Фредерик Форсайт
Призрак Манхэттена

1
Признание Антуанэтт Жири

    Приют Сестер Милосердия Ордена Св. Винсета Паульского, Париж, сентябрь 1906 г.
   Над моей головой по потолку змеится трещина, а рядом с ней паук плетёт свою паутину. Странно представить, что этот паук переживет меня и через несколько часов, когда меня уже не станет, он все еще будет здесь. Удачи тебе, паучок, плети паутину, чтобы поймать муху и накормить своих деток.
   Как же это все произошло? Как же вышло, что я, Антуанэтт Жири, 58-ми лет от роду, лежу в приюте для страждущих Парижа, которым заправляют добрые сестры милосердия, и готовлюсь к встрече с Создателем? Не думаю, что я была уж очень хорошим человеком, уж точно не таким хорошим, как эти сестры милосердия, которые постоянно убирают этот нескончаемый бардак, связанные по рукам и ногам своей клятвой умеренности, целомудрия, смирения и послушания. Подобные вещи мне никогда не подходили. Дело в том, что у них есть вера. А у меня ее никогда не было. Может быть, пришло время, и она появилась и у меня? Возможно. Ибо я покину этот мир прежде, чем ночное небо заполнит собою маленькое высокое окошечко – там, в пределах моего поля зрения.
   Я здесь, наверное, потому, что просто-напросто у меня кончились все деньги. Ну, почти все. Под моей подушкой лежит маленькая сумочка, о которой никто не знает. Но она – для особой цели. Сорок лет назад я была балериной: стройной, молодой и красивой. Так говорили мне все те молодые люди, которые ждали меня у служебного входа. И они были привлекательными, со своими чистыми, источающими аромат, молодыми крепкими телами, которые могли давать и получать столько удовольствия.
   А самым красивым из них был Люсьен. Все хористки называли его Люсьеном Красивым, потому что его лицо заставляло девичьи сердца стучать подобно барабану. Однажды одним солнечным воскресеньем он повел меня в Булонский лес и сделал мне предложение, как и полагается, встав на колено, и я приняла его предложение. Через год он погиб в сражении с прусскими войсками под Седаном. После этого мне долгое время не хотелось ничего слышать о браке – почти пять лет, пока я танцевала в балете.
   В 28 лет моя балетная карьера закончилась. Ведь я встретила Жюля, мы поженились, я забеременела крошкой Мэг. Кроме того, я начала терять былую гибкость, превратившись в немолодую танцовщицу, ежедневно сражающуюся за то, чтобы сохранить стройность и пластичность. Но директор, добрая душа, хорошо обошелся со мною. Хормейстерша как раз уволилась, и директор сказал, что у меня был достаточный опыт, и что он не хотел искать преемницу вне Оперы. Поэтому он назначил меня. Ma?tresse du Corps de Ballet. Как только родилась Мэг, и ей была найдена кормилица, я приступила к своим обязанностям. Это было в 1876 году, через год после открытия новой великолепной Оперы Гарнье. Наконец-то мы избавились от тесных обувных коробок, что были у нас раньше на улицы Ле Пелетье, война окончилась, мой любимый Париж восстановлен и жизнь наладилась.
   Мне было даже все равно, когда Жюль встретил эту свою толстую бельгийку и удрал в Арденны. Скатертью дорога. По крайней мере, у меня была работа, гораздо лучше того, что мог найти он. Во всяком случае, она позволяла мне содержать мою маленькую квартирку, растить Мэг, а по вечерам смотреть, как мои балетные воспитанницы услаждают взоры всех коронованных особ Европы. Интересно, что случилось с Жюлем? В любом случае, уже поздно наводить справки. А Мэг? Балерина и хористка, как и ее мать – это все, что я могла для нее сделать – до того ужасного падения 10 лет назад, из-за которого ее правое колено утратило подвижность навсегда. Но даже тогда ей повезло, правда, и здесь не обошлось без моей помощи. Теперь она костюмер и личная камеристка величайшей оперной Дивы в Европе, Кристины де Шаньи. Конечно, если вы только не ставите выше эту неотесанную австралийку Нелли Мелба. Хотелось бы мне знать, где Мэг сейчас? Возможно в Милане, Риме, Мадриде? Там, где сейчас выступает Дива. Подумать только, что когда-то я кричала на виконтессу де Шаньи, призывая ее к дисциплине и порядку!
