— «Если Вам интересно обсудить некоторые вопросы относительно каррарского мрамора для здания городского суда, соблаговолите прийти в парк ратуши в четверг в половине первого». Теперь мы знаем, — добавила она с каким-то благоговейным страхом. — Знаем совершенно точно, что произошло в парке. Я рада, что Айра не знал и не узнает…
   Она опять заглянула в записку и прочитала ту ее часть, что шла ниже сгиба:
   — «Поистине невероятно, чтобы отправка сего могла иметь следствием гибель, — господи, какое же тут было слово или слова? — мира в пламени пожара. Но это так, и вина безраздельно, — тут она сделала паузу, отмечая еще одно пропущенное слово, — на мне, и от нее не уйти и не отречься. И вот, не в силах больше взирать на вещественную эту память о том событии, я прекращаю свою жизнь, которой следовало бы прекратиться тогда».
   Кейт вложила записку обратно в конверт.
   — Сай, сделай все, чего они от тебя хотят, но узнай для меня, что значит эта записка! Ты ведь поэтому и не ушел следом за Данцигером, правда? Ты должен вернуться туда, ты ничего не можешь с собой поделать!..
   И я кивнул.
   У Эстергази хватало такта не занимать с места в карьер кабинет Данцигера, и мы встретились в маленькой каморке Рюба. Рюб сидел за столом во вращающемся кресле, по обыкновению без пиджака и по обыкновению улыбаясь. Эстергази слегка прислонился к углу стола, подчеркнуто опрятный, в почти военном сером габардиновом костюме, белой рубашке и темном галстуке. Я сел на единственный свободный стул к ним лицом.
   Я должен вернуться и продолжать начатое — вот практически и все, что они мне сказали. Они хотят знать все, что только я смогу выведать об Эндрю Кармоди, хотят знать, что еще произошло между ним и Джейком Пикерингом. Особенно заинтересованы историки, пояснил Рюб; у них уже есть группа из двух специалистов и двух аспирантов, которая работает в Библиотеке конгресса и ищет данные о взаимоотношениях Кармоди и президента Кливленда, а вторая аналогичная группа копается в Национальном архиве. Добытые мной сведения, возможно, расширят или прояснят то, что разыщут обе группы. Конечным результатом этого первого в рамках проекта развернутого эксперимента явится, как надеются, плодотворный метод расширения наших знаний истории.
   По пути обратно в «Дакоту» — меня отвез Рюб — я уговаривал себя, что поступаю правильно, единственно верно, что в аргументах, выслушанных и выдуманных мной, нет изъяна. Но если так, задал я себе вопрос, почему я все же ощущаю за собой какую-то вину? И если я уверен в том, что делаю, почему же я не поговорил с доктором Данцигером? У меня было время, чтобы позвонить ему, да и сейчас еще не поздно. Однако я не позвонил — и не позвоню…


Глава 17


   Стало уже привычным, выходя из «Дакоты», попадать на восемьдесят восемь лет назад, в зиму 1882 года. Я привык к процессу перехода, и в сознании не оставалось даже места сомнению: а удался ли он? Я просто-напросто знал, что переход совершился, и воспринимал это как должное. И не удивился, когда, войдя в Сентрал-парк, — только что прошел снегопад — увидел десятки и десятки запряженных лошадьми саней, скользящих, кажется, по каждой дорожке и алее.
   В глубине парка люди катались на коньках на замерзшем пруду, и повсюду кишмя кишели дети, разбегались, падали ничком на санки; детишки поменьше важно сидели, закутанные до ушей, в санках другого фасона — на широко расставленных полозьях. Эти санки тянули старшие братья и сестры или взрослые, а одни такие провез мимо меня белобородый старик. Было ему, наверно, уже далеко за семьдесят, но он тащил санки по снегу — и улыбался: как все, кого я видел сегодня в парке, он получал удовольствие. И я — я тоже; мне стало радостно, что я живой, что я здесь, в этом парке и в эту минуту, и меня наконец осенило, что я радуюсь своему возвращению.
