Навигатор сей был переведен на русский язык и издан еще в 95-м году, но ускользнул от внимания большинства читателей, затаившись под непритязательной глянцевой обложкой, сулящей доверчивому покупателю "мистику, эротику и детектив" — как водится, в одном флаконе. Хотелось бы мне знать, на какой странице бросали чтение доверчивые соискатели легкого литературного «щастья»: уже на первой или все-таки дотягивали хотя бы до пятнадцатой?
   Я сам купил эту книгу с легкой руки Михаэля Шенброда, бывшего художника журнала «Пушкин» и сайта «Литература». "Пушкин" давно закрылся, старая, добрая, наивная темно-синяя «Литера», украшенная стильными изображениями камней и кактусов, погребена в архивах, Мишка теперь живет в Берлине и не отвечает на письма старых друзей, зато его улыбчивый двойник служит Мастером Чайной Церемонии в "Железном Фениксе", стережет нежные лепестки улуней от некомпетентных дегустаторов — во сне или наяву я его там встречаю, бог весть…
   Самое забавное, что "сладкие обещания" на обложке предыдущего издания "Арабского кошмара" не так уж и лгут. В книге действительно хватает места и мистике, и эротике, даже некое подобие детективного (вернее, все-таки авантюрного) сюжета имеет место. Главный герой, англичанин по фамилии Бэльян, входит под свод городских ворот Каира, закутавшись в плащ паломника и отягощенный некоей шпионской миссией, суть которой, боюсь, не совсем ясна даже ему самому.
   Великодушно одаривая читателя россыпями подробных и обстоятельных псевдо-объяснений, автор не объясняет ничего. Пересказать "Арабский кошмар" практически невозможно — как невозможно пересказать сон, воспоминания о котором просачиваются сквозь пальцы, как прохладная вода. 18 июня 1486 года очередной караван приблизился к стенам Каира, первые Врата Сновидения распахнулись.
   Как и его итальянский коллега Умберто Эко, с коим его нередко (и почти всегда некстати, довольствуясь поверхностным контекстуальным сходством, обусловленным принадлежностью обоих к новому жанру "интеллектуального action") сравнивают критики, Роберт Ирвин подкармливает не только разум и воображение читателя. Он делает нечто большее: будит в интеллектуале ребенка и позволяет тому вволю порезвиться на просторах текста. Драматическое отличие ребенка от взрослого, собственно говоря, состоит в следующем: ребенок живет в "колеблющемся мире", законы которого ему неизвестны и постигаются по мере необходимости, навязанной обстоятельствами; мир взрослого статичен, регламентирован, снабжен многочисленными комментариями и полезными в хозяйстве «сносками». Неожиданность, необычность, инородность, все смыслы волшебного английского слова «strange» — нормальное явление в жизни ребенка, но взрослого эти факторы эффективно выбивают из колеи. Собственно, любой исторический роман в идеале должен бы способствовать возвращению читателя в "колеблющийся мир" детства, поскольку вынуждает его погрузиться в незнакомый контекст, не прошедший «испытания» личным опытом. Но на практике это происходит весьма редко: читатель интуитивно чувствует в авторе «равного» — человека, который в свое время так же боялся «поплыть» на экзамене по истории. Читатель (часто бессознательно) догадывается, что сведения о давно минувшей эпохе автор черпал в общедоступном источнике: в энциклопедиях, учебниках, в лучшем случае — в зале публичной библиотеки, в худшем — из других исторических романов. Особая, «профессорская», магия текстов Эко и Ирвина, которые, подобно чародею-крысолову, уводят нас в колеблющийся (незнакомый, странный, враждебный, необъяснимый и лукаво откомментированный, но пугающе, чарующе достоверный) мир гипотетического «прошлого», отчасти — следствие их фундаментального образования. Мы чувствуем, да нет, какое там — мы сразу понимаем, что они ЗНАЮТ историю. И поэтому — импровизируют. Невозможно стать хорошим шулером, не изучив правил игры — затем, чтобы потом нарушать их в свое удовольствие. Но если Эко — гениальный фокусник большой прозы, то Ирвин (хочет он того или нет) настоящий шаман — явление в литературе редчайшее, поскольку литератор по долгу службы обязан насыщать текст смыслом, а оружие шамана — ритм, уводящий в сторону. В "Нижний Мир". В Алям-аль-Миталь.