   Так что же я делаю здесь, в ожидании преждевременной кончины? 8 лет назад я ушла со своей должности, как раз в мой 50-й день рождения. Все были со мной очень милы – обычные вежливые банальности. И щедрая премия в награду за 22 года моей службы в качестве Ma?tresse du Corps de Ballet. Вполне достаточная для того, чтобы прожить на нее. Плюс, несколько частных уроков для невообразимо неуклюжих дочерей богатеньких родителей. Немного, но достаточно, да еще и немного сбережений. Достаточно… до прошлой весны.
   Тогда-то и начались эти боли, не частые, но внезапные и острые, где-то внизу живота. Мне прописывали лекарства от желудочных расстройств и брали за это большие деньги. Тогда я не знала, что во мне уже жил ужасный стальной краб, погружающий в меня свои огромные клешни и все время растущий по мере своего насыщения. Я не знала об этом вплоть до июля. А затем было уже слишком поздно. И теперь я лежу здесь, стараясь не закричать от боли, ожидая очередную ложку, полную «белой богини», порошка, который на Востоке добывают из маков.
   Не долго осталась ждать, прежде чем я усну вечным сном. Мне даже больше не страшно. Возможно, Он будет милосерден? Я надеюсь на это, но в любом случае Он точно избавит меня от боли. Я пытаюсь сконцентрироваться на чем-то другом. Я вспоминаю всех девочек, которых я обучала, и свою хорошенькую молоденькую Мэг с ее поврежденной коленкой, которая хочет найти себе мужа – надеюсь, она найдет хорошего человека. И, конечно же, я думаю о своих мальчиках, моих двух милых несчастных мальчиках. О них я думаю больше всего.
   – Мадам, монсеньер аббат пришел.
   – Благодарю вас, Сестра. Я плохо вижу. Где он?
   – Я здесь дитя мое, отец Себастьян. Рядом с тобой. Чувствуешь ли ты мою руку на своей?
   – Да, Отец мой.
   – Ты должна примирить себя с Господом, дочь моя. Я готов выслушать твою исповедь.
   – Время пришло. Простите Отец, ибо грешна я.
   – Говори, дитя мое. Ничего не держи в себе.
   – Однажды в 1882 году я сделала нечто, что изменило несколько жизней. Тогда я не знала, что за этим последует. Я следовала импульсу и мотивам, которые, как мне тогда казалось, были благородными. Мне было 34 года, я была Ma?tresse du Corps de Balletв Парижской Опере. Я была замужем, но муж мой покинул меня, убежав с другой женщиной.
   – Ты должна простить им, дитя мое. Прощение есть часть раскаяния.
   – О, я прощаю им, Отец мой. Я давно простила. Но у меня была дочь, Мэг, тогда всего шести лет от роду. Была ярмарка в Нейи, и я повела ее на ярмарку в одно воскресенье. Там были каллиопы и карусели, паровые двигатели и дрессированные обезьянки, которые подбирали сантимы для шарманщика. Мэг никогда прежде не видала ярмарку. Но здесь, также, было шоу уродов. Ряд палаток, на которых рекламные надписи представляли всемирно известных акробатов-карликов, человека, так густо покрытого татуировкой, что нельзя было увидеть его кожу, чернокожего человека с костью в носу и заостренными зубами, женщину с бородой.
   В конце ряда было что-то вроде клетки на колёсах, с прутьями с почти футовыми промежутками и отвратительно грязной соломой на полу. Хотя ярко светило солнце, в клетке было темно, так что я всмотрелась, желая увидеть, что за животное там, внутри. Я услыхала лязг цепей и увидела что-то лежащее, зарывшееся в солому. Именно тогда и появился человек.
