— Джотта…
   — Что?
   — Так я вас называл. Мысленно. Джотта. Это из старой песенки. — И я начал негромко напевать бессмысленный припев, который некогда так очаровал пятилетнего мальчика: — «Джотта… джотта! Джотта, джотта, джинк-джинк-джинг!»
   Она закивала, заулыбалась, и когда я продолжил: «Да, Джотта», она присоединилась ко мне, и мы хором запели: «Повсюду услышишь мотивчик один». Не в силах сдержать смеха при мысли о том, как выглядит это дурачество в два часа утра, мы дружно пропели: «Джотта! О, джотта! Джотта, джотта, джинк-джинк-джинг!» — дальше слов мы не знали. Все еще улыбаясь, я спросил:
   — Откуда вы знаете эту песенку?
   — Понятия не имею — знаю, и все. Это ведь старая песенка?
   — Да. — Я медленно кивнул. — Песенка из двадцатых годов.
   Я ждал ее реакции, ждал, что она смутится от того, что знает песню, которая еще не написана… но Джотта, похоже, не поняла, что произошло, и все так же лежала, выжидательно глядя на меня.
   И потому я спросил:
   — Ну как, купили себе туфли?
   — Какие туфли?
   Из кармана рубашки я извлек газетный квадратик, который собственноручно вырвал из «Ивнинг мэйл», и показал ей объявление, которое она точно так же вырвала из моей газеты — насчет женской обуви.
   — Вот это вас интересовало, — сказал я и перевернул клочок газеты, показывая ей то, что было напечатано на другой стороне. — Или вот это? Этот текст вы хотели убрать из моей газеты, чтобы я, упаси Боже, не прочел его?
   На другой стороне газетного клочка была колонка, озаглавленная: «Убытие». Ниже мелким шрифтом напечатано: «Отбывают сегодня ночью на „Мавритании“ рейсом до Гавра и Саутхэмптона: полковник и миссис Уильям Т.Аллен, Кеннет Брейден и Сьюзен Фергюсон с дочерью, мистер и миссис Оливер Озибл, Маргерит Теодозия, Том Бьюкенен, Рут Бьюкенен, мисс Эдна Батлер, майор Арчибальд Батт, помощник президента…»
   — Вы могли бы и не вырывать это из моей газеты, — сказал я. — Я бы все равно ничего не заметил.
   Она пожала плечами.
   — Я не хотела полагаться на случай.
   Она не двигалась — так и лежала, подперев голову, и ждала, что еще я ей скажу.
   — Вас послал доктор Данцигер, верно?
   Она кивнула.
   — Мы опасались, что вы можете узнать меня — я работала в Проекте в одно время с вами. Но доктору просто некого больше было послать. Между прочим, я вас помню!
   — Ладно, ладно, я прошу прощения. У вас другая прическа или что-то в этом роде.
   — Само собой, но все-таки!..
   — Ну хорошо, мне очень, очень стыдно. Извините. Он послал вас сюда саботировать мою работу?
   — Можно и так сказать. Саймон, доктор Данцигер знал, кто такой Z, с той минуты, когда вы впервые упомянули о нем! Помните, в телефонном разговоре, ночью?
   Я кивнул.
   — Весь мир знает, кто такой Арчибальд Батт! Весь мир — кроме вас и Рюба!
   Я снова кивнул.
   — Так что, само собой разумеется, я должна была удерживать вас подальше от него, пока он не отправится в рейс. Мне думается, Арчи так или иначе заподозрил вас — вы действовали слишком напористо.
   — Это верно, но у меня было мало времени.
   Она придвинулась ближе.
   — Итак, я виновата. И что же вы теперь со мной сделаете?
   — Оставьте, я же еще не спятил. Мне даже не очень жалко, что все вышло именно так. Я даже думаю, что доктор Данцигер прав.
   — Ах, вот как? Зачем же тогда… Нет, в самом деле, Саймон, как вышло, что вы решились на такое потрясающее сумасбродство?