   Однако перспектива вернуться в дом N19 по Грэмерси-парк меня отнюдь не радовала — сегодня воскресенье, и Джейк Пикеринг, вероятно, дома. Так что я заглянул в салун на Пятьдесят седьмой улице; парадная дверь была заперта во исполнение закона, воспрещающего работу питейных заведений в воскресенье, но я, последовав примеру двух мужчин, вошел через боковую дверь. Там я съел тарелку супа и два огромных бутерброда; мне хотелось свести приветствия, вопросы и в особенности первое свидание с Джейком к совершенному минимуму, сказать, что ужинать не буду, и подняться к себе в комнату. Но когда я завернул за угол, перед домом стояли двое больших саней. На передке ближних саней сидел Феликс Грир с незнакомой мне девушкой; он держал вожжи, а у нее на коленях лежала его новая фотокамера. Байрон Доувермен помогал еще одной молодой женщине устроиться на заднем сиденье. По ступенькам крыльца спускалась Джулия, опасливо ступая по свежему снегу, а рядом с ней, придерживая ее под локоть, шел Джейк в цилиндре и темном пальто с барашковым воротником. За ними следовала Мод Торренс, а тетя Ада запирала входную дверь.
   Они заметили меня прежде, чем я смог удрать, и тут же окликнули и подозвали. Феликс, невменяемый от возбуждения — наверно, из-за девушки, — заорал на всю улицу:
   — С возвращением! Как раз вовремя — поехали кататься!
   Мистер Пикеринг нанял двое саней!..
   Приближаясь к ним, я криво улыбнулся и вяло махнул рукой, стараясь быстренько выдумать какую-нибудь отговорку: устал, долго сидел в поезде, начинается грипп… Не мог же я — пятое колесо в телеге — поехать вместе с двумя холостяками и их дамами; а во вторых санях, рядом с психопатом Пикерингом, который того и гляди выкинет какой-нибудь дикий номер, ехать было просто немыслимо. Тут они окружили меня, Феликс выскочил из саней и схватил меня за руку, засыпая вопросами: как брат, как семья? — и приветствиями, потом рукой завладел Байрон — и все они так явно радовались встрече…
   Мою руку атаковали опять — теперь уже Джейк тряс ее и приветливо улыбался! Я пытался ответить им: брату неожиданно стало намного лучше, дома все хорошо, счастлив вернуться сюда, в Нью-Йорк. Но, отвечая, я решительно не мог оторвать недоуменного взгляда от Джейка: карие его глаза излучали дружественную теплоту, и улыбка, покуда он жал мне руку, была настоящая, видимо, не менее искренняя, чем у всех остальных. А Джулия смотрела на меня с такой непритворной радость, что у меня поневоле екнуло сердце. Она поздоровалась со мной за руку. Мод тоже, а тетя Ада, протянув мне ладони, наклонилась и чмокнула меня в щеку.
   Что же тут непонятного, если мне неожиданно для себя самого и вправду захотелось поехать с этими милыми людьми! Тетя Ада взяла у меня саквояж, отперла дверь и занесла его в переднюю. Байрон и Феликс представили мне своих дам и вежливо предложили место в своих санях. Но прежде чем я успел отказаться, вмешался Джейк: нет, я должен ехать с ним, непременно с ним, и, подцепив меня за локоть, подтолкнул на сиденье; Джулия предложила, чтобы я сел вместе с ними на передок, и Джейк горячо поддержал ее и даже спросил, не хочу ли я взять «ремешки», имея в виду, как я понял, вожжи. Я уж и не пытался разобраться, что к чему, и решил, что Джейк, вероятно, подвержен маниакальным депрессиям и легко впадает из крайности в крайность; что ж, и на том спасибо, подумал я с облегчением.