   Человек, страдающий Арабским кошмаром, ворочается и всхлипывает.
   Если книга поначалу покажется вам скучноватой, не спешите откладывать ее в сторону. Эта скука того же божественного свойства, что и шум прибоя, стук дождя по оконному стеклу, шорох песка за полотняной стеной палатки. Расслабьтесь, отдайтесь ее ритму, ничего не требуйте. Подремлите, не закрывая глаз, позвольте автору взять вас в Александрию своих снов.
   "Смешалось все", и устами карлика Барфи (или Ладу?) я говорю призраку, который увязался за мной, когда я пытался вернуться из тревожного "Нижнего Мира", с "Темной стороны" Каира: "А знаешь, я сейчас проснулся и не мог понять, кто я такой. Так и лежал в темноте, безликий и безымянный. Я даже подумал, что, быть может, я — это ты! Такова была степень моего смятения после пробуждения от снов, что я не мог припомнить ни одной черты, которая отличала бы меня от тебя".
   — Проснись, — сказала Обезьяна. — Я хочу рассказать тебе еще одну историю. Но сначала дай мне напиться. Я изнемогаю…
   — Мне приснился странный сон, — признался я Обезьяне, протягивая ей тяжелый медный кувшин с подслащенной водой. — В этом сне я писал эссе, посвященное твоим историям, только мне снилось, что это — не просто истории, а книга какого-то англичанина… Знаешь, неплохое получилось эссе! Тебе бы понравилось.
   — Ну да, конечно! — саркастически хмыкнула Обезьяна. — Тебе по-прежнему не дают покоя пустые фантазии о какой-то писанине… Просыпайся! Слышишь? Просыпайся!
    1999 г.

ВНУТРЕННЯЯ МУМИТРОЛЛИЯ

   Я до сих пор влюблен в эту женщину. Я влюбился в нее давно и безнадежно — с того дня, когда мне стало известно, что Туве Янссон — не безликое «оно» (к этому неопределенному полу мой безапелляционный детский разум огульно причислял всех иностранных писателей, чьи имена и фамилии не были наделены узнаваемыми для русского уха "первичными половыми признаками"), а женщина. Я мечтал о том, как "вырасту большой" и непременно женюсь на сказочнице со странным именем Туве, мы будем жить вместе и есть исключительно оладьи с малиновым вареньем, иногда — ходить в гости к муми-семейству (я ни секунды не сомневался, что мумитролли действительно проживают в Муми-доле, просто туда, скорее всего, довольно затруднительно попасть, потому что надо ЗНАТЬ ДОРОГУ, но уж Туве-то ЗНАЕТ ДОРОГУ), а по ночам… по ночам она будет шепотом рассказывать мне сказки: те, которые ей было лень записывать, и поэтому ни в каких книжках их нет. Да, именно так и представляешь себе счастье в восемь лет…
   Много лет спустя я увидел автопортрет Туве Янссон в окружении ее странных маленьких героев. У этой худенькой женщины мальчишеское лицо так и не повзрослевшего Питера Пэна, непокорная копна кое-как подстриженных волос, почти незаметная улыбка и печальные, но строгие глаза усталого ангела. Я всегда откуда-то знал, что именно так она и выглядит…
   Сказки Туве Янссон, при всей своей внешней простоте, заковыристы и сюрпризоносны необычайно. Глубоки и философичны, пардон за неуместный пафос. Мировоззренческая система автора с трудом поддается формулировке, и с еще большим трудом — претворению в жизнь. Истории о муми-семействе немного напоминают китайские легенды о святых даосах — истории без морали, без поучений и «оргвыводов», только тихая констатация факта: "И так бывает", — счастливый вздох и доверчивый взгляд, устремленный в холодное небо.