   — Предотвратить Первую мировую? Да так, в порядке дружеского одолжения.
   Мы смотрели друг на друга, лежа совсем близко на кровати, в закрытом изнутри номере, в два часа ночи. Отделенные целой эпохой от всех, кому было дело до нашего поведения. Мы лежали, смотрели друг на друга и не шевелились. Продолжали смотреть и не шевелились. Затем мы разом слабо улыбнулись, и подходящий момент, если он вообще был, миновал бесследно.
   — Бьюсь об заклад, вы возвращаетесь домой, — сказала она. — К милой доброй Джулии.
   Я кивнул, и мы сели.
   — Да, домой, и как можно скорее. Я обещал Рюбу, что вернусь с отчетом, и я сдержу обещание. А потом — домой, и уже навсегда. А вы?
   — Думаю, что да. Наверняка.
   — Висконсин?
   — Угу.
   — Как вы переходите?
   — Есть одно местечко у Ист-Ривер. Сесть там ночью, когда не разглядеть другого берега… — Я кивнул, и она спросила: — А вы?
   — Бруклинский мост, если нужно вернуться домой. Но завтра — Центральный парк.
   — Как же это странно — то, что мы способны проделывать. И то, что мы вообще способны такое проделывать. — Она подалась ближе, и я решил, что она хочет поцеловать меня — небрежный прощальный поцелуй, — но она только на миг коснулась моей руки, и я кивнул, и мы улыбнулись друг другу, и я наконец ушел.
   На следующий день, за час или раньше до заката, я выписался из отеля, оставив лишние вещи в номере на радость тому, кто первым на них наткнется, и двинулся к парку. За моей спиной, со стороны Пятьдесят девятой улицы, где непрерывно открывались и закрывались двери «Плазы», я слышал музыку dansant и редкие, меланхолично-веселые нотки автомобильных рожков. Сегодня не было l'heure bleu — дул холодный ветер, сыпал мельчайший, едва ощутимый дождик. Однако моя привычная скамейка оказалась надежно укрытой от непогоды; я уселся поудобнее и начал расслаблять тело и разум, начал тот странный, почти не поддающийся описанию мысленный поиск-отрешение, которому обучил меня Проект.
   И когда наконец стемнело и на Пятой авеню зажглись фонари, перед «Плазой» засверкал подсвеченный прожекторами фонтан, ко входу в отель все время подъезжали машины и отъезжали от него, входили и выходили люди. А вокруг и позади «Плазы» гигантским театральным задником высились, блистая, небоскребы Манхэттена — Манхэттена того времени, в котором я был рожден.


26


   С кружкой кофе в руках я сидел в квартире Рюба, в мягком кресле у окна, из которого падал прямоугольник предзакатного солнечного света. Рюб расхаживал по крошечной гостиной — не нервозно мерил ее шагами, а именно расхаживал в своих армейских брюках, белой рубашке и кожаных шлепанцах и кивал, улыбался, с интересом слушая мой рассказ. Вот именно — с интересом. Я отыскал Z, но Рюба, похоже, это вовсе не заботило. Он засыпал меня вопросами: чем я занимался в Нью-Йорке? Что видел? Каким он был, Нью-Йорк 1912 года?
   Он добродушно посмеялся, когда я процитировал ему некоторые реплики из «Грейхаунда», затем пожелал узнать, как именно были одеты билетерши, как одевались зрители и что они говорили в фойе во время антракта. И расспрашивал меня о миссис Израэль, о профессоре Дюрье, преподавателе танцев, и… Боже милостивый, Джолсон! Расскажите мне о них, требовал Рюб. Расскажите, как выглядели улицы. И Бродвей.
   Он прохаживался по гостиной, слушал, улыбался, кивал и все никак не мог насытиться. И до чертова Z, насколько я мог судить, ему не было никакого дела. Наконец я задал ему прямой вопрос, и он ответил:
   — Ну, Сай, мы ведь здесь тоже не сидели сложа руки и теперь знаем все о майоре Арчибальде Батте. Ваша милая Джотта чертовски права. «Джотта», — повторил он насмешливо. — И как только вам пришло в голову этак ее окрестить?
