Иаков неустанно повторял, что знает его. Он видел его! И народ его видел!
   — Имя его?
   Тогда он закричал изо всех сил:
   — Иоканан!
   Антипа откинулся назад, точно пораженный в самое сердце. Саддукеи бросились на Иакова. Элеазар продолжал ораторствовать, чтобы привлечь к себе внимание.
   Когда снова водворилась тишина, он накинул свой плащ и, как судья, стал задавать вопросы:
   — Коль скоро пророк умер…
   Ропот прервал его слова. Считали, что Илия только исчез. Элеазар гневно прикрикнул на толпу, продолжая допрос:
   — Ты полагаешь, что он воскрес?
   — Почему бы и не так? — сказал Иаков.
   Саддукеи пожимали плечами. Ионатан, тараща маленькие глазки, старался смеяться, словно он был шутом. Что может быть глупее притязания тела на бессмертие! И он продекламировал, нарочно, для проконсула, стих современного поэта: Nec crescit, пес post mortem durare videtur…» («Ни расти, ни продолжать существование после смерти не могут» (латинский)) Между тем Авл, позеленев, с выступившим на лбу холодным потом, схватился руками за живот и перегнулся через край триклиния.
   Саддукеи сделали вид, будто чрезвычайно этим обеспокоены, — на другой же день им было предоставлено право жертвоприношения. Антипа обнаруживал отчаяние. Вителлий оставался безучастным; тем не менее тревога его была сильна, — с утратой сына рушилось все его благополучие.
   Не успела еще прекратиться у Авла вызванная им самим рвота, как он снова хотел приняться за еду.
   — Пусть мне подадут мраморный порошок, наксосский сланец, морской воды, чего-нибудь! Не принять ли мне ванну?
   Он стал с жадностью глотать снег, затем, после некоторого колебания, взять ли ему коммагенский паштет или розовых дроздов, остановил свой выбор на тыкве с медом. Азиат не спускал с него глаз; этот человек, с такой легкостью поглощавший столько пищи, казался ему каким-то высшим существом, почти чудом.
   Подали бычьи почки, белок, соловьев, рубленое мясо в виноградных листьях. А священнослужители спорили по поводу воскресения из мертвых. Аммоний, ученик платоника Филона[41], считал их глупцами и сообщил свое мнение грекам, издевавшимся над пророчествами. Маркел и Иаков приблизились друг к другу. Маркел рассказывал, какое блаженство он испытал от таинств Митры[42], а Иаков стал убеждать его последовать Иисусу. Вино пальмовое и тамарисковое, сафетские и библосские вина лились из амфор в кубки, из кубков в чаши, из чаш — в глотки. Языки развязались, гости изливали друг другу свои души. Иасим, невзирая на то что был евреем, уже не скрывал своего поклонения планетам. Купец из Афаки привел в изумление кочевников, расписав им чудеса храма в Гиераполисе, и они даже полюбопытствовали, во что обойдется им паломничество. Другие держались веры отцов. Один германец, полуслепой, пел гимн во славу того мыса в Скандинавии, где являют свой лик лучезарные боги. А жители Сихема не прикоснулись к жареным голубям из почтительности к священной горлице Азиме[43].
   Многие беседовали, стоя посреди зала, и пар от дыхания, смешиваясь с дымом светильников, образовал в воздухе туман.
   Вдоль стены пробирался Фануил. Он снова внимательно изучил небесный свод, но близко подойти к тетрарху не решался, опасаясь масляных пятен, что считалось у ессеев большим осквернением.
   Раздался стук в ворота крепости.
   Народ узнал, что там заключен Иоканан. Люди с факелами взбирались по тропинкам; черная масса их кишела в овраге; по временам они завывали: «Иоканан! Иоканан!»
   — Он все нарушает!-сказал Ионатан.
   — Все обнищают, если он будет продолжать свое, — добавили фарисеи.
   Со всех сторон раздавались нарекания:
   — Защити нас!
   — Надо с ним покончить!
   — Ты отрекаешься от веры!
   — Нечестивец, как и все в роду Иродовом!
   — Уж не такой, как вы! — возразил Антипа. — Ведь это мой отец воздвиг ваш храм!
   Тут фарисеи, сыны изгнанников, сторонники Матафии[44], стали обвинять тетрарха в преступлениях, совершенных его родом.
   У одних священников были остроконечные черепа, щетинистые бороды, слабые злые руки; другие были курносы, с большими круглыми глазами, точно бульдоги. Человек десять книжников и священнических прислужников, питавшихся остатками от жертвоприношений, кинулись к помосту, угрожая Антипе ножами; тетрарх увещевал их, в то время как саддукеи слабо его защищали. Заметив Маннэи, он знаком велел ему удалиться, потому что Вителлий всем своим видом показывал, что происходящее его не касается.
   Фарисеи, продолжавшие возлежать на своих триклиниях, пришли в неистовство, точно ими овладели злые духи. Они разбили стоявшие перед ними блюда: им подали любимое пряное кушанье Мецената[45] из мяса дикого осла, которое считалось у них нечистым.