   Начать с того, что в сказках Туве Янссон напрочь отсутствует примитивная бинарная логика, столь характерная для детской (и, увы, не только детской) литературы. Проще говоря, среди ее героев нет отрицательных — ни одного. Вернее, ни одного из героев Янссон даже непримиримый детский разум не сочтет безнадежно отрицательным — разве что забавным. Хотя, если разобраться, многие из них ведут себя в высшей степени отвратительно: взять хотя бы того же Сниффа — вроде бы маленькая никчемная мерзость и ничего больше. Алчное, неумное, трусливое и в то же время чрезвычайно амбициозное создание. И если бы только Снифф! Занудный нытик и вечный коллекционер Хемуль, старый склочник Ондатр, зловредная малышка Мю и угрюмая, изнывающая от бесконечной жалости к себе Миса (последняя пара персонажей появляется в сказке "Опасное лето") — именно такие типы и портят нам жизнь, их девиз: "Ни дня без стакана крови ближнего своего" (если у вас есть возражения, значит, вы живете в общежитии для ангелов). Но — странное дело! — члены муми-семейства никого не осуждают, не раздражаются, не пытаются избавиться от них, как от напасти, а принимают — такими, какие есть. Они стратегически выстраивают свои отношения со Сниффом, Ондатром, Хемулем и прочими с учетом их многочисленных слабостей — таким образом, чтобы эти "несовершенные существа" чувствовали себя счастливыми. Чего греха таить: в каждом из нас притаился свой "внутренний Снифф" (а также "внутренний Ондатр", "внутренняя Миса" etc.), и мудрая маленькая финнка по имени Туве не только осознает этот печальный факт, но и дарит своим читателям действенные рецепты их укрощения. И главный (самый действенный и самый трудноосуществимый) из этих рецептов: принять себя таким, какой ты есть, смириться с собой и в самый черный свой день подмигнуть собственному отражению в зеркале — если не с любовью, то с искренней симпатией.
   Герои Туве Янссон легко и с удовольствием переживают не только забавные приключения, описанные в "Шляпе Волшебника", но и настоящие катастрофы. Они с радостью встречают наводнение ("Опасное лето") и не упускают случая воспользоваться им как поводом отправиться в путешествие, завести великое множество новых приятелей и вообще оттянуться на полную катушку; мудрая, как очередная инкарнация Будды, и суетливая, как всякая настоящая женщина, Муми-мама печет торт накануне конца света ("Комета прилетает") и организует транспортировку бесчисленного множества ненужных вещей в безопасное укрытие (мне пришлось здорово повзрослеть, чтобы оценить безжалостную иронию Туве Янссон). Маленькие существа из Муми-дола испытывают печаль, когда понимают, что комета сожжет землю, но они не трясутся от страха и не устраивают пафосных прощаний с жизнью, а деловито обставляют своим трогательным хламом уютную пещеру, где спокойно и с присущим им очаровательным гедонизмом проводят вечер, а потом мирно укладываются спать. Все суета сует. Ничто не имеет особого значения в Муми-доле — даже огненная комета… Вот такой вот «муми-дзен».
   Невозможно писать о сказках Янссон и не упомянуть Снусмумрика, любимого героя "продвинутой молодежи" моего поколения (здорово подозреваю, что не только моего, но все же поостерегусь расписываться за других). Дочка скульптора, девочка из бедной, но бесконечно счастливой богемной семьи, Туве отлично знает (чувствует), что настоящему мужчине не нужно ничего, кроме шляпы, губной гармошки да курительной трубки. И товарищей, конечно.
   Все мужчины пируют, и они между собой товарищи, которые никогда друг друга не предают. Товарищ может говорить тебе ужасные вещи, но назавтра все это забыто. Товарищ не прощает, он только забывает, а женщина — она все прощает, но не забывает никогда. Вот так-то! Поэтому женщинам пировать нельзя. Очень неприятно, если тебя прощают. Товарищ никогда не говорит ничего умного, что стоит повторять на следующий день. Он только знает, что теперь ничего такого важного нет1.
   Черт, она действительно все понимает. Абсолютно все. Каким, оказывается, мудрым я был в восемь лет, когда мечтал на ней жениться!
   И еще немного правды о Снусмумриках. Всю свою жизнь Снусмумрик мечтал сорвать таблички, запрещавшие все, что ему нравилось, и теперь дрожал от нетерпения. Наконец-то! Он начал с таблички "Курить воспрещается!" Затем схватил табличку "Запрещается сидеть на траве!" Потом полетела в сторону табличка "Запрещается смеяться и свистеть!" А вслед за ней отправилась табличка "Запрещается прыгать!"2
   Такие дела. По большому счету, именно этим я сам всю жизнь и занимался: по мере своих скромных сил "срывал таблички". Курил, сидел на траве, смеялся и свистел. И прыгал. Ох, как же я прыгал! До сих пор прыгаю, собственно говоря. А чтобы прыгать было легче, старался не отягощать свои карманы всяким барахлом… разве что курительная трубка и губная гармошка куда же без них?!
