церковь засветилась чистыми красками, сделалась праздничной.
   – Продолжим украшение, – сказал Феофан, не дав никому и дня отдыха. – Приступим к сотворению икон.
   Андрей и Прохор согласно склонили головы.
   «Украсить» церковь значило не только покрыть стены росписями, но и создать иконы. Чем больше икон, тем богаче и праздничи ней выглядит храм. В стародавние времена иконы развешивали по стенам и на столбах как придётся. Потом их стали прикреплять рядами к поперечным деревянным доскам-тяблам, отгородившим алтарь. Получилась стенка икон – иконостас. Без него русская церковь не мыслилась.
   – Каким представляется иконостас Благовещенской церкви? – спросил Феофан. То ли себя спросил, то ли Андрея с Прохором.
   – Известно, – ответил Прохор. – Порядок в иконостасе не нами установлен, не нам и менять его.
   – Порядок установлен, это так. Но главное – в содержании. Что должен по мере сил своих выражать живописец?
   – Чаяния народа, – твёрдо сказал Андрей. – То, что народ выносил и выстрадал, то, о чём он мечтает.
   – И я тех же мыслей, – согласился с Андреем Прохор.
   – Значит, думаем все одинаково, – сказал Феофан. – Русский народ превыше всего чает единение. Призывом к единству должен служить иконостас.
   – Как же мы передадим сие? – с сомнением качая головой, спросил Прохор.
   – Движением рук изображаемых лиц, поворотом голов и направлением взглядов. Всё должно быть обращено в единое место, как это бывает, когда все охвачены единым порывом.
* * *
   Доски для иконостаса отобрали большие. Иконы среднего ряда, по замыслу Феофана, должны были превышать человеческий рост.
   Три мастера: Феофан Грек, Андрей Рублёв и Прохор из Городца – работали над досками не разгибая спины. Работали втроём, а жили одной мыслью, одним дыханием дышали. Благовещенскую церковь украсили превыше других. Такой иконостас сотворили, какого не знали ни Новгород, ни Владимир, ни Киев. Увидеть иконостас торопились и москвичи и приезжие гости.
   – Нашим бы князьям посмотреть да прочувствовать, – говорили рязанцы, новгородцы, черниговцы.
   – Не врозь, а вместе жить надо, – подхватывали москвичи. Пантюшка чувствовал себя счастливым. Выпало ему на долю принимать участие в украшении Благовещеской церкви. С гордостью посматривал он на людей, спешивших под арку портала, похожую на киль корабля. Шёл сюда и простой народ, шли и бояре. Однажды на Соборную площадь вылетели два всадника. Они остановили храпевших коней чуть не перед самым порталом. Пантюшка признал всадников сразу, хоть и не видел их со времён ордынской неволи. С усталых коней спрыгнули князь Юрий Всеволодович и его верный Захар.
   «Должно быть, также в церковь поспешают», – подумал Пантюшка. Но князь торопился не в церковь. Кинув Захару поводья, он бросился в княжий дворец.
   – Измена, государь, измена! – вскричал Юрий Холмский, завидев великого князя. Холмский был в бешенстве. Говорить начал, даже не поклонившись. – Не ты ль, государь, обещал сохранить тайну? «В том сила, что застанем Витовта врасплох» – не твои ли слова? Так ли твердил ты, снаряжая меня в Литву?
   – Истинно так, Юрий Холмский. И что же?
   – То, – голос Юрия Всеволодовича сорвался на крик, – что у Вязьмы литовцы нас ждали, у Козельска – ждали, у Серпейска – и стрелы в луки вложили. Вся литовская армия вышла меня с дружиною приветствовать. Кто Витовта упредил?
   Василий Дмитриевич не ответил. Лицо его сделалось серым.
   – Допрежь того, как нам навстречу идти, – безжалостно продолжал Холмский, – Витовт перебил всех москвичей, что жили на его земле. Всех, слышишь, великий князь. Пощады не давал никому.
   Василий Дмитриевич рванул на себе ворот кафтана.
   – Спасибо, Юрий Всеволодович, за старание. О деле мы потолкуем чуть позже. А теперь – прости.