   От вожжей я с благодарностью отказался: лошади еще, чего доброго, расхохотались бы, возьмись я управлять ими, и вожжами завладел Джейк. Мод и тетушка сели позади, а Джулия впереди, между Джейком и мной. Было тесно, сидели мы вплотную, плечом к плечу, и я высвободил свою левую руку и положил на сиденье за спиной у Джулии. Однако я внимательно следил за тем, чтобы не коснуться ее на самом деле, и заставлял себя думать о пейзаже — о заснеженной чугунной ограде, о деревьях и кустиках лежащего подле нас Грэмерси-парка.
   — Готовы? — крикнул Феликс через плечо, и Джейк громогласно ответил, что да. Вожжи одновременно щелкнули, лошади взяли с места, колокольчики на упряжи зазвенели. Полозья скользили легко, лошади пошли свободнее, а когда, с повторным хлопком вожжей, мы завернули за угол и выехали на Двадцать первую улицу, они вскинули головы и, всхрапывая, выбрасывая из ноздрей струи пара, понеслись рысью; тут уж колокольчики действительно запели.
   По существу все, что я могу сказать про остаток дня и про вечер, уместилось бы в трех словах: волшебство. Прекрасный сон. Белые улицы Манхэттена были битком набиты санями, и воздух звенел от музыки колокольчиков. И если вы примете это за лирическое преувеличение, то, право же, ничем не могу вам помочь. Будничные повозки и фургоны исчезли начисто, даже омнибусы и конки встречались редко; мостовые и тротуары были отданы людям.
   На тротуарах катали детей на санках, кидались снежками, лепили снежных баб; не только дети, но и взрослые и даже старики и старухи весело перекликались друг с другом. А на мостовой мы обгоняли и нас обгоняли сани всевозможных форм и конструкций, и те, кто сидел в этих санях, окликала нас, а мы их. Порой затеивались гонки, а один раз — мы двигались вверх по Пятой авеню — получилось так, что наши лошади шли грудь в грудь с двумя другими упряжками, и все три кучера поднялись в рост, и хлестали кнуты, и пищали в санях девицы… Феликс отстал от нас на полквартала, но вскоре догнал, а в Сентрал-парке вышел вперед, и мы понеслись среди сотен других саней по плавно изгибающимся аллеям.
   А потом мы поехали дальше через парк, выехали из него на открытую сельскую местность — это по-прежнему в пределах острова Манхэттен! — и добрались до большой бревенчатой таверны под вывеской «Гейб Кейс». Уже темнело, и таверна была ярко освещена, свет падал из окон на снег длинными поблескивающими прямоугольниками, и оконные рамы делили каждый отблеск на четыре части. На постоялом дворе при таверне собралось не меньше полусотни саней, и каждая лошадь была на привязи и укрыта попоной.
   Свободных мест не оказалось, народу — не протолкаться, а гул голосов и смех достигали такой силы, что разговаривать почти не представлялось возможным. Феликс ухитрился окликнуть меня, и я кое-как протиснулся к группе, потеряв свою. Мы поели бутербродов, запивая их горячим вином, все это стоя — присесть было негде, — перекинулись несколькими словами, пытаясь перекрыть шум, но больше просто возбужденно и радостно улыбались друг другу.
   Домой мы возвращались в прежнем порядке — другие ждали меня, когда мы вышли из таверны. Снег в парке искрятся, дома на Пятой авеню при лунном свете казались умытыми и таинственными. Наконец, мы свернули на Двадцать третью улицу к Грэмерси-парку, и я сказал:
   — Большое вам спасибо, мистер Пикеринг, это был один из лучших дней в моей жизни.
   Он кивнул; теперь он держал в зубах сигару, и при каждой его затяжке дым выплывал длинной узкой лентой через плечо.
   — Не за что, Морли. Мы вроде бы праздновали одно событие, знаете ли.
   «Конечно, знаю, — подумал я. — Ты праздновал возможность разбогатеть благодаря шантажу». Но вслух я произнес лишь вежливое:
   — Да что вы?
