И что же – рубашка остается чистой, но пачкаются брюки на коленях.
   Моя мать вошла в комнату как раз в этот момент. Вопль, который она издала, я вряд ли когда-либо смогу забыть, как не забуду и выражения ее лица в те секунды, пока я пытался встать с пола и все ей объяснить.
* * *
   Поли встретил меня с улыбкой:
   – Не знаю почему, но я был уверен, что мы скоро встретимся снова… Что с вашими руками?
   – О, пустяки, просто чернила… – равнодушно бросил я в ответ, а потом выпалил:– Филиппо Танкис не совершал самоубийства.
   Выражение, появившееся на лице старшего инспектора Поли, как только он смог переработать полученную дозу информации, несомненно, представляло бы огромный интерес для профессора Пулигедду, я имею в виду особенности восприятия цветовой гаммы. Оправившись от изумления, он скептически хмыкнул:
   – Ну да, рассказывайте сказки.
   – Я попросил, чтобы мне показали одежду, которая была на Филиппо Танкисе в момент предполагаемого самоубийства: на коленях, на бедрах и на уровне лодыжек брюки оказались совершенно чистыми, то есть спереди не было ни капли крови. И рубашка спереди тоже оказалась чистой… это сходится, а вот с брюками ничего не получается… нет, что-то не так…
   – И что же это с ними не так, дорогой адвокат? Убежали в испуге, когда услышали, как вы бредите?
   Я замолчал на секунду.
   – Это серьезные вещи, тут не над чем смеяться.
   – Этого я и опасался, – посетовал Поли.
   – Я сам пробовал: я имитировал самоубийство. Ничего не получается: чтобы не запачкать рубашку, приходилось в любом случае измазать брюки. Невозможно вскрыть вены, не запачкав спереди или рубашку, или брюки. Попробуйте проделать это сами!
   – Как, здесь?! – спросил Поли. Он даже вскочил со стула.
   – Вот именно, прямо здесь: я проделал это у себя дома. Взял и сел на пол. Выбор места не имеет значения, а вот способ, напротив, играет важную роль. Смелей, представьте, что вы перерезаете себе вены, как вы будете действовать?
   Поли растерянно взглянул на меня, но все же сел на пол перед своим письменным столом.
   – Чем только мне не приходится заниматься по вашей прихоти! – заметил он и попытался было встать.
   – Смелей, давайте! – подбадривал его я. – Если я окажусь не прав, вы меня целый месяц не увидите!
   – Весьма соблазнительная перспектива. Что я должен делать?
   – У вас нож в левой руке…
   – Я подношу нож к правому запястью и режу.
   Вытягивая вперед обе руки, он стал театрально изображать, как он бы это сделал.
   – Хорошо, теперь учтите, что происходит обильный выброс крови, она брызжет повсюду. Теперь что вы делаете?
   – Я перехватываю нож правой рукой…
   – Стоп! – закричал я. Инспектор застыл как tableau vivant.[14]
   – В этот момент ваши брюки уже испачканы: кровь хлещет из раны на запястье…
   Поли пробовал по-разному, из всех положений – всегда одно и то же, ничего не получалось. Я в этом не сомневался.
   – Вот ведь хитрый дьявол! – Совершенно раздосадованный, он вскочил на ноги. – И что это значит?
   – А значит это то, что он не совершал самоубийства, посудите сами: брюки – чистые, значит, никакого самоубийства! – торжественно произнес я. – Филиппо Танкиса оглушили сзади ударом по голове, а затем ему помогли стать самоубийцей.
 
   Горы уже облачились в пурпурные одежды, как всегда в дни рождественского поста; они потонули в молодом вине небес.
   С вершины своего холма, восседая, как обычно, на скамье, высеченной прямо из скальной глыбы, я приветствовал землю: Са-де-Муредду, Са-де-Ледда, Терра-Руйа, Молименту.[15] Они сверкали, как слюда и опалы.
   Алая призма свела все богатство палитры к одному цвету. Переливался рубинами воздух, густой, как раскаленное дыхание паровоза. Это напоминало кричаще яркую мазню одержимого безумием художника.
   Куда бы ни обратился мой взгляд, от Ортобене до Кукуллио,[16] я видел повсюду лишь однообразно густые, насыщенные цвета: переход от темных тонов оранжевого и фиолетового на вершинах к темно-розовому на спусках, а потом и к темно-красному оттенку в долинах.