   Юрий Всеволодович вышел, как и вошёл, без поклона. Великий князь внимания на это не обратил, не до того было. Мысли, одна другой тяжелее, роились в его голове: «Измена, кругом измена. Что ни скажу, в Орду переносят, что ни сделаю, Витовту сообщают. На кого думать? Об этом походе, кроме Ивана Кошки, не знал ни один человек».
   Заподозрить в измене Ивана Кошку было тягостно. Князь уронил голову на руки.
   Немой телохранитель, о котором в Орде говорили, что нет его злее, подполз на коленях и горестно замычал.
   «Ну вот, – усмехнулся невесело великий князь, – один доброжелатель и у меня нашёлся. Жаль, говорить не может, а что предан, так видно».

ГЛАВА 14
Дела московские и владимирские

   Князь же Андрей город Владимир сильно устроил, к нему же ворота златые доспел, а другие серебром учинил.
Ипатьевская летопись

   Вскоре после неудачного похода, сорванного чьим-то предательством, Василий Дмитриевич стал набирать новое войско. Из донесений лазутчиков явствовало, что Витовт был занят тем же.
   На этот раз Литва опередила Москву. Не долго мешкая, воины Витовта захватили Одоев. В ответ московское войско вступило в литовскую землю и разорило Дмитровец, на реке Протве. Произошло это в августе тысяча четыреста седьмого года. В сентябре неприятели встретились у порубежной речки Угры. На одном берегу встали московские рати, на другом – литовцы, поляки и жмудь.
   Московские полки расположились как обычно: в середине великий полк, по обе стороны от него две руки – правый и левый полки, впереди всех выстроился передовой, в отдалённом лесочке притаилась засада.
   Стояла тихая тёплая осень. Угра бежала к Оке неторопливо и мирно. В прибрежных водах золотыми узорами плыли сбитые в стайки опавшие листья. Тонкие ивы недвижно висели над самой водой. Трудно было представить, что тихие берега вот-вот огласят крики боли и ярости, что над водой с пронзительным свистом полетят тучи стрел.
   Напряжённое ожидание длилось несколько дней. Ни один из князей не начинал битвы. Оба приглядывались. Войско Витовта превосходило численностью и было лучше обучено. На стороне москвичей, ставших за безопасность родной земли, была уверенность в правоте дела. Что перевесит?
   Поразмыслив, Витовт решил, что схватки на Угре ему не выиграть.
   Лучше уйти с честью, чем позорно бежать. Он отступил, не приняв боя.
   После встречи на Угре Литва для Москвы перестала представлять опасность.
   – Теперь у нас руки развязаны, – сказал Василий Дмитриевич, вернувшись в Кремль. – Займёмся другими делами.
   Что имел в виду князь, никто из бояр не понял. Знали одно: литовцы не так были страшны, как Орда. Гонец за гонцом из Орды мчался, и в каждом письме вопрос: «Почему, московский князь, не присылаешь выход?» – и в каждом письме угроза.
   – Чего ждём? – беспокоился старый Уда. – Того и гляди, дождёмся; пожалует в гости сам Едигей, пировать пир кровавый. Надо отправить выход поганому.
   – Казны нет на это, – возражал Иван Кошка.
   – Куда ж подевалась?
   – Сколько ни есть, всё на дело пущено. Строить крепости – надо, через дремучие леса прокладывать дороги – надо, мосты возводить – тоже надо. Вышла Москва в первый город, теперь ей до всего забота. Казна пущена на дела всей Руси.
   – Пусть так, – отмахнулся Иван Никитич. – Да ведь казну пополнить не велик труд: объявить новый побор, и всё тут.
   – Не горячись, боярин. Людишек разоришь, чем сам сыт будешь? – вмешался Плещеев.
   Василий Дмитриевич слушал боярские споры. Сам помалкивал. Замыслов своих не открывал и о выходе для Орды не заговаривал. На что надеялся великий князь?
   Тем временем Москву постигла большая утрата: умер Феофан Грек. Все иконники провожали в последний путь своего живописца. У многих в глазах стояли слёзы.