   Эта северная колдунья с лицом умного ребенка, скульпторская дочка, художница, несколько лет жизни которой прошли на почти необитаемом северном острове, — крупный специалист по снусмумрикоподобным. Она видит нас как на ладони и с удовольствием посмеивается над нами — ничуть не меньше, чем над Муми-мамой, которая пытается спасти новую ванную, занавески и примус накануне конца света (хотя и хатифнатту понятно: мудрое сердце сказочницы принадлежит нашему брату и никому другому). Возможно, Муми-дол (или Муми-дален) был заботливо сконструирован Туве в качестве такого специального полезного места, где Снусмумрику легко выжить. Заповедник, так сказать… Хмурая девочка, которая в детстве обожала придумывать страшные сказки для робких сверстников и сама содрогалась, оказавшись во власти собственных могущественных и мрачных фантазий (покончив со сказками, непременно почитайте главы из автобиографической повести "Дочь скульптора", вам предстоит здорово удивиться!), стала взрослой и поняла, что "змей, живущих в плюшевых коврах", в этом мире и без нее предостаточно. А "светлых узоров", по которым следует ходить, чтобы избежать опасностей, несколько меньше, чем хотелось бы. И тогда она придумала Муми-дол и удалилась туда чем не "Внутренняя Монголия"?!
   Не имеет значения, зачитывались вы в детстве сказками Туве Янссон о муми-троллях или нет. Никогда не поздно попробовать. Милорад Павич не зря писал, что всякую книгу следует читать дважды: в первый раз, когда ты моложе автора, и снова — когда становишься старше.
   Приятного путешествия во внутреннюю мумитроллию! Возвращаться, кстати, не обязательно.
    1999 г.

Морра пришла

   Жизнь — это остров скорби и печали,
   не успеешь век прожить,
   тут и смерть пришла
   поминай, как звали!1

   В среду, 27 июня 2001 года, умерла Туве Янссон, хрупкая скандинавская фея, нечеловечески красивая, умная и, судя по настроению ее «взрослых» рассказов, бесконечно одинокая женщина. Добрые волшебницы смертны, и это хреново, потому что на них, в некотором смысле, держится мир. Мой мир, по крайней мере. На ком/чем держатся ваши версии обитаемой реальности, судить не берусь.
   Туве Янссон умерла. Писать по этому поводу высокопарное подобие олитературенного некролога было бы глупо: вполне в духе Хемуля. Изводить читателя сентиментальными воспоминаниями о том, как мне в руки впервые попала книжка Туве Янссон (это была "Шляпа волшебника", коли уж к слову пришлось), тоже не стану, дабы не вышла ненароком невольная пародия на мемуары Муми-папы. Есть соблазн истерично взвизгнуть, как сделала бы на моем месте Малышка Мю: "а потом мы все умрем!" — но преодолею и это искушение. А для оптимистического заявления, подобающего совершенномудрому Снусмумрику: "Смерть — это просто бесконечное путешествие, и теперь наша милая Туве наконец-то погуляет как следует", — у меня нынче ночью не хватает мужества. Да и не знаю я пока, что такое смерть, хоть и ощущаю постоянно ее легкое дыхание где-то поблизости. Наверное, оно сопровождает всякого, кто, "земную жизнь пройдя до половины", все еще сохранил каким-то чудом младенческую остроту восприятия.
   Туве Янссон умерла, и я сегодня всю ночь думаю о смерти, хотя моя обычная норма — полчаса в сутки, не более (а порой, когда выдается особенно счастливый день, можно ограничиться несколькими минутами). Мне здорово не по себе: словно бы Морру увидел, ей-богу.
   Я эгоистичен, как Снифф, и Туве Янссон была нужна мне живой, потому что она каким-то образом стояла между мной и смертью. Тут вот ведь какое дело: пока у человека живы родители, он почти не ощущает собственной смертности; сироте же нужно быть на редкость бесчувственным бревном, чтобы продолжать полагать себя бессмертным. Действие механизма почти неописуемо, просто когда мама и папа умирают, оказываешься словно бы на сквозняке, будто жизнь прохудилась и из всех щелей дует вечность. Я не знаю, почему это так, знаю лишь, что это действительно происходит.