   Авл издевался над тем, что они, по слухам, поклонялись ослиной голове; он осыпал их язвительными насмешками и за их отвращение к свинине. Должно быть, они ненавидят свинью оттого, что это дородное животное убило их Вакха; зато они очень любят вино, — недаром в Храме нашли виноградную лозу из золота.
   Священнослужители не понимали его слов. Финеес, галилеянин родом, отказывался их переводить. Тогда Авл непомерно разгневался, тем более что Азиат, объятый страхом, исчез. И все пиршество ему не нравилось: кушанья были грубые, недостаточно пряные! Он успокоился лишь тогда, когда подали блюдо из курдюков сирийских овец, настоящих комков сала.
   Характер иудеев казался Вителлию отвратительным. Пожалуй, их богом мог быть тот самый Молох[46], чьи капища он встречал по дороге; ему припомнились жертвоприношения детей и рассказ про человека, которого эти иудеи тайно откармливали. Его сердце латинянина исполнено было отвращения к их нетерпимости, их яростному иконоборчеству, их звериному упорству.
   Проконсул хотел удалиться. Авл отказался уйти.
   Со спущенной по пояс одеждой, он возлежал перед грудой снеди, слишком сытый, чтобы есть, но упорно не желал со всем этим расстаться.
   Возбуждение толпы росло. Люди предавались мечтам о независимости. Стали вспоминать о славе Израиля. Всех завоевателей постигла кара: Антигона, Вара, Красса[47]
   — Негодяи! — воскликнул проконсул; он понимал по-сирийски, и толмач служил ему лишь для того, чтобы выиграть время для ответа.
   Антипа поспешно вынул медаль императора и, с трепетом взирая на нее, стал показывать ее толпе со стороны изображения.
   Вдруг створки золотой галереи раздвинулись и, окруженная рабынями, в сиянии светильников, среди гирлянд из анемонов, появилась Иродиада; на голове у нее была ассирийская митра, скрепленная подбородником; локоны ее ниспадали на пунцовый пеплум, с разрезами во всю длину рукавов. Точно Цибела[48], сопровождаемая львами, стояла она в дверях, по обе стороны которых возвышались два каменных чудовища, подобные тем, что стерегут сокровища Атридов[49], и с высоты балюстрады, над головой тетрарха, держа в руке чашу, она крикнула:
   — Многие лета цезарю!
   Вителлий, Антипа и священнослужители подхватили приветствие.
   Но в это мгновение по залу от самого конца пронесся гул восторженного изумления. Вошла юная девушка.
   Сквозь голубоватое покрывало, которое спускалось с головы на грудь, просвечивали дуги ее бровей, халцедоновые серьги, белизна кожи. Квадратный кусок переливчатого шелка, накинутый на ее плечи, был перехвачен на бедрах золотым узорчатым поясом. Черные шальвары были густо вышиты цветами мандрагоры[50]. Она шла, лениво постукивая туфельками из пуха колибри.
   Девушка поднялась на помост, сбросила покрывало. То была Иродиада, как в былое время, в молодости. Затем она начала танцевать.
   Ноги ее переступали одна перед другой под ритм флейты и кроталов. Округленными движениями рук она кого-то манила, кто все убегал от нее. Она гналась за ним легче мотылька, как любопытная Психея, как блуждающая душа, и казалось, вот-вот улетит.
   Кроталы сменились скорбными звуками гингры. Вслед за надеждой пришло уныние. Телодвижения танцовщицы выражали как бы вздохи, и все ее существо— такое томление, что нельзя было сказать, оплакивает ли она бога или замирает от его ласк. Полузакрыв веки, она извивала свой стан; живот ее колыхался подобно морской волне, груди трепетали, но лицо оставалось бесстрастным, а ноги были все время в движении.
   Вителлий сравнил ее с мимом Мнестером[51]. Авла все еще рвало. Тетрарх забылся в грезах и больше не думал об Иродиаде. Ему показалось, что она подошла к саддукеям. Видение исчезло.
   То не было видение. Иродиада отдала в обучение вдали от Махэруза дочь свою Саломею в надежде, что она полюбится тетрарху. Замысел был неплох, — теперь она в этом убедилась!
   Танец снова изменился. Теперь это был страстный порыв любви, жаждущей удовлетворения. Девушка плясала, как индийские жрицы, как нубиянки, живущие у водопадов, как лидийские вакханки. Она склонялась во все стороны, точно цветок, колеблемый бурей. Драгоценные камни в ее ушах подпрыгивали, ткань на спине отливала разными красками; от ее рук, от ее ног, от ее одежды исходили невидимые искры, которые воспламеняли мужчин. Запела арфа; в ответ раздались приветственные возгласы толпы. Расставив ноги и не сгибая колен, девушка вся изогнулась так, что подбородком коснулась пола; и кочевники, привыкшие к воздержанию, римские воины, искушенные в разврате, скупые мытари, старые священники, раздраженные учеными спорами, — все, раздувая ноздри, трепетали от вожделения.