   Он опять кивнул и перегнулся ко мне через колени Джулии; глаза его так и горели самодовольством.
   — Да, да, — сказал он медленно. Только потом я сообразил, что Пикеринг умышленно оттянул этот момент на самый конец прогулки, упиваясь его предвкушением; теперь ревнивец буквально смаковал слова. — Мы искали вас там, в таверне Гейба: мне хотелось, чтобы вы присоединялись к тосту…
   Зажав сигару в углу рта, он усмехнулся недоумению, написанному у меня на лице, и так долго тянул со следующей фразой, что Джулия — по-моему, нетерпеливо, хоть она и постаралась не показать раздражения, — докончила за него:
   — Мистер Пикеринг и я помолвлены и скоро поженимся.
   После небольшой паузы я придал своему лицу соответствующее выражение и произнес все необходимые слова. Улыбаясь, протянул руку через колени Джулии, чтобы пожать ручищу Джейка и поздравить его. Все еще улыбаясь, согласился с тетушкой и Мод, что это поистине радостное событие. Затем улыбнулся и Джулии, но пока говорил ей: «Надеюсь, вы будете очень счастливы», — улыбка как-то сама собой исчезла из моих глаз; она тоже заметила перемену и в ответ лишь слегка качнула головой, сердито поджав губы. Я спросил, когда и где они повенчаются, и сделал вид, будто слушаю диалог Джейка и тети Ады по этому поводу, однако на деле я их не слышал.
   Вместо выслушивания подробностей я за те считанные минуты, что оставались нам до дома N19 по улице Грэмерси-парк, успел подумать о нескольких вещах. Я подумал о татуировке на груди Джейка, которая, наверно, еще не зажила и которая теперь на всю жизнь пребудет с ним как особая примета. Разумеется, его планам в отношении Джулии я никогда всерьез не угрожал, такая угроза лежала за гранью возможного, но он-то этого не знал. И кроме того, при других обстоятельствах я бы, пожалуй, и не отказался от роли соперника, он это чувствовал. Теперь же — и он ухмылялся самодовольно, выпятив челюсть и бороду и пуская сигарный дым струйками через плечо, — теперь он наконец добился ее. Я понял, что для него помолвка — нерушимый контракт — теперь его невеста застрахована от любых посягательств и принадлежит ему навеки. Он действительно обрадовался — торжествующе обрадовался, — увидев меня.
   Но гораздо больше, чем о Пикеринге, я думал о Джулии, молча сидевшей рядом со мной. Мне не верилось, что она хотела бы принадлежать кому-нибудь в том смысле, в каком, по убеждению Джейка, она принадлежала ему. Напротив, я понимал, более того — ощущал уверенность, что она не сможет счастливо прожить жизнь с человеком, способным опуститься до шантажа. И тем не менее я должен был позволить этому случиться. Зная все, что я знал о Джейке Пикеринге, я должен был тем не менее улыбаться и притворяться, будто рад за нее, и должен был позволить этой доброй, очаровательной, рассерженной девушке выйти за него замуж и — неизбежно — исковеркать свою жизнь. «Доктор Данцигер, — прошептал я беззвучно через разделяющие нас годы, — неужели так надо?» Но я понимал, что ответ возможен только один: «Вмешиваться нельзя».
   Нет, я положительно не мог как ни в чем не бывало войти в дом, подняться к себе и лечь спать. Я выпрыгнул из саней, помог сойти Джулии, ее тетушке и Мод Торренс, и они поднялись на крыльцо, пожелав всем остальным спокойной ночи. Феликс хлестнул вожжами и вместе с Байроном отправился проводить своих дам домой или, может, еще куда-нибудь. Джейк остался в санях, чтобы отвести их на прокатную конюшню, и женщины, видимо, решили, что я поеду с ним. Когда за ними закрылась дверь, я легонько помахал Джейку на прощанье и двинулся к крыльцу. Но как только Джейк тряхнул вожжами и отъехал, я повернул от дома и быстро пошел в направлении Третьей авеню.