   Я пожал плечами, слегка задетый, а Рюб прибавил:
   — Я хорошо помню ее по Проекту. Соблазнительная штучка.
   — «Соблазнительная штучка», — повторил я. — Рюб, если вы когда-нибудь овладеете нашим способом путешествия по времени, валяйте прямиком в двадцатые — там вы будете как дома.
   — Эх, кабы я только мог!.. Так или иначе, ваша Джотта совершенно права: всему миру, кроме нас с вами, известно, кто был майор Арчибальд Батт. Это знает контролерша в супермаркете «Сэйфуэй», знает мальчик, который доставляет вам газеты, и уж конечно это знал доктор Данцигер, когда вы ему проболтались. Но теперь это знаю и я. Ваш приятель майор Арчибальд Батт отплыл в Европу. Мы узнали об этом слишком поздно, чтобы уведомить вас. Мы знаем также, что он получил свои документы — письма о намерениях или что-то в этом роде, и знаем, что он благополучно отправился домой. Нам известна дата его отплытия и название корабля. Но домой он так и не вернулся, — Рюб стоял перед моим креслом, усмехаясь, как напроказивший мальчишка.
   — Ладно, может, вы и меня просветите, если сочтете это необходимым?
   — Он отплыл в Америку… — Рюб начал хохотать, плечи его тряслись. — Ха-ха-ха-ха-ха, Боже ты мой! Он отплыл… ох-хо-хо! Сай, майор Батт отправился домой на чертовом «Титанике»!
   После минутной паузы я сказал:
   — С вашего разрешения, Рюб, я не стану смеяться. Я знал его, черт побери!
   — Вы меня разочаровываете, Сай. И всегда разочаровывали. У вас начисто отсутствует воображение. Какой прок от ваших поразительных способностей — да никакого, все коту под хвост! Только одно всегда и было у вас на уме — как бы вернуться в свои восьмидесятые, к разлюбезной Джулии, Вилли, к чертову своему псу, наконец! Прибавить камин и шлепанцы, и больше вам от жизни ни черта не надо!
   — Ну… пожалуй, что так.
   — Ах, как бы я развернулся, имей я ваши способности!
   Представив это, я позволил себе перекреститься.
   — Саймон, дружище, по-моему, вы все еще считаете, что прошлое неизменно, хотя и отлично знаете, что это не так. «Титаник» пошел ко дну. Майор Батт утонул. Первая мировая война разразилась. Со всем этим ничего не поделаешь. Вы так никогда до конца и полностью не осознали, что если вернуться в прошлое до того, как все это случи…
   — Нет, Рюб, это вы так ничего и не поняли. У меня было вдоволь и времени и причин, чтобы все обдумать, и понемногу я стал понимать, что доктор Данцигер прав. Что бы там ни случилось в прошлом, это наше прошлое. Какой смысл возвращаться туда" и вмешиваться в ход событий? Прошлое сотворило нас такими, какие мы есть; сами того не зная, мы бы изменили собственную судьбу.
   — Доктор Данцигер и его новообращенный прихожанин, — пробормотал Рюб. И безо всякого перехода, словно прекращая бессмысленную и пустячную болтовню, резко произнес: — Сай, я хочу, чтобы вы вернулись туда и спасли «Титаник». — Я усмехнулся ему в лицо, но он словно не заметил этой усмешки. — Мы приготовили вам паспорт образца 1911 года, самый настоящий, добротный паспорт, только на другое имя. Обыкновенный листок бумаги с типографским шрифтом — благодарение Богу, фотографий в паспортах тогда еще не было! Сай, вы должны вернуться, потому что — согласно нашим исследованиям — гибель «Титаника» и есть, судя по всему, то самое событие, которое изменило ход мировой истории. Не говоря уж о людях, которые погибли вместе с ним, «Титаник» унес на дно океана прежний взгляд на мир, отношение людей к своей эпохе. После «Титаника» мир так уже никогда и не стал прежним. Это была разновидность Большого Взрыва, который изменил все. Мир лег на новый, неверный курс, столетие, каким оно могло бы стать, потерпело крушение. Но прежде… Смогли бы вы отправиться в май 1911-го?