   Сверху земля казалась ведром, наполненным овечьими внутренностями: словно зарезали к празднику овцу, а требуху собираются варить с картошкой.
   Облака трепетали и клубились над моей головой, как пульсирующие сердца.
   Я уже бежал к дому, когда меня застиг дождь.
   Крупные тягучие капли крови и мокроты, с зернышками пустынных песчинок, растеклись по тропинке и по измученной листве.
   Оболочка небес не выдержала, и вот вся эта краснота обрушилась прямо на нас.
   Теперь потоки текли по склонам невыносимо медленно: вода была густой и жирной от глины и песка.
   Африканский феномен: пустыня льется нам на головы, как дождь.
   Ветер резкими рваными порывами закручивал в змеиные кольца дорожную пыль, медленно, но верно заполнял ею каждый угол, стараясь не пропустить ни переулка, ни двора, ни сада, ни площади. Методично, раз за разом.
   Нуоро содрогался, как воспаленная плевра, городу было трудно дышать. Город задыхался, как в июльское пекло. Насквозь промокшая одежда источала запахи зеленого лука и орегано.
   Однажды нечто подобное уже случалось раньше. Так рассказывал мне прадедушка Гунгви, когда мне не было еще и десяти лет, а ему было уже за семьдесят.
   В 1820 году, в конце октября, девять дней и девять ночей лил такой ливень, что он вполне мог затопить и людей на земле, и кротов под землей. После него с юга все более и более мощными порывами стал пробиваться липкий раскаленный ветер, который проложил себе путь до самых гор Барбаджи. И горы стали истекать кровью.
   То была любвеобильная и приветливая земля, и тогда буря решила заключить ее в объятия.
   То была кровожадная и мстительная земля, и тогда ее острые вершины ранили африканскую пришелицу, и из этих ран на землю потекла кровь.
   Было невозможно поднять взгляд, потому что грузные сосцы африканки тяжело нависали над землей и давили на все, как давят мешки камней, навьюченные на спину осла.
   Такое уже однажды было.
   И случилось это именно в октябре 1820 года, в тот самый год, когда вышел эдикт об упразднении общинных земель. Это был явный знак того, что возмущение в природе предвещает взрыв негодования среди бедняков.
   Зловещее дыхание смерти впервые почувствовалось, когда королевские герольды возвестили о том, что приказано строить каменные ограды.
   Эдикт был оглашен, и отвратительно запахло ржавой затхлой водой, а горы и долины окрест словно пропитались кровью. Теперь богатством стали не золото и не хлеб, а ряды камней, да еще руки, что их укладывали, возводя изгороди, – так гласил эдикт. И кровь небес смешалась с кровью людей, началось жестокое побоище. Если бы кто-то вдруг поменял местами небо и землю, все осталось бы по-прежнему: на земле люди вступили между собой в такую же схватку, как тучи в небесах. Более того, ничего бы не изменилось, если бы младенцы вообще перестали рождаться в этом мире. В котором уже нельзя было понять, где верх, а где низ…
* * *
   – Всё! – сухо ответил я.
   – Гспадин-авокат, да ведь мне уж и нечего больше было рассказывать… я ведь уже… – попробовала увильнуть Франческина Паттузи.
   – Вопрос остается открытым! И останется таковым, пока у меня есть хоть малейшее подозрение в том, что вы водили меня за нос, – отрезал я.
   – Что же еще вы хотите узнать? – Женщина сидела на стуле у себя на кухне, ее привел в полное замешательство мой неожиданный приход, однако она мгновенно овладела собой.
   – Вот, например: что произошло в тот вечер, когда был убит Солинас? Как случилось, что Филиппе удалось убежать из вашего дома?
   – Мы с сестрой моей отправились за оливками в Фунтанедду, Филиппо дома оставался с Руджеро. Тот вернулся на пару дней, ему было нужно тут всего набрать, одежи чистой, еды.
   – А потом, что произошло потом?
   – Да ничего не произошло! Руджеро заснул, вот что произошло! А Филиппо тут и вышел себе из дому, а что потом было – поди знай, не могу вам сказать. Кого он там встренул, а может, выпить ему дали или же надсмехались над ним. Кто его знает?
   – А Руджеро?