   Потом она стала бешено кружиться перед столом Антипы словно волшебный волчок, а он голосом, прерывающимся от сладострастных рыданий, говорил ей:
   — Приди ко мне! Приди!
   Она продолжала кружиться, тимпаны оглушительно звенели, толпа ревела. Но тетрарх взывал еще громче:
   — Приди ко мне! Приди! Я отдам тебе Капернаум! Отдам долину Тивериады! Мои крепости! Полцарства моего отдам!
   Она упала на руки, пятками вверх, прошлась так по помосту, точно огромный скарабей, и сразу застыла.
   Ее затылок и спина образовали прямой угол. Пестрая ткань, облекавшая ее ноги, перекинулась ей через плечи, точно радуга обрамляя лицо на локоть от пола. У нее были накрашенные губы, очень черные брови, почти страшные глаза, а капельки пота на лбу казались росой на белом мраморе.
   Она молчала. Они глядели друг на друга.
   На хорах кто-то щелкнул пальцами. Она поднялась туда, сейчас же вернулась и, слегка шепелявя, как ребенок, произнесла:
   — Я хочу, чтобы ты дал мне на блюде голову… — Она забыла имя, но тут же добавила с улыбкой: — …голову Иоканана!
   Тетрарх весь поник, подавленный.
   Он был связан словом. Народ ждал. Но, может быть, смерть, предсказанная ему, обратившись на другого, отвратится от него самого? Если Иоканан действительно пророк Илия, он сумеет избегнуть ее; а если это не так, убийство не имеет особого значения.
   Маннэи, стоявший поблизости, угадал его намерение.
   Вителлий подозвал его к себе, чтобы передать ему пароль, так как яму охраняла стража.
   Все почувствовали облегчение. Еще минута, и все кончится!
   А между тем Маннэи замешкался.
   Он вернулся потрясенный.
   Сорок лет исполнял он обязанности палача. Это он утопил Аристовула, задушил Александра, сжег заживо Матафию, обезглавил Зосиму, Паппуса, Иосифа и Антипатра[52], — а сейчас он не осмелился умертвить Иоканана! Зубы у него стучали, он дрожал всем телом.
   У самой ямы перед ним предстал великий ангел самаритян, весь покрытый глазами, потрясавший огромным мечом, красным и зубчатым, точно пламя. Маннэи привел двух воинов, которые могли подтвердить его слова.
   Но они никого не видели, кроме одного иудейского военачальника, который бросился на них и которого теперь уже не было в живых.
   Бешенство Иродиады излилось потоком низменной и кровожадной брани. Она обломала себе ногти о решетку галереи, и два изваяния львов, казалось, грызли ей плечи и рычали так же, как она.
   Антипа последовал ее примеру. Священнослужители, воины, фарисеи — все взывали к отмщению; другие негодовали на то, что медлят доставить им развлечение.
   Маннэи вышел, закрыв лицо руками.
   Гостям казалось, что время тянется еще дольше, чем в первый раз. Им это наскучило.
   Вдруг послышались гулкие шаги по переходам. Тревога стала нестерпимой.
   Показалась голова, — Маннэи держал ее за волосы, вытянув руку, гордясь рукоплесканиями.
   Положив голову на блюдо, он подал ее Саломее[53].
   Она быстро поднялась на хоры. Несколько минут спустя голову принесла обратно та самая старуха прислужница, которую тетрарх уже заметил утром на плоской кровле дома, а потом — в опочивальне Иродиады.
   Он отвернулся, чтобы не видеть головы. Вителлий бросил на нее равнодушный взгляд.
   Маннэи сошел с помоста и показал голову римским военачальникам и тем, кто пировал на этой стороне.
   Все внимательно оглядели ее.
   Острое лезвие меча, скользнув сверху вниз, задело челюсть. Углы рта судорожно перекосились. Кровь, уже запекшаяся, пятнила бороду. Закрытые веки были бледны, точно раковины. От светильников падали вокруг лучи света.
   Голову передали на стол священников. Один фарисей из любопытства перевернул ее; Маннэи снова поставил ее прямо и поднес Авлу, который от этого проснулся. Сквозь прорезь ресниц мертвые зрачки и зрачки потухшие словно сказали что-то друг другу.
   Затем Маннэи предъявил голову Антипе. По щекам тетрарха потекли слезы.
   Огни гасли. Гости разошлись. Антипа остался один. Прижимая руки к вискам, он не спускал глаз с отрубленной головы, а Фануил, стоя посредине огромного нефа, воздев руки, шептал молитвы.
   На восходе солнца явились те двое людей, которых когда-то послал Иоканан, и принесли долгожданную весть.
   Они поведали ее Фануилу, и тот возрадовался.
   Затем он показал им скорбный предмет, лежавший на блюде среди остатков пиршества. Один из прибывших промолвил:
   — Утешься! Он сошел к мертвым, дабы возвестить о Христе.
   Теперь лишь понял ессей слова: «Я должен умалиться, дабы возвеличился он».
   И все трое, взяв голову Иоканана, направились по дороге в сторону Галилеи.
   Голова была очень тяжелая; поэтому они несли ее по очереди.