Мы сменили тему разговора.
   Близилось Рождество, и неделю, когда не было скачек, я провел в Кенсингтоне. Родители встретили меня с обычным дружелюбным равнодушием и предоставили самому себе. Они оба были заняты подготовкой к предстоящим рождественским выступлениям, и мать отрабатывала концерт, который ей предстояло играть в новом году. Каждое утро она начинала ровно в семь и с короткими перерывами на кофе и размышления сидела за роялем до половины первого. За свои двадцать шесть лет я привык просыпаться под звуки хроматических гамм и арпеджио и лениво лежал в постели, слушая, как она тщательно отрабатывает фразу за фразой, пробираясь через диссонансы современной партитуры, повторяя и повторяя аккорд за аккордом, пока они наконец не удовлетворят ее и она не будет знать, что каждая нота переливается в другую в назначенном порядке.
   Я мог точно обрисовать ее: одетая для работы в кашемировый свитер и спортивные брюки, она сидит с прямой спиной на специальном стуле, голова устремлена вперед, будто она прислушивается больше к роялю, чем к самим нотам. Она докапывалась до самого дна, чтобы понять суть, основное намерение композитора; и когда они твердо укладывались у нее в голове, начинала придавать им собственную интерпретацию, обостряла контрасты настроения и тональности, пока законченная концепция не всплывала, – ясная, сверкающая и запоминающаяся.
   Моя мать не была для меня утешительницей в детстве, не проявляла любящего интереса ко мне теперь, когда я стал взрослым, но своим примером показывала мне множество качеств, которыми я восхищался и высоко ценил. В частности, профессионализм, несгибаемую целеустремленность, отказ удовлетворяться низкими стандартами, если можно трудом достичь высоких. Я вырос уверенным в себе молодым человеком благодаря ее неучастию в материнских заботах, но зато я видел, какая тяжелая работа скрывается за громким успехом ее публичных выступлений, я вырос, не ожидая, что успех свалится мне прямо в руки без малейших усилий с моей стороны. Чему еще мать может научить своего сына?
   Джоанна тоже была очень занята: она пела в Рождественской оратории. Только однажды промозглым утром мне удалось поймать ее на прогулке в парке, но, увы, мысли о Бахе легко отодвигали меня на второй план в ее сознании. Она, не переставая, мычала отрывки из оратории от Альберт-Гейт до Серпентайн и от Серпентайн до Бейзуотерроу. Там я посадил ее в такси и повез на рождественский ленч в «Савой», где она выглядела так, будто с трудом удерживалась от желания запеть в полный голос, потому что акустика главного вестибюля поразила ее. Я не мог решить, притворялась ли она раздраженной или в самом деле сердилась, и если так, то почему?
   Определенно, она выглядела совсем не беззаботной, как обычно, в поведении была какая-то горечь, которая мне не нравилась. Когда мы одолели половину отличного Мясного пирога, у меня запоздало мелькнула мысль, что она несчастна. В таком состоянии я не видел ее раньше и потому был не уверен в правильности своей догадки. Я подождал, пока принесли кофе, и небрежно спросил:
   – Что случилось, Джоанна?
   Она посмотрела на меня, потом обвела глазами зал, затем снова взглянула на меня, потом на свой кофе.
   Наконец она сказала:
   – Брайен хочет, чтоб я вышла за него замуж. Совсем не то, чего я ожидал, и я почувствовал ужасную боль.
   Я обнаружил, что разглядываю кофе, черный и горький, весьма подходящий к случаю, мелькнула мысль.
   – Не знаю, что делать, – продолжала Джоанна. – Меня вполне устраивало, как у нас все шло. Сейчас я выбита из колеи. Брайен без конца говорит о «жизни во грехе» и что надо «узаконить отношения». Он сейчас особенно часто ходит в церковь и не может примирить наши отношения с религией. Я никогда не думала, что это грешно, просто радостно и плодотворно и… и удобно. Он говорит, что надо купить дом и солидно устроить его, он видит меня только домохозяйкой, которая убирает, штопает, готовит и тому подобное. А я не такого сорта человек. Одна мысль об этом пугает меня. Если я выйду за него замуж, я знаю, я буду несчастна… – Ее голос дрогнул.
   – А если не выйдешь замуж за него? – спросил я.