   Я откровенно засмеялся ему в лицо.
   — Смог бы, конечно, но не стану. Не стану, и все, черт бы вас подрал! Зачем? Какое еще безумство у вас на уме?
   Он сказал, и моя ухмылка стала еще шире.
   — Домой, Рюб. Я отправляюсь домой.
   Он смотрел на меня, прищурясь, и на лице его было сожаление.
   — Сай, — сказал он, — надеюсь, вы простите меня за то, что я должен сделать.
   Он отошел к небольшому письменному столу, который стоял в дальнем углу гостиной. Отодвинув стеклянное пресс-папье, он взял со стола сложенный в несколько раз листок бумаги — насколько я сумел разглядеть, компьютерная распечатка с перфорацией по краям. Рюб протянул мне лист, и я развернул его — длинную полосу бумаги двойного формата.
   Я не знал, что это такое — никакого заголовка, просто длинный список, по нескольку дюжин строчек на страницу, напечатанных бледноватым компьютерным шрифтом. Каждая строчка начиналась моей фамилией: «Морли, Морли, Морли» — тянулся столбец вдоль левого края листа. После первого «Морли» запятая, затем: «Аарон Д.», цепочка цифр и — «Д, 1 июля 1919 г.». Далее шло «Морли, Адам А.», цепочка цифр, «Д, 17 дек. 1918 г.». Потом следовали еще пять-шесть Морли, отмеченные буквой "Д"; я догадался, что это сокращение слова «демобилизован». Далее — «Морли, Кэлвин К.», его личный номер, и — «П, 11 июня 1918 г.»… «пропал без вести»… И тут я понял наконец, что это за список, и руки у меня начали мелко трястись, бумага дрожала в руках, в глазах все расплывалось — я не хотел, Господи, не хотел смотреть, но не смог отвести взгляда и все-таки прочел последнее имя в списке, как раз над краем обрыва. Это был он — "Морли, Уильям С. ("С" значит «Саймон»), его армейский личный номер, и — «У, 2 дек. 1917 г.». Убит. Перед самым Рождеством! — завопил в моем мозгу беззвучный голос. И я поднял глаза на Рюба — он терпеливо ждал с тенью безнадежного отчаяния на лице. Прежде чем я успел вымолвить хоть слово, он разразился умоляющей речью:
   — Вы должны были узнать это, Сай, да вы и сами захотели бы знать, верно? Ведь верно? Это же не подделка, не подумайте, все настоящее. Это правда, Сай.
   Я и сам знал, что это правда и что в один миг все изменилось, что я отправлюсь — должен отправиться! — в Нью-Йорк 1911 года и осуществить безумную идею, которая могла прийти в голову только Рюбену Прайену.
   — Ничего, — сказал я, — я вас не виню. Вы тут ни при чем. Совершенно ни при чем. Сукин вы сын.


27


   В мае 1911 года не было никаких трудностей с покупкой билета первого класса на «Мавританию» в конторе «Кунард Лайн» на Нижнем. Бродвее. В следующем месяце — возможно, но сейчас свободных мест оказалось много. У меня еще оставалось время, чтобы там же, на Нижнем Бродвее, пополнить свой гардероб — я купил рубашки, белье, ботинки, брюки, куртку с поясом и кепи для прогулок на палубе, даже вечерний костюм и в довершение ко всему два кожаных чемодана. А затем взял такси и поехал к пирсу N52.
   Лайнер шел по Гудзону — ни малейшей качки, скольжение гладкое, словно бильярдный шар катится по войлоку, — и я в своей каюте распаковывал вещи, поглядывая в иллюминатор, за которым стремительно уходил назад казавшийся таким близким город. И когда я вышел на прогулочную палубу в своем франтоватом, с иголочки дорожном наряде, мы уже миновали оконечность острова Манхэттен, позади остался плавучий маяк Амброз, и перед нами лежало бескрайнее открытое море.