   Он был здоровенный и крепко сбитый, с красным грубым лицом. На шее у него висел на ремне лоток с кусками лошадиного навоза, собранного в загоне, где держались пони, а также гнилые фрукты. «Давайте, дамы, – сказал он, – попробуйте попасть в монстра. Один сантим за бросок». Затем он обернулся к клетке и прокричал: «А ну давай, иди сюда или сам знаешь, что с тобой будет». Цепи снова заклацали, и что-то похожее больше на животное, нежели на человека, выползло на свет, ближе к решеткам.
   Это действительно был человек, хотя подобное описание с трудом подходило к нему. Мужского пола, в лохмотьях, весь в грязи, грызущий яблоко. Очевидно, ему приходилось питаться лишь тем, чем в него бросались люди. Нечистоты облепили его худенькое тело. На его запястья и лодыжки были надеты наручники, впивающиеся в плоть, оставляя раны, в которых извивались личинки насекомых. Но именно его лицо и вся его голова заставили Мэг расплакаться.
   Череп и лицо было ужасно обезображены, на голове торчало лишь несколько клочьев грязных волос. Лицо было перекошено на одну сторону, словно давным-давно по нему ударили чудовищным молотом, и весь его облик был каким-то бесформенным, словно потекший воск свечи. Глаза были глубоко посажены в сморщенных и деформированных глазницах. Только часть рта и челюсти избежали деформации и выглядели как нормальное человеческое лицо.
   У Мэг в руках было яблоко в сладкой глазури. Не знаю почему, но я забрала у нее яблоко, подошла к решеткам и протянула его человеку в клетке. Тот здоровенный краснолицый человек рассвирепел, крича, что я лишаю его средства к существованию… Я не обратила на него внимания и вложила сладкое яблоко в грязные руки сидящего в клетке. И заглянула в глаза этого уродливого монстра.
   Отец мой, 35 лет назад, когда балет был временно распущен из-за франко-прусской войны, я была среди тех, кто ухаживал за молодыми ранеными военными, вернувшимися с фронта. Я видела людей в агонии, я слышала их крики. Но никогда я еще не видела такой боли, как в глазах этого человека.
   – Боль есть часть человеческого существования, дитя мое. Но то, что ты сделала в тот день со сладким яблоком, было не грехом, а актом сострадания. Я должен услышать о твоих прегрешениях для их отпущения.
   – Но тем же вечером я вернулась на ярмарку и украла его.
   – Что ты сделала?
   – Я отправилась в старый запертый оперный театр, взяла пару тяжелых гаечных ключей в мастерской плотника и большой плащ с капюшоном в гардеробной, наняла двухколесный экипаж и вернулась в Нейи. Ярмарочное поле было пустынно в лунном свете. Актеры спали в своих кибитках. Здесь были дворняжки, которые начали лаять, но я бросила им кусочки мяса. Я нашла клетку-фургон, открутила железные болты, что запирали её, открыла дверь и мягко окликнула того, кто был внутри.
   Существо было приковано к одной из стен. Я освободила его от цепей на руках и ногах и подтолкнула его к выходу. Он казался испуганным, но когда разглядел меня в лунном свете, то прошаркал к выходу и спрыгнул на землю. Я накинула на него плащ, опустив капюшон на его ужасное лицо, и повела к двуколке. Кучер поворчал на неприятный запах, но я приплатила ему, и он отвёз нас обратно в мою квартирку на улице Ле Пелетье. Было ли то, что я сделала, грехом?
   – Безусловно, это было нарушением закона, дитя моё. Он принадлежал владельцу ярмарки, пускай жестокому человеку. Что же касается твоей вины перед Богом, то не думаю.
   – Но есть ещё кое-что, Отец мой. У вас есть время?
   – Тебе предстоит встретиться с Вечностью. Думаю, я могу уделить несколько минут, но помни, что здесь могут быть другие умирающие, которым я нужен.