   – Тогда я тоже буду несчастна, потому что он отказывается продолжать наши отношения. Нам теперь вместе нелегко. Мы… ссоримся. Он утверждает, что безответственно и глупо в моем возрасте отказываться от замужества, и я говорю, что с удовольствием выйду за него замуж, если мы будем продолжать жить, как до сих пор: он будет приходить и уходить, когда ему хочется, и я тоже буду свободна, буду работать и ходить, куда мне нравится. Но он так не хочет. Он хочет соблюдать условности, быть респектабельным… и скучным. – Последнее слово получилось как взрыв и с оттенком презрения. Наступила пауза, она энергично размешивала кофе. В нем не было сахара. Я наблюдал за нервными движениями длинных сильных пальцев, слишком крепко державших ложку.
   – Ты сильно его любишь? – спросил я, испытывая острую боль.
   – Не знаю, – произнесла она несчастным тоном. – Я теперь не знаю, что такое любовь. – Она смотрела прямо на маленький столик. – Если это значит, что я должна всю жизнь приспосабливаться, чтобы создать удобства для его творчества, тогда я не люблю его. Если это значит быть счастливой в постели, тогда люблю.
   Она заметила тень на моем лице и резко остановилась.
   – Черт… Роб, прости. Это было так давно, когда ты говорил о… Я не думала, что ты еще…
   – Ладно, – проговорил я. – Не имеет значения.
   – Как ты думаешь, что… что мне делать? – спросила она, помолчав и все еще играя кофейной ложкой.
   – Совершенно ясно, – убежденно сказал я, – что тебе не стоит выходить замуж за Брайена, если ты не сможешь выносить жизнь, какую он намерен вести. Это совсем не в твоем характере.
   – Тогда? – тихо спросила она.
   Я покачал головой. Решать ей придется самой. Никакой мой ответ не может быть беспристрастным, и она должна знать об этом.
   Она сразу же ушла, потому что спешила на репетицию. Я заплатил, вышел на предпраздничную улицу и медленно побрел домой, купив по дороге подарки для всей семьи. Брак, какой предлагал Брайен, а Джоанна с презрением отвергала, был и моей самой большой в мире мечтой. Почему, безутешно размышлял я, жизнь так ужасно несправедлива?
   На Святках Темплейт выиграл Королевские скачки – одно из десяти важнейших соревнований года. Таким образом, он твердо перешел в класс скаковых звезд, и мне это тоже не принесло никакого вреда.
   Скачки транслировали по телевидению, и Морис Кемп-Лоур поставил меня перед камерами и взял интервью как у жокея-победителя. В конце краткой беседы он предложил мне послать привет Пипу, который, как объяснил Кемп-Лоур зрителям, следил за соревнованиями дома. Я видел Пипа неделю или две назад, и мы обсуждали с ним тактику предстоящих скачек, – но я любезно приветствовал Пипа и сказал, что, надеюсь, его нога заживает хорошо. Кемп-Лоур, улыбаясь, добавил:
   – Мы все желаем вам скорейшего выздоровления, Пип.
   На следующий день спортивная пресса хвалила Темплейта и меня, многие тренеры, с лошадьми которых я еще не имел дела, предложили мне работать для них. У меня наконец появилось чувство, что меня приняли как жокея за мои собственные заслуги, а не только как временную замену Пипа. Вполне возможно, трепетала во мне надежда, что, когда Пип вернется, я не потеряюсь опять где-то в скаковых дебрях, потому что два тренера предложили мне работать с их лошадьми в любой момент, когда я буду свободен.
   Естественно, что не обошлось и без падений, но, наверное, мне везло, и их было меньше, чем обычно: я не получил никаких серьезных травм, которые помешали бы участвовать в скачках, кроме нескольких синяков и царапин.
   Самое худшее, с точки зрения зрителей, падение случилось однажды в январский субботний полдень, когда лошадь, с которой я работал, сбросила меня, отклонившись в прыжке от препятствия в сторону трибун. Я упал на голову и пришел в себя, когда санитары «скорой помощи» поднимали меня на носилках в машину. Минуту или две я не мог вспомнить, где нахожусь.
   Лицо Джеймса, склонившегося надо мной, когда они несли меня в пункт первой помощи, будто выключателя вернуло меня на землю, и я спросил, в порядке ли лошадь.