   Мои родители умерли уже давно, и я почти привык "стоять на сквозняке"; впрочем, до сих пор меня прикрывала хрупкой своей спиной маленькая северная колдунья, женщина с лицом Питера Пэна, сказочница, много лет прожившая на необитаемом острове, всенасветемогущая, как полагал я в детстве, хоть и не читал тогда изобретшего эффектное сие словечко Тутуолу. Ничего удивительного: когда я был очень маленьким, Туве Янссон значила для меня куда больше, чем родители. Ее не было рядом, но я лепил себя по ее образу и подобию; я хотел быть похожим на нее, ибо по малолетству полагал, что наградой за тяжкий духовный труд станет пропуск в Муми-дол; и попробовал бы кто-нибудь заявить, будто священное это место — литературный морок, фата-моргана бессмысленная, опиум для несовершеннолетнего народа… Гнев мой был бы ужасен.
   Но теперь это больше не имеет значения: Туве Янссон умерла, и сходство, которое я на протяжении многих лет насильственно навязывал своему сердцу и (куда менее успешно) лицу, теперь лишь очередное напоминание о том, что я смертен. В плюшевых коврах действительно живут змеи, вокруг любого катка непременно обнаруживается кольцо черной воды, а в музее восковых фигур видно, как легко можно уничтожить людей. Что ж, приму во внимание.
   Потому что, как писала сама Туве: Никто не может быть в чем-то уверен, и поэтому так важно вовремя поискать надежное убежище.
   Так-то.
    2001 г.

Португальский сплин

   "Философские фантазии парижского праздношатающегося" — так сам Бодлер хотел назвать свои стихотворения в прозе. И действительно, пока мы переворачиваем страницу за страницей, наше воображение услужливо рисует незамысловатые эскизы похождений "образа автора": безработный и почти безденежный, то одурманенный опиумом, то страдающий от похмелья, он таскается по Парижу, иногда экзальтированно восхищается его улицами, но чаще морщит нос от отвращения, то и дело натыкаясь на несуразные мерзости городского бытия; рассеянно заворачивает к очередной подружке (а они у Бодлера все как на подбор, сильно пьющие, безумные и с тяжелым характером); исподлобья косится на встречных, то и дело некстати поминает склоки с коллегами (ясен пень, беспросветно бездарными и напыщенными). Грустно, забавно и не слишком актуально, правда?
   Но что-то подсказывает: все это не то, не так, не о том. Все неправильно! Убогое воображение сдается и отправляется на заслуженный отдых, уступая место читательскому чутью. "Парижский сплин" — это нечто гораздо большее, чем "философские фантазии праздношатающегося", пусть даже и «парижского». Готье писал, что Бодлер "схватил и уловил нечто, не поддающееся выражению". Так точно. Схватил. Уловил. Осмелюсь добавить: из этого «нечта» Бодлер ухитрился построить мост между… Нет, не все так просто, тут без лирического отступления не обойдешься.
   Моя подружка учит португальский язык. В воскресенье вечером, за полчаса до заката, мы встретились на Патриарших прудах. Дул теплый ветер, у меня были очки с желтыми стеклами, у нее — с розовыми, и мы рассматривали небо, то и дело меняясь очками.
   — В португальском языке есть потрясающее слово: "солдада", — вдруг сказала она. (Я не знаю, как пишется это слово по-португальски, поэтому ограничиваюсь воспроизведением русской транскрипции; ударение, кстати, на предпоследнем слоге.)
   Перевод отнял у нас примерно четверть часа, обсуждение — остаток вечера. Чтобы объяснить значение слова «солдада», надо вспомнить так называемую "эпоху великих открытий", многие из которых были сделаны именно португальскими мореходами.
   Можно было бы сказать, что состояние, которое испытывает человек, вот уже три месяца пребывающий на колеблющейся палубе корабля, когда родной берег остался так далеко позади, что вернуться туда уже невозможно (для этого попросту не хватит запасов воды и продовольствия); а в существование какого-то иного берега уже невозможно поверить (потому что пропал веселый энтузиазм, охватывающий странника в самом начале пути) — и есть «солдада». Но нет, это еще не все.
   Устав болтаться между прошлым и полной неизвестностью (вместо привычного "между прошлым и будущим"), путешественник начинает испытывать ненависть к своим спутникам — без причины и даже без повода. Но он терпит, стиснув зубы, и не затевает свару, потому что знает: корабль сейчас подобен пороховой бочке и никто не пожелает стать безумцем, высекающим искры. И еще он знает, что стоит ногам оказаться на твердой земле, и все пройдет: ненавистные чужаки снова покажутся ему добрыми товарищами по странствию в пленительную неизвестность. Поэтому на корабле воцаряется напряженное, противоестественное дружелюбие, больше всего похожее на дрянную репетицию в самодеятельном театре. Можно было бы сказать, что это и есть «солдада», но это еще не все.