   В семействе трансатлантических лайнеров «Мавритания» была любимейшим детищем. Франклин Рузвельт говорил о ней: «Меня всегда восхищали ее изящные, как у яхты, очертания, ее гигантские красные с черной каймой трубы, весь ее внешний вид, дышавший мощью и породистостью… Если и был когда-нибудь в мире корабль, обладающий тем, что зовется душой, это, несомненно, „Мавритания“… У всех кораблей есть душа, но с душой „Мавритании“ можно было разговаривать… Как говорил мне капитан Рострон, „Мавритания“ обладала манерами и статью высокородной дамы и держалась соответственно». В Смитсониевском институте, если хорошенько поискать и порасспрашивать, можно найти собственноручно изготовленную Ф.Д.Р. модель его любимой «Мавритании».
   На борту океанского лайнера делать совершенно нечего, да и незачем. Поднявшись на борт, человек вновь становится ребенком, о котором заботятся мама и папа. Он переодевается по нескольку раз на день. Поднимается наверх и долго прохаживается по прогулочной палубе, считая всплески волн, вдыхая совершенно чистый морской воздух и чувствуя, как освеженная кровь веселее струится в жилах. Потом он устраивается посидеть в шезлонге, и стюард приносит ему бульон, на который он и не взглянул бы на суше — но здесь ему этот бульон нравится. На борту он и принц и пленник, потому что передумать и уйти отсюда уже невозможно. Он уже здесь и никуда не денется, никуда не сможет деться, но эта новизна ощущений, когда ничего не нужно решать самому и ни о чем не надо заботиться, порождает у него чувство небывалой свободы, и он всецело отдается удовольствию быть объектом чужих забот. Он проводит долгие часы в шезлонге, и когда стюард укутывает ему ноги теплым одеялом, подтыкая края со всех сторон, человек благодарит слугу с улыбкой почти что слабосильного калеки. Толстенная книга, которую он взял с собой в дорогу или отыскал в корабельной библиотеке, так и остается лежать нераскрытой рядом с шезлонгом, а человек между тем часами смотрит на море или болтает с соседом.
   Ничегонеделание занимает все свободное время. Я бродил по лайнеру, отдыхал в огромных залах, которые видел еще в ту ночь, когда отплыл Арчи. Сквозь великолепные сводчатые потолки из узорного стекла теперь проникал рассеянный свет открытого моря. Эти величественные чертоги принадлежали теперь только нам, немногим избранным, в них не было многолюдных толп — только мы.
   Нас кормили потрясающими блюдами, всевозможными деликатесами — «Мавритания» гордилась разнообразием корабельного рациона, и ей было чем гордиться. С палубы этого чудесного корабля океан представал таким, каким я никогда не видел его прежде. Я плыл в этой стихии, я стал ее частью, я существовал в ней. И я любил океан: здесь я увидел воочию, что линия горизонта — неизменный круг и мы неизменно находимся в его центре. Я видел мелькание отдаленных волн, видел, как они катятся к нам и уходят прочь, видел стайку дельфинов, беспечно резвившихся на поверхности океана и то и дело исчезавших в глубине.
   Ничегонеделание занимает все время, какое только есть в мире. Порой по часу, а то и больше я стоял на корме «Мавритании», опершись о поручни, и смотрел, как за лайнером бесконечно тянется пенный след. В этом зрелище — обширная слепяще зеленая дорога, по которой мы только что прошли, — была та же колдовская притягательность, что бывает, когда смотришь на пляску огня в камине. Лопасти глубоко, очень глубоко сидящих винтов, каждый размером побольше маленького дома, бесконечно перелопачивали зеленую воду с такой мощью, что пенный след за кормой никогда не уменьшался. Он всегда тянулся, насколько хватал глаз, и еще дальше — долгая дорога, по которой шел и шел наш лайнер. Время от времени в этой пенной линии вскипал завиток, и тропа, проложенная в океане, изгибалась то влево, то вправо — это рулевой слегка поворачивал исполинский руль, следуя бесконечным мелким поправкам нашего курса.