   – Да, – ответил он, – а как вы?
   – Ничего не сломано, – заверил я его, будто пьяный двигая конечностями по пути от машины к помещению.
   – Лошадь перекатилась через вас, – сказал Джеймс.
   – Вот как, – усмехнулся я. – То-то я чувствовал, будто меня выжимают, как лимон.
   Я немного полежал в помещении первой помощи и к концу дня вернулся с Джеймсом в Баркшир.
   – С вами все в порядке? – спросил он по дороге в машине.
   – Да, – бодро ответил я. – Прекрасно. – На самом деле время от времени у меня начиналось головокружение, я испытывал слабость и тошноту, но скрывать свое истинное состояние от тренеров стало профессиональной привычкой, и я был уверен, что к понедельнику после хорошего сна смогу участвовать в скачках.
   Единственным человеком, который откровенно выражал недовольство, если я выигрывал скачку, был Джон Боллертон, и я несколько раз в парадном круге ловил его взгляд, когда он, сжав тонкие губы, с очевидной враждебностью, совсем не соответствовавшей положению распорядителя, смотрел на меня.
   После того дня, когда мы вместе участвовали в телевизионной передаче, мы едва ли обменялись несколькими словами, но Корин с едва скрываемым наслаждением передал мне, что Боллертон громко говорил ему и Морису Кемп-Лоуру в баре для членов Национального охотничьего комитета:
   – Финн вовсе не заслуживает той шумихи, какую подняли вокруг его побед. Он так же быстро полетит вниз, как и поднялся, вот увидите. И я первый, кто не будет плакать о нем.
   Каково же было мое удивление, когда на следующий день после падения Корин предложил мне участвовать в скачках на одной из лошадей Боллертона. Сначала я отказался и не принял слова Корина всерьез. Его звонок разбудил меня воскресным утром, и я было подумал, что это следствие сотрясения мозга.
   – Если бы перед ним стоял выбор между мной и мешком картошки, – сказал я сонным голосом, – он выбрал бы картошку.
   – Нет, я серьезно, Роб, он хочет, чтобы вы работали с Шантитауном завтра в Данстейбле, – убеждал меня Келлар. – Должен признаться, что я и сам не понимаю, в чем дело, ведь он так настроен против вас. Но он совершенно определенно сказал мне по телефону не больше пяти минут назад. Может, это оливковая ветвь.
   А может, и нет, подумал я. Моим первым инстинктивным желанием было отказаться, но я не мог придумать убедительного довода. Корин прежде спросил, свободен ли я, а потом предложил работать с лошадью Боллертона. Откровенный отказ без всяких объяснений хотя и был возможен, но дал бы Боллертону законный повод к враждебности, если он искренне хотел сгладить свою неприязнь, в чем я, правда, сомневался. И все равно отказ от его предложения только обострил бы враждебность.
   Шантитаун не Темплейт. Далеко не Темплейт. На следующее утро по дороге в Данстейбл Тик-Ток утешительным тоном описывал мне его непредсказуемый характер и ненадежную прыгучесть.
   – Он великолепно подходит, – говорил Тик-Ток, ставя ногу на акселератор «мини-купера», – только на убой. Деликатес. Вся живодерня будет аплодировать.
   – У него неплохие данные, – слабо протестовал я, предвидя предстоящие мучения.
   – Гм, каждый раз, когда он выигрывает или занимает I призовое место, у жокея руки болтаются, как после вывиха. Попробуй заставь его сойти с места на старте и скакать куда надо. Когда он не в настроении, остается только держать его в шенкелях и надеяться на бога. Иначе он и к финишу не придет. Ему нужна жесткая узда. Фактически я не могу вспомнить, – с иронической ухмылкой закончил Тик-Ток, – другую лошадь, которая бы так плохо слушалась своего жокея.
   Несколько недель назад Тик-Ток имел сомнительное удовольствие работать с лошадью Боллертона. Тогда распорядители втолкнули Шантитауна на третье место, а до тех пор Корин Келлар игнорировал Тик-Тока. Типичная для Корина несправедливость: дать отставку человеку, который, несмотря на неприятности, работал в его интересах, и Корин не ударил палец о палец, чтобы положить конец слухам, будто Тик-Ток имеет привычку работать спустя рукава.