   Родные и близкие, оставшиеся дома, постепенно начинают казаться страннику самыми совершенными, идеальными, чудесными существами. Все ссоры забываются, а незначительные мгновения тихого домашнего счастья, вроде бы не несущие мощного эмоционального заряда, кажутся ему райским блаженством. Постепенно путешественник перестает верить, что его близкие существуют на самом деле, он понимает, что они вовсе не живые, реальные люди, а ангелы, привидевшиеся ему во время ненадежного предрассветного сна, и поэтому воспоминания столь обманчиво похожи на реальность, хотя… не так уж и похожи. Путешественник понимает, что никогда больше не сможет оказаться рядом с ними (не потому, что не верит в благополучный исход путешествия, а потому, что понимает: этих людей никогда не было, он их придумал, а значит — все безнадежно!). И он вынужден смириться с этим знанием. Можно было бы сказать, что это и есть «солдада», но и это еще не все…
   Дело в том, что друзья и родные путешественника, те, кто остался дома, отлично знают о чувствах, которые он испытывает. Они искренне сопереживают ему, но прекрасно понимают, что ничем не могут помочь: им остается только ждать, а все остальное в руках Провидения. И еще… еще они знают, что из путешествия к ним вернется (если вернется) совсем другой человек, и он будет не слишком похож на того, которого они проводили. Скорее, совсем не похож. Но они все равно ждут.
   Все это вместе и есть «солдада». Мост между тем, кто доверился ненадежному темному морю, и теми, кто остался дома. Мост между людьми, которые расстались навсегда — чем бы ни закончилось путешествие. Самая светлая и самая сокрушительная разновидность тоски.
   Совершенно очевидно, что французский поэт Шарль Бодлер не был португальским мореплавателем. Но его «сплин» — синоним загадочного португальского слова «солдада».
   — Скажи, загадочный человек, кого ты любишь больше — отца, мать, сестру или брата?
   — У меня нет ни отца, ни матери, ни сестры, ни брата.
   — А друзей?
   — Не понимаю, о чем вы: смысл ваших слов от меня ускользает.
   — А родину?
   — Не знаю, в каких широтах она лежит.
   ...
   — Так что же ты любишь, несуразный чужак?
   — Люблю облака… облака, плывущие там… далёко… далёко… сказочные облака!
   Это стихотворение в прозе называется «Чужак». Оно открывает сборник, задает тон, создает настроение. Вернее, обрекает на настроение. Читающий Бодлера обречен на своей шкуре узнать точный перевод португальского слова «солдада». Ничего удивительного: любой настоящий поэт — путешественник, отправившийся в полную неизвестность. Палуба под его ногами ходит ходуном, вернуться домой невозможно, а иной берег, кажется, совершенно недосягаем: поэты, увы, не столь удачливы, как мореходы. А удел настоящего ценителя поэзии — оставаться на берегу… и в точности знать, что именно испытывает тот, кто доверился воле ветра и Провидения.
   "Парижский сплин" Бодлера — та самая "склянка с настоем опиума", отталкивающие и притягательные очертания которой потревожат вас в самый уютный из вечеров; эта крошечная книжечка — концентрированная «солдада», идеальный мост между поэтом и читателем, странником и тем, кто остался «дома».
   Если печаль Шарля Бодлера не утянет вас на самое дно его сердца, которое вдруг по нелепому магическому недоразумению окажется вашим собственным… что ж, учите португальский язык. Или сами отправляйтесь в плавание к иному берегу, которого, скорее всего, нет.
    1999 г.

Две «Эдды» как пособие по экстремальной журналистике

   В эссе "Удел скандинавов" Борхес размышляет о превратностях так называемой "исторической справедливости": в XII веке исландцы открыли Америку и жанр реалистической прозы, но оба открытия не принесли им славы. Европейские «провинциалы», флегматичные северные гордецы, они не освоили трудное, но суетное искусство исторического маркетинга и не сумели должным образом предъявить свои «достижения» мировому сообществу, поэтому любой ясноглазый школьник скажет вам, что Америку открыл Колумб — хоть головой об стенку бейся!