   – Я прятала его в моей маленькой квартире в течение месяца, Отец мой. Он принял первую в своей жизни ванну, затем ещё одну, и ещё. Я обработала его открытые раны и перевязала их, чтобы они постепенно зажили. Я отдала ему одежду своего мужа и кормила его, чтобы он скорее восстановил своё здоровье. Он также впервые спал на кровати с настоящими простынями – Мэг я переселила в свою комнату, так как он ужасал её. Я видела, что он смертельно пугался, если кто-нибудь подходил к двери, и удирал под лестницу. Я также обнаружила, что он говорил по-французски, но с эльзасским акцентом. И постепенно, в течение этого месяца, он рассказал мне свою историю. Он родился Эриком Мулхэймом – в Эльзасе, который тогда был ещё французской территорией, но вскоре отошёл к Германии. Он был единственным сыном в одной цирковой семье, постоянно переезжающей из города в город. Он сказал мне, что ещё в детстве он узнал об обстоятельствах своего рождения: повитуха закричала, когда увидала крошечного новорожденного, потому что он был обезображен от рождения. Она сунула пищащий сверток матери и убежала, крича, глупая корова, что «эта женщина родила самого дьявола!»
   Так появился на свет бедный Эрик, обреченный с детства на ненависть и отторжение людьми, которые верили, что уродство является красноречивым свидетельством греховности.
   Его отец был плотником в цирке, инженером и рабочим. Наблюдая за его работой, Эрик развил в себе талант создавать любую вещь при помощи рук и инструментов. Во время выступлений он видел технику иллюзий, зеркала и ловушки, тайные ходы, которые потом сыграют такую важную роль во время его жизни в Париже.
   Но его отец был всего лишь пьяным мерзавцем, который порол мальчика за самые мелкие провинности, а больше вообще без повода, а его мать – всего лишь бесполезной потаскушкой, которая могла только сидеть в уголке и причитать. Проведя большую часть детства в боли и слезах, он пытался избегать всех окружающих, и спал на соломе, вместе с животными. Ему, спящему в конюшне, было семь лет, когда Большой Шатёр загорелся. Огонь разрушил цирк, и он обанкротился. Служащие и артисты разбежались, чтобы присоединиться к другим труппам. Отец Эрика пил «мертвую». Его мать сбежала, чтобы стать прислугой «за всё» в близлежащем Страсбурге. Когда у отца закончились деньги на выпивку, он продал Эрика проезжему шоу уродов. Эрик провёл девять лет в клетке-фургоне, его ежедневно закидывали грязью и помоями для развлечения жестокой толпы. Ему было шестнадцать, когда я нашла его.
   – Достойная жалости история, дитя моё, но какое отношение она имеет к твоему смертному греху?
   – Терпение, Отец. Выслушайте меня, и вы поймете, потому что никто на всей земле не слышал до этого правды. Я держала Эрика в моей квартире месяц, но так не могло продолжаться. Вокруг были соседи, приходили визитеры. Однажды ночью я отвела его туда, где работала, в Оперу, и там он нашёл свой новый дом.
   Здесь он, наконец, нашёл приют, место, где мир никогда не смог бы найти его. Несмотря на его боязнь открытого пламени, он взял фонарь и спустился в нижние подземелья, где темнота могла бы скрыть его ужасное лицо. С инструментами из мастерской плотника он построил себе дом на берегу озера. Он обставил его тем, что взял с верхних этажей, тканями из гардеробных примадонн. В те промежутки времени, когда я могла постеречь, он мог совершить вылазку в артистическую кантину за едой, и даже навещал директорские закрома с деликатесами. И он читал.
   Он изготовил ключи к библиотеке Оперы и провел годы, занимаясь самообразованием, так как никогда не учился до того. Ночь за ночью, в свете свечей, он жадно поглощал библиотеку, которая была огромна. Конечно, большинство работ было посвящено музыке и опере. Он ознакомился с каждой когда-либо сочиненной оперой и с каждой нотой в ней. С присущим ему умением он соорудил лабиринт секретных коридоров, известных только ему и, попрактиковавшись много лет назад с канатоходцами, он мог ходить на высоте по самым узким карнизам без страха. Одиннадцать лет он прожил там и стал человеком подземелья.