   Епифаний Премудрый, переживая вечную разлуку с другом, непрестанно думал о нём. В письме, отправленном в Тверь, он написал: «Сколько бы с ним ни беседовал, не мог надивиться его разул му, его иносказаниям и его хитростному строению. Когда он рисовал или писал, никто не видел, чтобы он когда-нибудь взирал на рбразцы, как это делают некоторые наши иконописцы. Он же, казалось, руками пишет роспись, а сам беспрестанно ходит, беседует (С приходящими и умом обдумывает высокое и мудрое». [4]
   – Невозместимая потеря, – сказал Василий Дмитриевич, узнав о кончине Феофана. – Тем более горькая, что приспело время поднять из праха порушенное Батыем, прежде всего – славу Руси – Успенский собор во Владимире.
 
 
   Услышав такое, Иван Никитич обеспамятовал и принялся топать ногами:
   – Опомнись, великий князь! Окончательно хочешь разозлить Едигея?
   Василий Дмитриевич и бровью не повёл в сторону забывшегося боярина. Он обратился к Епифанию, нарочно призванному на совет:
   – Скажи, Премудрый, есть ли на Руси живописец, способный поднять кисть, оброненную Феофаном? Если найдётся такой, ему поручим восстановить собор.
   – Есть, государь. Имя ему – Андрей Рублёв. От самого Феофана слышал не единожды, что Рублёв ни в чём ему не уступает, а во многом и превосходит.
   – Вот и ладно. Ехать ему во Владимир. Распорядись, Иван.
* * *
   Если б птицы, кружившие в небе, могли бы видеть так, как свойственно людям, то Владимир представился бы им огромным треугольником, вознёсшимся над синевой боровых лесов.
   В середине белели палаты и сверкали купола, дальше, до самых лесов, тянулись вспаханные поля, разделённые лентами рек. С одной стороны виднелась полноводная Клязьма, с другой – Лыбедь.
   Владимир лежит на холмах. Градодельцы застроили их палатами и церквями, возвели крепость-детинец и воротные башни. На запад смотрели Золотые ворота – белокаменный куб, прорезанный аркой и увенчанный церковью. Это твердыня Владимира и парадный въезд. На противоположном конце города лицом к востоку встали ворота Серебряные. На речку Лыбедь выходили ворота Медные, построенные хоть не из камня – из дерева, но крепостью мало чем уступавшие каменным. Хорошо укрепили градодельцы Владимир: протяжённость владимирских валов оказалась на три километра длиннее оборонительных сооружений Киева.
   Строить детинец начали при князе Андрее Боголюбском. По его же велению в тысяча сто пятьдесят восьмом году заложили Успенский собор. Князь денег не пожалел. Не просто собор возводили – всерусскую святыню строили. Здесь будут венчаться на царство великие князья Руси.
* * *
   Даниил Чёрный и Андрей Рублёв всходили на владимирский холм по широкой размытой тропе. Им навстречу сквозь сетку первой весенней листвы поднималась громада из белого камня. Собор нависал над владимирской кручей, мощный и крепкий. Пять его глав вставали как богатыри в высоких шлемах. Выше куполов было одно только небо. Рыхлые белые облака медленно перемещались к закату. Вокруг золотых куполов безостановочно кружились птицы. Потом птичий гомон умолк. Небо исчезло. Скрипнули накладные петли дверей, впустивших пришельцев. Коротко лязгнуло замковое кольцо, ударившись о медь обшивки. Наступила гулкая тишина.
 
 
   Толстая кладка не пропускала звуков. Шорох шагов стелился по плитам пола и стихал за столбами и арками.
   В безлюдном соборе, способном вместить четыре тысячи человек, тишина оглушала.
   Андрей остановился около львов, изваянных в знак принадлежности храма великому князю.
   Через двенадцать узких оконец, помещённых под самым куполом, лились золотисто-розовые предзакатные лучи. Их лёгкий праздничный свет вскрывал запущенность и неприглядность собора. Стены от пола до потолка были исполосованы глубокими трещинами. Сквозь наспех положенный тонкий слой белой обмазки проступали разноцветные пятна. То, что некогда было живописью, сейчас казалось плохо положенными заплатами. Во многих местах просвечивал опалённый до черноты камень.
   – Мерзость запустения, – промолвил Андрей. Но Даниил не услышал. Он стоял на другой стороне собора, обратив лицо к западной стене, где нависал широкий балкон – хоры. Слева и справа от хор строители вывели цепь неглубоких арочек. Поверху бежал поребрик – узорчатая лента, сложенная из наклонно поставленных на ребро кирпичей.