   – Руджеро, как проснулся, увидел, что Филиппо нету дома, и вышел его искать. И нашел потом… В Истиритте уже… Он едва успел, только и увидел, как Филиппо забирали. И ведь не в первый раз они вдвоем дома оставались, раньше ведь ничего не случалось… Филиппо никому дурного ничего не делал… Я ведь ножик бы ему иначе не давала…
   – Это было весьма рискованно с вашей стороны…
   Франческина Паттузи с усилием поднялась со стула, тыльной стороной ладони отерла глаза.
   – Тут кое-что есть, что вам посмотреть надобно, ежели за мной пойти будет угодно, – сказала она, направляясь к закрытой двери. Я пошел за ней, отставая на несколько шагов.
   Она привела меня в маленькую опрятную комнатку, похожую скорее на монашескую келью. Высокая кровать с комковатым матрасом стояла напротив входа, вплотную к стене. Сквозь единственное окошко в комнатку проникал тусклый свет из дворика, буйно заросшего вечнозеленым плющом и молодой мушмулой. Этот свет неторопливо скользил по стенам комнаты и наконец добирался до письменного стола, стоявшего у стены напротив кровати.
   А на столе…
   – Вот, смотрите, для чего ему был нужен нож, – прошептала Франческина Паттузи.
   Солдатики. На столе выстроились гусары и уланы, в гетрах, в меховых шапках, с нашивками. Военная форма была расписана синим, красным, зеленым лаком. Позументы, пуговицы, эполеты были выписаны бронзовой краской. Деревянное войско в миниатюре – на передней линии пехотинцы, в арьергарде – кавалеристы, перед строем шли барабанщики, крохотные мальчики-с-пальчики. А вот и лошади, гнедые в яблоко, арабская порода с сардинской кровью, – казалось, их шеи дрожали от напряжения, а гривы развевались от легкого дуновения ветерка.
   Красноватый свет, лившийся снаружи, ласково прикасался к этим шедеврам тонкого мастерства и терпения, он играл с ними, озаряя каждую выпуклость, погружая во тьму каждую впадинку. На этих вещицах лежала печать долгого, упорного, ежедневного труда.
   – Они такие красивые… – только и смог вымолвить я.
   В ответ Франческина Паттузи только глубоко вздохнула, сдерживая слезы; то была немая жалоба убитой горем матери.
   – Вот чем он занимался, гспадин-авокат, – сказала она, еще несколько раз глубоко вздохнув и осторожно потрогав микроскопический плюмаж крошечного полковника.
   – Но, боже ты мой, это же было так опасно… Это был такой риск – передавать ему нож в камеру.
   Франческина Паттузи удивленно посмотрела на меня.
   – Это я отнесла нож! – Голос Клоринды Паттузи словно вонзился мне сзади под ребра. – Я, – повторила она, переступая порог комнаты и глядя на сестру.
   Сестра знаком велела ей замолчать, но Клоринда только смущенно развела руками. Она была так прекрасна, что мне было больно на нее смотреть, поэтому я решил не оборачиваться, по крайней мере – не сразу.
   – Он так плакал, он так просил меня, он обещал, что его никто не увидит… Он так умолял, говорил, что иначе… умрет, – продолжила она, бросившись обнимать сестру. – С ним что-то такое творили там, в тюрьме, господин адвокат, – зарыдала она, обратившись вдруг прямо ко мне. – Филиппо был совсем как дитя малое, врать он не умел. Неужто мы должны были отказывать ему даже в том, чем он только и дорожил на свете? Так, что ли? Бросить его совсем одного?
   – Ну, будет уже! – поставила точку Франческина, расценив мое молчание как упрек. – Вам горько и обидно, гспадин-авокат, но вы ведь даже представить себе не можете, каково всем нам. Себя виноватить, гспадин-авокат, это ведь горше полыни горькой!
* * *
   Вина. Какое жестокое слово…
   Я вышел из их дома с болью в груди. Мне нужен был свежий воздух. Увы, какой там свежий воздух! Как только я вышел, меня со всех сторон окружило некое подобие желтоватой плаценты, испещренной сетью темно-красных вен. Я взглянул на мой холм, он был справа от меня: совсем близко, на расстоянии одного вздоха, одного прыжка.
   Я вступил в противоборство с дождем, чтобы прорваться наверх. Прорвавшись вперед на последнем этапе подъема, я увидел, как рядом проплывает высокое здание казармы, где размещались карабинеры. «Тебе скоро станет лучше», – сказал я сам себе, не осознавая, что говорю вслух. Однако я начинал уже понимать, что отчасти эта боль в груди была вызвана приступом паники, и виной тому, возможно, была Клоринда, внезапно возникшая у меня за спиной. А быть может, мне стало больно оттого, что появилась она в тот самый миг, когда я начинал задумываться о подлинной причине, приведшей меня, нежданного, в их дом.