   Я разговаривал с людьми, которые стояли, опершись о поручни, рядом со мной. Или сидели в соседних шезлонгах. Или — на соседних табуретах в баре. И конечно же с теми, кто оказался моими соседями в громадной столовой. И я скоро, очень скоро и безо всякого труда влюбился в «Мавританию».
   Однако сразу после завтрака в наш последний день в море все изменилось и для меня, и для прочих пассажиров — реальный мир снова властно завладел нами. Мы говорили о времени прибытия, о портах назначения и своих планах; и когда на море началось волнение, пришлось сбросить скорость и сообщили, что мы прибудем в Ливерпуль с опозданием, когда уже совсем стемнеет, пассажиры начали роптать.
   Наконец «Мавритания» бросила якорь в Мерси, рядом с ливерпульскими доками — то ли глубина там была недостаточной для такого гиганта, то ли был отлив, я так и не узнал, — и пассажиры, плывшие в Ирландию, столпились у поручней, наблюдая, как их недавние спутники отчаливают от борта в корабельных шлюпках.
   А в четверть одиннадцатого, после того как был выгружен наш багаж, мы спустились по освещенному прожектором «Мавритании» трапу из открытого люка почти над самым морем на палубу двухвинтового парохода «Героик», узкого изящного морского парома с одной-единственной трубой. По совету стюарда я взял каюту: море бурное, да и в темноте с палубы все равно ничего не разглядишь.
   Море было и впрямь бурное. Спал я хорошо, вот только часто просыпался: пароход переваливался с боку на бок, то кормой, то носом зарываясь в волну на скорости в восемнадцать узлов. Совсем рядом, за переборками, грохотало море. Ночью кто-то возле моей каюты сказал что-то вроде: «Стомэн», и я сообразил, что мы проходим мимо острова Мэн, но мне это было безразлично.
   Когда посветлело, где-то около половины шестого утра, я вышел на палубу; шли мы теперь гораздо спокойней, потому что пароход тащился, пыхтя по надежно укрытому от волнений открытого моря Белфастскому заливу — устью реки Лаган, как сообщил мне один из пассажиров, ирландец. В шесть с небольшим мы уже были у доков Дунбар, но швартовка заняла некоторое время, и я стоял на палубе, разглядывая ту частичку Белфаста, которая была видна отсюда, — смотрел на сараи, на очертания горы в небе, на трубы, из которых уже тянулся дым, на башню с часами — словом, на город, самый настоящий город с четырьмя сотнями тысяч жителей.
   На широкой пристани нас ожидали кэбы — думаю, их можно были так назвать. Рессорные двуколки, запряженные пони, одни открытые, другие с поднятым верхом, — и ни одного автомобиля. Тех, кто направлялся в отель «Грэнд-Сентрал», ждал омнибус — по мне, он смахивал на сильно вытянутую почтовую карету в четыре окна, запряженную парой лошадей. Носильщик в униформе погрузил на крышу мой багаж и вещи еще двоих пассажиров — среди них была женщина в глубоком трауре и черной вуали. Через десять минут мы приехали на Ройял-стрит, где находился отель — лучший в городе, как сказал мне стюард с «Мавритании». Отель мне понравился — везде полированное дерево, зеркала, паркетный пол и в вестибюле пальмы в горшках. Когда я регистрировался, на стойке портье лежала стопка газет, и я купил одну — она называлась «Нортерн виг». Потом я поднялся в симпатичный и просторный номер с большой латунной кроватью и длинными кружевными шторами; на кровати лежало толстое стеганое одеяло, на туалетном столике стояли таз для умывания и кувшин. Ванной комнаты в номере не было — она располагалась дальше по коридору.
   Спустившись опять в вестибюль, я сказал портье:
   — У меня есть кое-какие дела в конторе «Харланд и Вольф»; можно ли дойти туда пешком?