   Андрей подошёл к столбу, державшему хоры. Ему почудилось, что Даниил говорит. Так и было. Губы Андреева друга и сотоварища шевелились. К поребрику, к арочкам, к хорам поднимались слова, произносимые шёпотом.
   «Татарове же отбив и отворив двери церковные и наволочив леса около церкви и в церковь, и зажгли и задохнулись от великого чада все находившиеся тут люди», – услышал Андрей. Это были слова летописного свода. Как он мог позабыть?
   В тысяча двести тридцать восьмом году, год в год сто семьдесят лет назад, в соборе горел огромный и страшный костёр. Его запалили дикие воины Батыя.
   Пламя не искало виновных, не спрашивало, на чьей стороне правда. Оно бушевало, рвалось к куполам. Дерево превращалось в пепел, штукатурка слетала, унося с собой росписи, трескался камень. А что было с людьми? Они укрылись на хорах и там погибли. Дети, женщины, старики. Метались, кричали…
   Андрей припал к столбу головой. Холод шершавой поверхности его удивил. Он так ясно представил костёр, что готов был почувствовать жар раскалённого камня. А крики? Разве он не слышал их?
   – Умерших помянем скорбью, жизни воздадим радостью. Это сказал Даниил.
   Знакомый голос заставил Андрея оторваться от столба. Он отошёл, но тут же вернулся. Что это? Или снова почудилось? На камне сквозь копоть проступала фигура в складчатом одеянии, с книгой в руках.
   – Отче, смотри!
   – Святитель Артемий, – сказал Даниил, вглядевшись. – Тяга вела к куполам, за столб огонь не проник, живопись и уцелела.
   – Проверим другой столб.
   На другом столбе они обнаружили Авраама.
   – Выстояли, – сказал Даниил.
   – Выстояли и должны стоять вечно.
   Даниил испытующе посмотрел на Андрея. Во всём, что касалось рисунка и цвета, он признавал превосходство своего выученика. Но в отборе сюжетов Андрей осведомлён недостаточно. Разве случалось киевским или новгородским мастерам вводить в новые росписи старые, бывшие ранее на стене?
   – Оставив святителей, мы почтим память погибших, поклонимся прежним живописцам! – В голосе Андрея звучала мольба.
   – Хорошо, – согласился Даниил. – Пусть будет так. Не новый храм украшать послала нас Москва, но новое дело делать: вернуть к жизни погубленную врагами всерусскую святыню. Сохранить то, что сделали прежние живописцы, в самый раз будет.

ГЛАВА 15
Стенописание в Успенском соборе

   Тысяча четыреста восьмого года начата быть расписываемой великая соборная церковь пречистая Володимировская повелением великого князя, а мастера Данило иконник да Андрей Рублёв.
Московский летопись

   Вместе с первым утренним светом в собор ворвались звуки и запахи. Запахло смолой, загрохотали доски. Раньше всех прочих дел необходимо было поставить леса.
   Даниил радовался дружной работе. Стук топоров был для него как музыка. Через малое время двинутся стеноделы сбивать старый левкас, замазывать щели, накладывать новый. Савва с Пантюшей примутся за обмеры. Работа предстоит большая. Чуть не все живописцы Андроньева монастыря приехали во Владимир.
   Даниил поискал глазами Андрея и увидел его под хорами, на том месте, где вчера стоял он сам. Вокруг двигались люди, несли доски и брёвна, связывали, подавали наверх. Андрея они обходили. Не толкали, не просили подвинуться. Простым людям оказалось под силу понять, как важна безмолвная беседа, которую вёл живописец с опалённой стеной.
   На этой стене предстояло изобразить «Страшный суд». Со времён стародавних сцену «суда» помещали на стене, обращенной к закату. В том, что «Страшный суд» непременно наступит, современники Андрея не сомневались. Бедствия, обрушившиеся на землю – мор, кровавые войны, неурожай, – воспринимались вестниками конца света. «Наступит конец, – учили священники, – и сотрясутся земля и небо, затрубят трубы, подобно грому, отверзнутся камни могил. Вставайте, живые и мёртвые, старые и малые! Идите на судьбище последнее, страшное!» Мороз пробегал по коже от этих слов.