   Теперь, по мере того как все прояснилось, моя уверенность становилась все менее твердой, и пока я с трудом продвигался в глубь этой гущи, желто-восковой, полупрозрачной, мертвенной, мои мысли постепенно погружались в дрему.
   …Вина. Какое жестокое слово. Оно слишком однозначно, оно не допускает оттенков и полутонов. Быть виновным – это офорт, это нагромождение линий, которые определяют размеры и перспективу. Совсем как в домике под моим холмом, где в правильный прямоугольник садов и виноградников то здесь, то там вклинивались группы ясеней и олив. Виновен – надпись черным по белому. Быть может, вина в самом деле горька на вкус. Я видел так много виновных, что теперь даже это слово не кажется мне столь горьким и пугает меня меньше. Вина. Произнесенное устами Клоринды, это слово превращалось в нечто немыслимое, невыразимое, почти невесомое…
   «С ним что-то такое творили там, в тюрьме». Но что? Над ним издевались, каждый божий день ему отравляли жизнь, потому что они все были нормальные, а он – нет. В этом ли было дело? Разве это обстоятельство превращало его вину почти что в невиновность? В невинность? Или же дело во мне самом? В том волнении, в том трепете, который пронизывал меня насквозь, с головы до пят всякий раз, когда Клоринда говорила, смотрела на меня… Клоринда, моя византийская царевна. Какая вина, виноват в чем? Разве мы виноваты в своей любви? Кто знает, может быть…
* * *
   – Вас дома даже дождь не удержит! Я так и думал, что найду вас именно тут, наверху! – Инспектор Поли прервал мои мучительные раздумья, хлопнув меня по плечу.
   – Разве это дождь? – сказал я и указал рукой в сторону долины. – Как бы то ни было, я им ничего не сказал.
   – Вы не сообщили теткам Танкиса о том, что причина смерти не в самоубийстве?
   – Нет, я этого не сделал.
   – Хм, вероятно, у вас на то свои причины.
   Конечно же, у меня имелись свои причины, однако они были таковы, что я вряд ли решился бы изложить их старшему инспектору. Для того чтобы попытаться объясниться с Поли, потребовались бы изобретательность, ясный ум, но в тот момент мне их явно не хватало. То есть, к примеру, как объяснить, что сначала я – похоже, совершенно бессознательно – хотел наказать Клоринду, но когда приступил к делу, то уже ясно понимал, что происходит. Я хотел, чтобы она испытывала отчаяние при мысли, что она стала, пусть и невольно, одной из причин смерти своего племянника. Я был оскорблен тем, как она меня провела – ухитрилась передать в тюрьму нож прямо у меня под носом.
   И к тому же мое самолюбие было уязвлено подозрениями: что, если моя мать права и сестры Паттузи на самом деле легкомысленные особы и в их доме бывает слишком много мужчин. А ведь Клоринда, именно Клоринда, была раньше помолвлена с кем-то из Ирголи. Помолвка длилась много лет, а потом, бог весть по какой причине, свадьба не состоялась. В общем, раз уж известие о самоубийстве повергло ее в такую скорбь, я не хотел, чтобы она утешилась, узнав, что на самом деле самоубийства не было.
   – Как бы то ни было, доктор Орру ничего не знает, кроме того, что он уже рассказал. Он прибыл, когда все уже закончилось… – Инспектор Поли попытался оживить нашу беседу.
   – Знаю, я видел его.
   – А что Каррус, тюремный надзиратель?
   – Я… поговорил и с ним тоже. Я попросил его показать, как именно он нашел Филиппо Танкиса.
   – А он?
   – А он мне взял и показал, как это было.
   – Как, вы и ему велели усесться на пол?
   Я согласно кивнул головой в ответ, едва сдерживая смех.
   – Вы самый настырный человек из всех, кого я знаю!
   Я счел этот отзыв за комплимент, но мне все равно было плохо. Эта история с Клориндой и ножом никак не шла у меня из головы, возможно, мне следовало бы поговорить о ней с Поли.
   – Тем не менее мне все равно нужно повидаться с Каррусом, он должен дать мне объяснения по поводу ножа, который оказался в распоряжении Танкиса. Скажу больше: я к нему отправляюсь немедленно, хотите пойти со мной? – спросил меня Поли, словно читая мои мысли.