   Да, ответил он, можно, если я любитель пеших прогулок, и, вынув карту, показал мне маршрут, на вид довольно простой — нужно было все время держаться реки Лаган.
   Я вышел из отеля, но не пошел искать фирму «Харланд и Вольф» — с этим успеется, а сейчас я просто бродил по Белфасту — шумному, тесному, многолюдному, настоящему городу викторианской эпохи: мне не попалось на глаза ни одного нового здания. Все постройки были из камня, во всяком случае здесь, в деловой части города — сплошь низкие двух— и трехэтажные дома, в которых помещались конторы. Улицы заполнял шум транспорта, в основном конного, если не считать нескольких двухэтажных омнибусов — больших, красных, с открытым верхним этажом. На электрифицированных улицах они были на электрической тяге, в других местах — на конной. Все омнибусы украшала спереди надпись: «Бисквиты Марша». Кроме этих омнибусов, по улицам двигались все разновидности конного транспорта, а в одном месте я видел двухколесную тележку, которую тащили трое ребятишек. И ни единого автомобиля — во всяком случае, ни один не попался мне на глаза. Прохожие переходили улицы там, где им вздумается, и повсюду были рекламные надписи: «Серебос» (понятия не имею, что это такое), «Хлеб. Кооперативная продажа», и множество концертных афиш.
   Я прошелся по кварталу, где было два концертных зала и оперный театр — там давали пьесу Артура Пинеро. Перечитал все афиши на рекламных щитах концертных залов, где давали по два представления в день: в «Эмпайр» — «Молодые звезды Шербура», а кроме того; «Элтон Эдвин, классическое банджо», «Киттс и Уиндроу. Честные мошенники со своим попурри». В «Королевском ипподроме» выступали «Альфред Круикшенк, клоун, смешные песенки и рассказы», «Хортон и Латриска» и так далее и тому подобное. Я не нашел ни одной фамилии моих знакомых из варьете, хотя знал, что время от времени у них бывают ангажементы в Англии и Ирландии.
   В отель я вернулся уже к концу дня и долго пытался занять себя чтением «Нортерн виг». Наконец, когда на часах было уже начало одиннадцатого, сунув в карман фонарик, я прошел через опустевший вестибюль и вышел на улицу, следуя дальше указаниям портье, в которых ключевым словом было «Королевский». Я перешел через Королевский мост… миновал Королевскую набережную… прошел по Королевской улице…
   Чем ближе я был к своей цели, тем тише, уродливей и неприглядней становились улицы. И вскоре на улице, которая наискось тянулась к Лагану, я увидел безобразные двухэтажные домишки, построенные вплотную друг к другу и подступавшие к самому тротуару. Здесь жили рабочие, докеры и судостроители. Ни огонька, ни звука — только из одного домика донесся до меня детский плач. Мостовая, вдоль которой я шел, была вымощена булыжником. В кварталах царила темнота, лишь на углах горели фонари — неровным, дымным, густо-оранжевым цветом; проходя мимо них, я чуял запах керосина, и моя тень то съеживалась под ногами, то удлинялась и растворялась в темноте.
   Улицу, по которой я шел, пересекла другая — вымощенная плитками, пустынная, глухая. На другой стороне ее узенькая полоска тротуара тянулась вдоль кирпичной стены лишь на пару футов выше моего роста — перебраться через нее будет нетрудно. По ту сторону стены стояли разрозненные строения — в одних тускло горели окна, другие были погружены в темноту. Я смог различить кое-какие вывески: «Литейная»… «Футеровочная мастерская»… «Склад»… «Сушка дерева»… «Электростанция»… «Латунная сборочная мастерская»… «Гальванизация»… «Склад моделей»… «Сборка и крепление болтами»… «Обивочная мастерская»… «Красильная мастерская»… и еще много, много других. Почти повсюду было темно — ни движения, ни звука, лишь едва слышное шарканье моих подошв отдавалось эхом в ночи 1911 года.