   В иконах и на стенах изображались муки, уготованные людям за их грехи. Пламя, крючья, раскалённые сковороды, кипящая сера – всё должно было вызывать содрогание и ужас.
   Но для чего так устрашать и мучить людей? Разве мало видят они горя, и разве в людях одно только зло и нет добра? Воины, павшие за отчизну, матери, прикрывшие телами детей, – за что судить их? Не искупаются ли малые прегрешения трудолюбием, подвигами, способностью отдавать жизнь ради других?
   Об этом думал Андрей, стоя под хорами.
   Плотники во всю высоту стены возводили леса. Расписывать церкви начинали от алтаря или с купола. Успенский собор начали с купола и повели росписи сверху вниз к западной стене.
   Живописцы работали напряжённо, сколько хватало сил. Время меряли зорями. С утренней – начинали, с вечерней – кончали. Работать так одержимо их научил Феофан.
   Старый Грек умер. Но что значит смерть живописца? Он остался в своих творениях, его рука оживает в работе учеников!
   Искусство Руси понесло утрату. Но не возместит ли её Андрей Рублёв, раскрывший всю силу своего великого дарования?
   Даниил и Андрей работали рядом, на одном помосте – писали сцену «Апостолы Пётр и Павел ведут праведников в рай».
   Андрей двигал кистью быстро, словно боялся, что найденный образ исчезнет прежде, чем он передаст его. Со стороны можно было подумать, что работал Андрей легко. Но Даниил знал, сколько муки и труда предшествовало этой лёгкости.
   Пётр выходил из-под кисти Андрея светлым и добрым. Он обернулся к людям. Взгляд широко раскрытых глаз звал за собой.
   «Высшая цель живописца заключается в том, чтобы выразить в лице и в движениях чувства души, – говорил Феофан. – В изображаемых лицах должна быть такая сила чувств, чтобы любой посмотревший пришёл в волнение и пережил то же, что пережил живописец, творя».
   Для Андрея не было большей правды, чем та, которую он нашёл в этих словах.
   Он хотел сделать Петра таким, чтобы каждый увидел, что Пётр добр, что верит в людей и призывает к добру.
   – Кажется, удалось? – Андрей обернулся к своему сотоварищу.
   – Удалось, – подтвердил Даниил, работавший над образом Павла.
   Вслед за Петром и Павлом на стенах возникли простодушный и мягкий Симон, сосредоточенный Лука, созерцательный Иоанн.
   – Мужи сильные, кроткие и премудрые, – шептал, глядя на стены, отец Патрикей, старый ключарь собора. Он приходил по нескольку раз в день, приносил живописцам хлеб, молоко, рыбные расстегаи. Спрашивал, нет ли в чём нужды. Был он худенький, низкорослый. Со спины совсем мальчонка. Ходил мелкими шажочками, голос имел тихий.
   Живописцы к Патрикею привыкли. И он привязался к ним, особенно к Пантюшке, жалел его за сиротство и подкармливал: «Съешь, Пантюшенька, пирожок, хлебни молочка». Но тих и кроток Патрикей был не всегда. Когда понадобилось, он смело выступил против врага. Жизни не пожалел.
   Через три года после того, как московские живописцы расписали Успенский собор, ордынцы силой и хитростью захватили Владимир. В городе заполыхали пожары, по улицам потекла кровь.
   Ключарь Патрикей, услышав о приближении лютого врага, спрятал в надёжное место всю ценную утварь собора. Его схватили, стали пытать, жарили на «огненной сковороде», с живого сдирали кожу. Ордынцы кричали: «Говори, куда дел золотые кубки? Где серебро? Где жемчуг?» Патрикей молчал. Ни единого слова не удалось из него вырвать. Тогда мучители привязали старого ключаря к конскому хвосту и прогнали коня по всему городу.
   Рассказ о страшной смерти Патрикея занесли летописцы в книги, чтобы узнали об этом подвиге в самые отдалённые времена.
   Незаметный ключарь пожертвовал жизнью ради своих убеждений. Свои убеждения умел он отстаивать и перед князьями. Не боялся и их.
   Однажды в собор пожаловал князь Юрий Холмский. Он находился во Владимире и решил посмотреть, как работают живописцы, присланные из Москвы. Вошёл Юрий Всеволодович, широко распахнув двери, размашистым шагом направился прямо к лесам.