   Но, конечно, задолго до того поползли слухи, и они росли. Продукты, одежда, свечи, инструменты исчезали в ночи. Служащие начали толковать о призраке в подвалах, пока, наконец, в каждом маленьком происшествии – за кулисами много опасностей – начали обвинять таинственного Призрака. Так началась легенда.
   – О мой Бог! Но я слышал об этом. Десять лет… нет, должно быть, больше… я был приглашён отдать последний долг одному несчастному, которого нашли повешенным. Кто-то говорил мне тогда, что это сделал Призрак.
   – Имя этого человека было Буке, Отец. Но это сделал не Эрик. У Жозефа Буке был период острой депрессии, и он покончил с собой. Сначала я приветствовала слухи, полагая, что они защитят моего бедного мальчика, – потому что я думала о нём, – будут охранять его маленькое королевство тьмы под Оперой и, возможно, так оно и было до этой ужасной осени 93-го. Он сделал нечто очень глупое, Отец. Он влюбился.
   Тогда её звали Кристиной Дааэ. Возможно, вы знаете её сейчас как мадам виконтессу де Шаньи.
   – Но это невозможно. Нет…
   – Да, именно так, тогда – девушка из хора на моём попечении. Не слишком хороша как танцовщица, но с ясным, чистым голоском. Но не тренированным. Эрик слушал вечер за вечером величайшие голоса в мире; он выучил тексты, он знал, как следует её учить. Когда он закончил её обучение, она одним вечером спела ведущую партию, а утром проснулась звездой. Мой бедный, безобразный, отверженный Эрик думал, что она может полюбить его за это, но, конечно, это было невозможно. Потому что у неё была своя юная любовь. Побуждаемый отчаянием, Эрик похитил её однажды, во время вечернего спектакля, прямо со сцены, в середине его собственной оперы «Дон Жуан Торжествующий».
   – Но весь Париж слышал об этом скандале, даже такой скромный священник, как я. Был убит человек!
   – Да, Отец мой. Тенор Пьянджи. Эрик не хотел его убивать, он просто хотел заставить его молчать. Но шок убил итальянца. Конечно, это было концом. По случаю, Комиссар полиции находился в театре тем вечером. Он собрал сотню жандармов, они взяли зажженные факелы и с толпой мстителей спустились в подвалы, прямо туда, где озеро.
   Они нашли потайную лестницу, секретные коридоры, дом за подземным озером, и они нашли Кристину, испуганную, в обморочном состоянии. Она была со своим поклонником, молодым виконтом де Шаньи, дорогим милым Раулем. Он вывел её наружу и успокаивал, как только может мужчина с сильными руками и нежными ласками.
   Два месяца спустя она обнаружила, что ждёт ребенка. Тогда он женился на ней, дав ей своё имя, свой титул, свою любовь и всё, что положено к свадьбе. Сын родился летом 94-го, и они растили его вместе. И за истекшие двенадцать лет она стала величайшей Дивой во всей Европе.
   – Но ведь Эрик так и не был найден, дитя моё? Никакого следа Призрака, как я, кажется, слышал.
   – Нет, Отец мой, они не нашли его. Но я – да. Я вернулась в одиночестве в мою маленькую служебную комнатку позади комнаты хористов. Когда я откинула занавеску моей гардеробной ниши, он был там; сжимая в руке маску, которую он всегда носил, даже когда был один, отсиживаясь в темноте, как он, бывало, сидел под лестницей в моей квартире одиннадцать лет назад.