   Куда я иду, я и сам не ведал, но мне надо было подумать, и я прошагал несколько кварталов по Третьей авеню, темной и почти пустынной Поднялся ветер, стало намного холоднее, и мне казалось, что температура продолжает падать Опять пошел снег, но теперь он был жесткий, как дробь, бил по лицу, скрежетал под ногами. Ночь выдалась для прогулки неподходящая, и у Шестнадцатой улицы я обернулся через плечо и увидел конку, идущую в мою сторону; лошадь низко пригнула голову, двигаясь против ветра, впереди вагона тускло мерцали керосиновые фонари.
   Я поднял руку, конка остановилась, я вскочил на переднюю площадку, лошадь налегла на хомут, подкованные копыта тяжело заскользили по снегу, и наконец мы покатились. В вагоне сидел всего один пассажир — мужчина в круглом котелке со свисающими, как у моржа, усами. Под ногами шуршала мокрая, грязная солома. С потолка свисала чадящая лампа с жестяным козырьком, и от нее резко пахло керосином.
   Конка неторопливо катилась в ветреной ночи, а я рассеянно смотрел в окно, на захудалые магазинчики Третьей авеню; иные кварталы, мимо которых мы проезжали, походили на декорации для низкопробного «вестерна». Все это я уже видел, и вообще смотреть было не на что. На площадке, разумеется, холод чувствовался сильнее, но я все-таки встал, прошел вперед, открыл дверь и вышел, захлопнув ее за собой.
   Кучер глянул на меня подозрительно: с чего это я вдруг вылез наружу без нужды? На голове у него сидела плоская круглая суконная фуражка с широким клапаном, прикрывающим уши и шею; поверх фуражки был намотан рваный вязаный шарф. Еще у него были тяжелые сапоги, тяжелые заскорузлые рукавицы, а под пальто, судя по всему, столько одежек, сколько он сумел натянуть на себя: выглядел он бесформенным, как куль. Прошла минута, а то и две, прежде чем я понял, что он далеко еще не стар, однако лицо у него уже покрылось сеткой преждевременных морщин и склеротических жилок.
   — Холодно, — сказал я, ссутулившись на мгновение; замечание, казалось бы, глупое, но скорее это было не замечание, а просто произнесенное вслух слово, чтобы обозначить свое присутствие.
   — Да. Холодно, — подтвердил он не без сарказма.
   Я помолчал, прислушиваясь к стуку копыт, и спросил:
   — А можно привыкнуть к холоду? Через какое-то время?
   Сдается мне, я бы ни за что не выдержал…
   — Привыкнуть? Шутки шутите… — Он задумался на секунду-другую. — Да нет, привыкнуть нельзя. Можно научиться терпеть, и все. Поручили бы мне набрать экспедицию на Северный полюс, найти людей, которые выдержат тамошний климат, так я набрал бы их среди кучеров. Уж тот, кто выдержит нашу службу, выдержит все, что хочешь…
   — И подолгу вам приходится работать?