   – Одну минутку, – сказал я, втянув в себя побольше воздуха, – только одну минутку, и я иду с вами.
   – Хорошо здесь наверху, – тихо вздохнул Поли.
* * *
   – Нет, что вы, гспадин-авокат! Ежели бы я что-то такое заметил, я бы ему ножа не оставил. Да уж, сударь мой, у нас тоже есть свои правила. – В форме надзирателя Каррус выглядел как статист из любительского театра.
   В этот момент в разговор вмешался инспектор Поли:
   – Сколько человек было на посту в ту ночь?
   Каррус покосился на него.
   – Аккурат в тот час?… – начал тянуть он. – Как сказать-то… Да и потом, еще неизвестно, может, кто в другом крыле был… Ты вот, может, хочешь удружить коллеге своему, обход за него пройдешь, а он тебе потом стаканчик поднесет. Ну, что уж там, мы-то с вами знаем, как оно есть на самом деле, не будем зря разговоры говорить о том, чего не бывает.
   – То есть на самом деле нет точного списка, кто в какую смену дежурит, – подытожил Поли.
   Каррус поскреб затылок под шапкой.
   – Тут еще надо подумать. Я пришел в пять, а в крыле, где был Танкис, тогда были только Руйу и Фоис.
   Я занес эти имена в блокнот и спросил, пока писал:
   – Посетители были?
   Каррус просиял:
   – Ну, это совсем просто проверить! Там же есть журналы. Никто не проскочит, на входе дежурит Лиори, а он – злой, как собака цепная, никого не пропустит. Мы можем прямо сейчас и пойти посмотреть.
   Поли бросил на меня многозначительный взгляд.
   – Мы бы предпочли вначале взглянуть на камеру.
   – Как вам будет угодно, – отозвался Каррус и повел нас за собой.
   Войдя в камеру, мы бросились в разные углы, как два спущенных с поводка легавых пса в погоне за добычей. Пол камеры – ровный слой тускло-серого цемента – уже дочиста отмыли дезинфицирующим раствором.
   – Хорошо поработали, стало совсем чисто, – похвалил Поли.
   Стоящий в дверях Каррус довольно ухмыльнулся.
   – Еще бы, тут кровищи-то было… Они ж, может, и преступники, что здесь сидят, но ведь тоже люди! – высказался он по поводу будущих обитателей камеры.
   – Почти совсем чисто! – заорал я, налегая на это «почти» и поднимая вверх указательный палец.
   Поли оставил свои поиски, Каррус влетел в камеру.
   – Что у вас там? – спросил меня уполномоченный инспектор, щурясь и пытаясь рассмотреть мой палец.
   – Это дерево! – объявил я, выдержав небольшую паузу, – я хотел произвести как можно более сильное впечатление. – Это – частички дерева.
   – А что, это важно? – спросил меня Поли, пока мы шли по коридору, который должен был вывести нас ко входу, где находились журналы посещений.
   – Эта находка имеет определенное значение, потому что семье погибшего вместе с личными вещами не было передано никакого… никакой… как бы это назвать… поделки!
   – Иначе говоря, вы полагаете, что все результаты его резьбы по дереву были скрыты, чтобы никто не смог узнать, что нож был у парня уже давно? Тогда – конечно, с подобной точки зрения версия о самоубийстве показалась бы маловероятной. И это…
   – И это заставило бы задуматься и встревожиться… Не сходится что-то в этом деле: кто же просит принести нож, чтобы свести счеты с жизнью, а потом принимается мастерить солдатиков? Вы меня понимаете?
   Обернувшись к нам, Каррус прервал нашу беседу.
   – Минуточку терпения, – сказал он, заходя в какую-то боковую комнатенку. Через несколько мгновений он вновь появился в коридоре и пригласил нас внутрь: – Прошу вас, вот этот самый журнал посещений.
* * *
   Там стояла подпись Пулигедду! В журнале, против графы «Заключенный № 643789: Танкис, Филиппе Джузеппе».
* * *
   – Да, я был у него. – Профессор Пулигедду, по-видимому, был не слишком расположен к беседе.
   Я не отрываясь смотрел на него, в надежде, что он продолжит рассказ. Но он замолчал.
   – Вы ничего мне не сказали при встрече… – попробовал разговорить его я.