   – И вы, конечно, известили полицию…
   – Нет, Отец мой, не известила. Он всё ещё оставался моим мальчиком, одним из моих двух мальчиков. Я не могла опять отдать его в руки толпы. Тогда я взяла женскую шляпу и густую вуаль, длинный плащ… мы спустились бок о бок по служебной лестнице и вышли на улицу, просто две женщины, бегущие в ночь. Там была куча народу. Никто ничего не заметил.
   Я прятала его три месяца у себя дома, в полумиле оттуда, но объявления о розыске были везде. С указанием цены за его голову. Он должен был покинуть Париж, покинуть Францию навсегда.
   – Вы помогли ему бежать, дитя моё. Вот что было преступлением и грехом.
   – Я заплачу за них, Отец мой. Скоро. Та зима была жестокой и холодной. О поезде нечего было думать. Я наняла дилижанс: четыре лошади и закрытый экипаж. В Ле Гавр. Там я оставила его спрятанным в съёмной маленькой квартирке, пока я рыскала по портовым докам и грязным кабакам. Наконец я отыскала морского капитана, владельца маленького грузового судна, направлявшегося в Нью-Йорк, который взял плату и не задал вопросов. Так, в одну из ночей в середине января 1894-го, я стояла на краю длиннейшего причала и смотрела, как кормовые огни бродяги-пароходика исчезают во тьме, направляясь в Новый Свет. Скажите мне, Отец мой, есть здесь кто-нибудь ещё? Я не вижу, но я чувствую кого-то ещё.
   – Действительно, здесь человек, который только что вошёл.
   – Я Арман Дюфор, мадам. Записка, доставленная в мою контору, извещала, что во мне здесь нуждаются.
   – Вы нотариус и можете заверять?
   – Да, конечно, мадам.
   – Монсеньер Дюфор, я хочу, чтобы вы заглянули под мою подушку. Я могла бы сделать это сама, но я стала слишком слабой. Спасибо. Что вы нашли?
   – Ну, какое-то письмо, вложенное в чудный конверт из манильского пергамента. И маленькую замшевую сумку.
   – Совершенно точно. Я хочу, чтобы вы взяли перо и чернила и надписали поверх запечатанного клапана конверта, что сегодня это письмо было передано под вашу ответственность, и не было открыто ни вами, ни кем-то ещё.
   – Дитя моё, я умоляю вас поторопиться. Мы не завершили наши дела.
   – Терпение, Отец мой. Я знаю, что у меня мало времени, но после стольких многих лет молчания я должна теперь постараться завершить одно дело. Вы сделали, монсеньер нотариус?
   – Оно было надписано в точности, как вы пожелали, мадам.
   – А на лицевой стороне конверта?
   – Я вижу написанные, несомненно вашей рукой, слова: «Месье Эрик Мулхэйм, Нью-Йорк».
   – А маленькая замшевая сумочка?
   – Она в моей руке.
   – Откройте её, пожалуйста.
   –  Nom d’un chien!Золотые наполеондоры! Я не видал их с тех пор, как…
   – Но они до сих пор имеют ценность?
   – Безусловно, и большую ценность.
   – Тогда я хочу, чтобы вы их взяли – всё золото и письмо – и поехали в Нью-Йорк, и доставили письмо. Лично.
   – Лично? В Нью-Йорк? Я обычно не… я никогда не был…
   – Пожалуйста, монсеньер нотариус. Здесь достаточно золота? Для пяти недель, на которые вы оставите офис?
   – Более чем достаточно, но…
   – Дитя моё, вы не можете знать, жив ли ещё этот человек.
   – О, он должен был выжить, Отец мой. Он всегда выживет.
   – Но у меня нет его адреса. Где я найду его?
   – Спрашивайте, монсеньер Дюфор. Изучите иммиграционные списки. Имя достаточно редкое. Он будет где-то там. Человек, который носит маску, чтобы скрыть своё лицо.
   – Очень хорошо, мадам. Я постараюсь. Я поеду туда и постараюсь. Но я не могу гарантировать успеха.
   – Спасибо. Скажите мне, Отец мой, не давала ли мне одна из сестёр ложку настойки белого порошка?