   — Полагается четырнадцать часов в день, а получается больше, пока вагон помоешь да все приберешь… Не очень-то с семьей навидаешься, а? — Я ответил, что нет, не очень, и он кивнул в подтверждение. — А сколько, вы думаете, мы зашибаем? Доллар девяносто в день. Попробуйте-ка прокормить жену и детишек на доллар девяносто в день. Многие из нас и в воскресенье на работе — в этом городе бедному человеку и в божье воскресенье не отдохнуть. Иногда, когда выдается в месяц раз выходной, идешь с женой и ребятами в церковь. Вроде бы и не хуже других, как не пойти? И вот встает священник и говорит: возблагодарите господа за все, чем он вас благословляет, и как мы должны быть рады-радешеньки всем его милостям. Может, для него-то, для пастора, все это и так, а только я вот часто думаю: как же я могу возблагодарить бога за пищу и жизнь, что он мне дает, если каждый кусочек, который я съел, я заработал своим горбом и своими мучениями? Может, и есть оно, провидение для богатых, а в бедности каждый сам себе провидение…
   — Вы говорите — холодно. Раньше нам сидеть разрешали, так позапрошлой зимой один насмерть замерз. Конка пришла в депо, а кучер сидит на своем табурете, вожжи в одной руке, другая на тормозе, а сам уже как ледышка. Задремал, да и не проснулся… А что после этого компания сделала? Утеплила площадки? Нет, это денег стоит. Издали правило, что кучерам запрещается садиться, чтобы, значит, не засыпали и не замерзали. Говорят, такая смерть легкая — верю, потому как сам знаю, случалось: задремлешь и мороза уже никакого не чувствуешь. Только я тогда встряхиваюсь и принимаюсь ногами стучать — о малышах думаю: они хоть по крайней мере не в сенных баржах ночуют, а не станет меня, так, может, и придется…
   — В сенных баржах? — переспросил я.
   Он сердито посмотрел на меня, возмущенный моим невежеством.
   — А где, по-вашему, ночуют мальчишки, да и девчонки тоже, которые днем чистят вам ботинки и газеты продают? Они же сироты или брошенные, которые никому не нужны. Идите хоть сейчас к Ист-Ривер да осветите сенные баржи фонариком — там их сотни, барж этих, к берегу пришвартованы. И на каждой увидите ребятишек — говорят, там целые тысячи ночуют, да и я так думаю, хотя кто ж их считал! И некоторым пяти лет от роду и то нет. Вот я и выучился терпеть любой холод ради своих. Иной раз погреешься глотком виски, так потом, как хмель спадет, еще холоднее…
   Конка замедлила ход, и я решил сойти, спустился на подножку — и все раздумывал: что сказать кучеру на прощанье? «Счастливо вам»? Нет, не то, вряд ли он когда-нибудь дождется счастья.
   Конка остановилась, я обернулся к нему через плечо и произнес:
   — До свидания.
   — До свидания, — кивнул он.
   В армии меня научили видеть в темноте: не надо прямо пялиться на то, что хочешь рассмотреть. Вместо этого нужно взглянуть в сторону на что-нибудь еще, тогда уголком глаза яснее увидишь то, что тебя интересует. Мышление подчас работает таким же образом: вопрос, который мучает тебя, иной раз лучше отложить, не форсируя ответа. Я дошел пешком до Бродвея, а у отеля «Метрополитен» взял извозчика, и, когда мы подъехали к Грэмерси-парку, мне уже было ясно, как поступить.
   В предвечерние и первые вечерние часы город казался мне волшебным царством — стремительный бег саней, звуки песен, искренний смех… Но теперь, ночью, я понял, что это также и город кучера конки, с которым только что разговаривал. И что, пока я мчался с Джейком на санях через Сентрал-парк, множество бездомных детей копошилось в трюмах сенных барж на Ист-Ривер, устраиваясь на ночлег.
   Город перестал быть просто экзотическим фоном к моему удивительному приключению. Он обрел реальность, и я сам наконец осознал, что мое пребывание здесь, в этом времени, совершенно реально и что люди вокруг меня живые. В том числе и Джулия.
   Наблюдай, но не вмешивайся. Легко сформулировать подобное правило, и для проекта оно, безусловно, необходимо… для них там люди этой эпохи не более чем давно исчезнувшие призраки, от которых остались лишь странные коричневатые фотографии в старых альбомах и в безымянных пачках, засунутых под прилавки антикварных магазинов. Но в том мире, где я нахожусь сейчас, эти люди — живые. В этом мире жизнь Джулии — отнюдь не давно прошедший и позабытый эпизод: она вся еще впереди. И она не менее ценна, чем любая другая жизнь. Тут-то и кроется ответ: если в своем собственном времени я не смог бы стоять в стороне и созерцать, как рушится жизнь девушки, которую я знаю и которая мне нравится, — а я не смог бы созерцать, будучи в силах предотвратить, — то и здесь, я все-таки понял это, я не могу поступить иначе.