   – Я понял, что в нашей беседе – хотя об этом и не говорилось впрямую – речь шла именно об этом случае, но я не счел уместным оповестить вас о моем визите в тюрьму. Существует профессиональная этика…
   Я молчал.
   – Но в нынешней ситуации, мне кажется, говорить о врачебной тайне уже… неуместно, – попытался надавить на профессора инспектор Поли. – У нас есть веские основания предполагать, что молодой человек не совершал самоубийства.
   Профессор Пулигедду уставился на свои руки.
   – Это был тот самый случай? Он был таким больным, о котором мы с вами тогда говорили? – В моем голосе звучало нетерпение, и оно в первую очередь раздражало меня самого.
   – Запрещенное оружие – кажется, у вас есть такой термин? – обратился Пулигедду к инспектору. – Этот мальчик и был им: смертельно опасным и беззащитным одновременно; могли пройти месяцы, даже годы в состоянии покоя, я бы назвал его даже летаргией, но потом, под действием определенного раздражителя, он превратился бы в настоящего зверя.
   – Он был вашим пациентом? – спросил я у профессора.
   – Это не совсем так. Старший брат привел его ко мне несколько месяцев назад. Мальчик провел несколько недель в деревне, после призывной медкомиссии. Он желал только одного: стать солдатом, больше его ничего не интересовало. Но медицинское заключение оказалось отрицательным, и мальчик замолчал. Замолчал на целый месяц, вот старший брат и решил показать его мне. Он хотел, чтобы я выписал свидетельство для призывной комиссии. Мы виделись еще два раза и… И мне сразу же стало ясно, что… мальчик подвергался… как сказать… домогательствам. Вы понимаете, о чем я?
   – Вы переговорили об этом с его братом?
   – Да, я сказал, что у меня возникли подозрения такого рода… Имелись явные признаки.
   – А как отреагировал брат?
   – Брат был просто вне себя от бешенства. Они не явились на следующий прием, так что это стало нашей последней встречей.
   – Предпоследней, – уточнил я.
   – Да, предпоследней, – согласился Пулигедду. – То посещение в тюрьме я предпринял по собственной инициативе, но именно вы, господин адвокат, подали мне эту мысль.
   – И к каким выводам вы пришли?
   – Что это было все равно что махать кулаками после драки. Простите за такое сравнение. Этот мальчишка стоял на краю пропасти… Вы в самом деле хотите знать, что я об этом думаю? Так вот, у него на лбу было написано: «Самоубийца»!
* * *
   Разговор с сестрами Паттузи оказался нелегким. Я рассказал им все: о наших подозрениях, о мнимом самоубийстве. Это никак не укладывалось у них в голове. Они даже не догадывались о том, что Элиас, старший брат Филиппо, решил показать его доктору. Клоринда подтвердила то же самое, что говорила раньше: нож передала именно она за четыре-пять дней до смерти Филиппо. Я чувствовал удовлетворение, видя по ее глазам, что ей стало немного легче на душе. Она испытывала облегчение, как человек, внезапно увидевший свет в конце пути, – как говорится, гора с плеч, камень с души. Теперь щеки Клоринды уже не были такими бледными.
   – Вы не виноваты, – твердо заявил я Клоринде, желая укрепить ее уверенность в себе. – Конечно, вы дурно поступили, передав ему тот злосчастный нож, но вы ни в чем не виноваты.
   Клоринда сжала губы, едва заметно кивнула головой, потом прикрыла глаза…
 
   «Прошлое – как карта звездного неба» – сказал мне в ту ночь прадедушка Гунгви.
   Теперь он приходил каждый раз. «Присаживайтесь», – предлагал ему я.
   «Нет, некогда мне, – отвечал он и улыбался, не размыкая губ: он стыдился того, что у него во рту недоставало зубов. – Это история без конца, Бустиа, она – как лабиринт. Такую историю люди слушать не станут. Когда я был молодым, тогда жизнь человека стоила меньше, чем жизнь овцы. Но сейчас другие времена, теперь каждый думает, что чего-то стоит… Больше неба и земли стоит! Вот это я и хотел тебе сказать, только это – и все. Я тебя больше тревожить не буду, сам знаешь, когда снятся покойники – плохо спится».
   Я открыл глаза. Уселся на постели. Все было как всегда. Я вскочил на ноги и направился к окну.
   Снова начался сильный дождь, настоящий ливень.
* * *
   Тяжелый запах крови ударял в ноздри уже на подступах к внутреннему двору городской бойни, где взвешивали скот.