   – В течение того часа, что я здесь – нет, ma fille. Почему ты спрашиваешь?
   – Это странно, но боль ушла. Как прекрасно, какое облегчение! Я не вижу, что вокруг, но я вижу что-то вроде туннеля и арки. Моё тело испытывало такую боль, но теперь она не грызёт меня больше. Было так холодно, но теперь здесь теплее и теплее.
   – Не медлите, монсеньер аббат! Она покидает нас.
   – Спасибо, сестра. Надеюсь, я знаю мои обязанности.
   – Я прохожу через арку, там, в конце, свет. Такой ласковый свет. О, Люсьен, ты здесь? Я иду, любовь моя!
   –  In Nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti…
   – Поторопитесь, Отец мой!
   –  Ego te absolve ab omnibus peccatis tuis.
   – Благодарю вас, Отец мой.

2
Песнь Эрика Мулхэйма

    Апартаменты Пентхауса, E.M. Tower, Park Row, Манхэттен, октябрь 1906
   Каждый день, летом и зимой, дождь ли или солнечно, я просыпаюсь рано. Я одеваюсь и выхожу из своих апартаментов на эту маленькую квадратную террасу на крыше самого высокого небоскрёба в Нью-Йорке. Здесь, в зависимости от того, на какой части террасы я останавливаюсь, я, обратив взор на запад, могу смотреть через Гудзон на открытые пространства зелёных полей Нью-Джерси. Или на север, в направлении Средней и Верхней части этого удивительного острова, столь полного богатства и грязи, экстравагантности и бедности, порока и преступления. Или на юг, в сторону открытого моря, которое ведёт назад, к Европе и той полной горечи дороге, по которой я прошёл. Или на восток, пересекая реку, к Бруклину и теряющейся в морском тумане, безумной обособленной территории, зовущейся Кони-Айлендом – истинному источнику моего преуспеяния.
   И это я, кто провёл семь лет, терроризируемый грубым папашей, девять – прикованным, как животное в клетке, одиннадцать лет – как изгой в подвалах под Парижской Оперой и десять лет – пробиваясь из рыбных отбросов Грейвсенд Бей к настоящей известности: известно, что теперь я имею богатство и силу, превосходящие все мечтания Крёза. Так я смотрю вниз, на этот город, раскинувшийся подо мной, и думаю: как я ненавижу и презираю тебя, Род Человеческий.
   Это было долгое и тяжкое путешествие, приведшее меня сюда в первый день года 1894-го. Атлантика бушевала штормами. Я лежал в своём гамаке, смертельно страдая, этот рейс был подготовлен для меня тем единственным добрым существом, какое я когда-либо встречал, лежал, терпя насмешки и оскорбления экипажа корабля, зная, что они могли, недолго думая, мгновенно вышвырнуть меня за борт, если я посмею ответить, лежал, сгорая от ярости и ненависти к ним всем. Четыре недели мы крутились, тяжело прокладывая наш путь через океан, пока одной горькой ночью в конце января море не успокоилось, и мы бросили якорь в Роудс, десятью милями южнее острова Манхэттен.
   Ничего этого я не знал, за исключением того, что мы прибыли. Куда-то. Но я слышал, как члены команды со своим бретонским акцентом переговаривались друг с другом о том, что на закате мы могли бы зайти в Ист-Ривер и войти в док для таможенной проверки. Тогда я понял, что могу быть вновь обнаружен; разоблачён, унижен, отвергнут как иммигрант и отослан назад в цепях.
   На рассвете, когда все спали, включая пьяного ночного вахтенного, я взял с палубы заплесневелый спасательный пояс и перешагнул за борт – в холодное море. Я видел, как во мраке тускло светят огни, но как далеко от меня они находятся, я не знал. Но я заставил своё окоченевшее тело плыть по направлению к ним и час спустя выполз на покрытый галькой заиндевевший берег. Я не знал этого, но мои первые шаги в Новом Свете были сделаны по пляжу Грейвсенд Бей, Кони-Айленд.