   Даниилу пришлось спуститься. Обычай требовал приветствовать именитого гостя. Остальные продолжали работать. Только Пантюшка отложил кисть и свесил с помоста голову. Ему хотелось увидеть, как поведёт себя князь.
   Юрий Всеволодович рассматривал стенопись долго. Чувствовалось, что он озадачен. Ещё бы! Ни ему, ни кому-либо другому ничего подобного видеть не приходилось.
 
 
   Вместо византийских ликов, смуглых, чернооких, с тонкими горбатыми носами, со стен на князя смотрели знакомые русские лица. Светлоглазые и русоволосые люди были похожи на тех людей, что окружали его в жизни. И смотрели они не строго и хмуро, как византийцы, а доверчиво, доброжелательно.
   – Апостолы, стародавними мастерами написанные, лица имеют темновидные и грозным взором являют силу. На людей смотрят с недоступной высоты. Эти же – простым смертным подобны, – сказал наконец князь. Он не скрыл своего недовольства.
   В соборе сделалось тихо. Можно было расслышать, как где-то под самым куполом процарапывают графью. И вдруг раздался чуть слышный шёпот:
   – Бремя великого подвига приняли сии живописцы на свои плечи.
   Это сказал маленький ключарь, едва достававший князю до плеч.
   – Что называешь ты подвигом, святой отец? – недовольно отозвался князь.
   – Подвиг в том, что сии живописцы нарушили принятое с давних времён и не византийские лица, а русские сотворили, – ответил ключарь всё так же тихо, однако без робости.
   – Сам вижу, что русские. Что ж из того? – терял терпение князь.
   – Значит это, что обратились живописцы к народу, ко всей Руси. В том и подвиг, что первыми к народу обратились. Через малое время все русские живописцы возьмут сии росписи за образец.
   – Правильно говоришь, отец Патрикей! – не выдержав, крикнул сверху Пантюшка.
   Князь головы не поднял, на Пантюшку не посмотрел. Сказал:
   – Ладно, коли так, – поклонился и покинул собор.
   Все облегчённо вздохнули. Даниил полез на леса. Взобравшись на самый высокий помост, под купол, он замер. Андрей сбивал готовую роспись.
   – Что ты, брат? – испуганно спросил Даниил. – Иль неразумные слова князя тебя на иное повернули?
   – Какого князя?
   – Холмский в собор приходил.
   – Не приметил, не до того. С медведем не совладаю. Как ни сделаю, всё он клыкастый да хищный выходит, страшнее пантеры и льва. А Пантюша твердит: «Медведь – зверь добрый». Сергий так же учил. «Медведь, – говорил он, – зверь добрый, крови не жаждущий. Имя его – „поедающий мёд“».
   – Расскажи, отец.
   – Троицкая обитель, где я начинал свой труд, стояла первоначально в лесу. В самой ограде лес шумел. Вокруг ограды бегали всякие зверьки и нас не боялись. Отец Сергий заповедь положил не ловить и не губить их. Он говорил в своей доброте: «Всякое дыхание земной твари дорого». За то звери возлюбили его, а птицы летали в самую келью. Однажды медведь объявился. Сергий хлеба кусок отломил, медведю подал. Зверь взял. Назавтра снова пожаловал. Потом стал каждый день приходить. Если не видел Сергия, а кто-то другой клал ему хлеб на колоду, то печалился, хлеба долго не брал и ревел жалобно.
   Андрей, следя за рассказом, словно увидел медведя, бравшего хлеб из человеческих рук. Он потянулся за кистью.
   – Дозволь мне попробовать. Я медвежьи повадки хорошо изучил, – остановил его робкий Пантюшкин голос. Глаза у мальчонки горели. Видно было, что очень ему хотелось нарисовать медведя.
   Андрей с Даниилом переглянулись. Роспись, о которой шла речь, считалась одной из важнейших. Четыре зверя, идущие по кругу, изображали четыре царства. Дракон, пантера и лев были уже написаны. Оставался один медведь. Можно ли доверить такую работу ученику, едва научившемуся писать палаты и травы?
   – Приступай, – подумав, сказал Андрей. Даниил возражать не стал.
   – Устройство и лепота живой твари достойны восхищения, – прошептал на другой день Патрикей, увидев Пантюшкиного медведя.