   Разрушит ли брак ее дальнейшую жизнь? Хотя знакомы мы с Джулией были в общей сложности лишь несколько часов, я полагал, что главное о ней я знаю. Если умеешь создать достоверный портрет человека, то, пока рисуешь этот портрет, узнаешь о своей модели больше, чем за многие дни и даже недели поверхностного знакомства. Мне всегда нравился рассказ, который вы, возможно, тоже читали: про психиатра — в то время его, конечно, называли «доктор по душевным болезням», — который долго вглядывался в портрет одного из бывших своих пациентов, написанный то ли Сарджентом, то ли Уислером «Уислер, Джеймс (1834-1903) и Сарджент, Джон Сингер (1856-1925) известные американские художники-реалисты.», уж не помню точно. Так вот, постояв у портрета минут двадцать, психиатр сказал о больном: «Теперь я наконец понял, что с ним было». Я, разумеется, не Уислер и не Сарджент, нет во мне ни их таланта, ни их проницательности. Но чтобы верно запечатлеть человека на бумаге или на холсте, нужно разглядеть в нем больше, чем может увидеть фотоаппарат. И я — да, я был уверен, что для девушки по имени Джулия Шарбонно жизнь в качестве жены Джейка Пикеринга — это не жизнь, что на лицо, которое я нарисовал, ляжет тогда печать неизбывного горького несчастья, — и я не собирался, я не мог этого допустить.
   Последствия для будущего от вмешательства в события прошлого? Я пожал плечами: любое действие в прошлом неизбежно имеет последствия в любом возможном будущем. Влиять на ход событий в моем собственном времени — значит оказывать всякого рода непредвиденные воздействия на какое-нибудь и чье-нибудь другое будущее, а мы только этим и занимаемся всю свою жизнь. Так что придется уж тому будущему, которое для моих современников настоящее, подвергнуться определенному риску. Теперь-то я твердо знал, что не брошу Джулию на произвол судьбы, словно мы там у себя, в двадцатом веке, боги, а она ничто. Я знал, что найду способ расстроить ее помолвку с Джейком Пикерингом, и внезапно задал себе вопрос: а кто поручится, что последствия моего решения, если они вообще будут, не окажутся к лучшему? Уж какой-какой, а двадцатый век стоило бы улучшить хотя бы отчасти.


Глава 18


   Я выскочил на улицу сразу же после завтрака — у меня едва хватило терпения высидеть его до конца. Вместе с завтраком тетя Ада подала свежий номер «Нью-Йорк таймс», но я и не пытался читать; единственное, на что я годился, — это вновь и вновь повторять про себя: «Сегодня решающий день». Сегодня в полночь Пикеринг встретится с Кармоди в парке ратуши. И я тоже буду там во что бы то ни стало и, если интуиция меня не обманывает, узнаю, наконец, что скрывается за словами из голубого конверта: «гибель… мира в пламени пожара». Слова казались совершенно бессмысленными, но какой-то смысл в них был: именно из-за них много лет спустя Эндрю Кармоди пустил себе пулю в сердце.
   Сам не понимаю, как мог я оказаться настолько легкомыслен — да просто глуп, — но мне представилось, что единственная моя задача — как-нибудь убить день, пока не придет время отправиться в парк ратуши на свидание Кармоди с Пикерингом. Я поднялся наверх, в комнату Феликса, и взял его фотокамеру, благо он не только разрешил мне это, а даже настаивал и вчера в таверне Гейба повторил свое предложение. Камера заряжалась пластинками, которые хранились в коробке в шкафу. Там же я обнаружил лакированный деревянный ящик для переноски кассет, а уж объектов для съемки, которые меня интересовали, по городу набиралось больше чем достаточно.