   Несмотря на резкое сокращение числа скачек, в которых он участвовал, слухи не портили настроения самому Тик-Току. Он пожимал плечами и с убежденным выражением на худощавом молодом лице заявлял:
   – Со, временем они изменят мнение. Я буду выжимать из каждой лошади, с которой работаю, все до кос-рей. Я водружу свою задницу на любую безнадежную клячу. Никто не увидит, что я пришел восьмым, если я могу приволочь это чудовище шестым.
   Шантитаун, когда мы встали на старт, выглядел хуже, чем я ожидал. Казалось, он вот-вот уснет на ходу. Когда дали старт, он едва переступал ногами, и я с трудом заставил его двинуться к первому препятствию. Скакун взлетел довольно хорошо, но потом с трудом обрел равновесие. И так после каждого прыжка. Это меня озадачило, потому что совсем не соответствовало тому, что говорил Тик-Ток. Но у лошадей бывают свои дни пониженной активности по неизвестным нам причинам, и я предполагал, что это один из таких дней. Все три мили мы ковыляли, замыкая группу лошадей, и бесславно пришли последними. Все мои усилия заставить его двигаться быстрее ушли впустую, он никак не реагировал на них. Шантитаун с самого начала не взял удила, а к концу казалось, что он избит до смерти.
   Когда мы вернулись, нас встретил враждебный прием. Джон Боллертон гремел, как июльский гром. Корин, чувствуя себя неуверенно, по-видимому, собирался сделать меня козлом отпущения за неудачу лошади, чтобы спасти свою репутацию тренера. Вечная опасность, когда работаешь с лошадьми Корина.
   – Какого черта?! Что вы делаете? – агрессивно накинулся на меня Боллертон, когда я соскользнул на землю и стал расседлывать Шантитауна.
   – Мне жаль, сэр, но он был не в состоянии идти быстрее.
   – Не болтайте чепуху, – кричал Боллертон. – Я никогда не видел такой отвратительной беспомощности. Вы не сумеете управлять даже повозкой, запряженной свиньями, не то что лошадью. Если вы спросите меня, я все объясню: вы не дали лошади шанс проявить себя. Вы пропустили старт, и вы мешали ему встать на ноги после прыжков.
   – Я предупреждал вас, – укоризненно обратился ко мне Корин, – не позволяйте ему уходить в сторону и держитесь сзади первые две мили. Я не думал, что вы примете мои советы так буквально…
   – Буквально? – захлебываясь от ярости, перебил его Боллертон. – Вы что, боялись, что он вырвется вперед, или чего вы боялись? Если вы не умеете ездить верхом, то какого черта вы вообще участвуете в скачках? Почему бы сразу не сказать, что вы не умеете? Это бы спасло нам всем и время и деньги.
   Я сказал:
   – Лошадь не тянула, она была как неживая.
   – Келлар, – почти заорал Боллертон. – Разве моя лошадь не тянет?
   – Да, Шанти тянет, – подтвердил Корин, избегая моего взгляда.
   – И вы сказали, что с ним все в порядке. Что он в отличной форме.
   – Да, я думал, он выиграет.
   Они оба осуждающе глядели на меня. Корин должен бы знать, что лошадь бежала вяло, потому что он наблюдал скачки опытным глазом, но он не собирался признавать очевидный факт. Если бы я работал для Корина, кисло подумал я, у меня с ним скоро начались бы такие же стычки, как у Арта.
   Боллертон сощурил глаза и сказал:
   – Я попросил вас работать с Шантитауном вопреки моим самым твердым убеждениям и только потому, что Морис Кемп-Лоур утверждал, будто я неправильно сужу о вас и будто вы надежный человек, который станет заметной фигурой на скачках. Прекрасно, теперь я скажу ему, что он ошибался. Вы больше никогда не получите мою лошадь, я обещаю вам.
   Он повернулся на каблуках и пошел, Корин последовал за ним. Когда я спускался в весовую, моим главным чувством было раздражение, что я не послушался инстинкта и сразу же не отказался.
   К концу дня недоумение, вызванное сонливостью Шантитауна, сменилось тревогой, потому что ни одна из двух других лошадей, с которыми я работал потом, не показала тех результатов, каких ожидали. Они обе вели себя вполне нормально и шли хорошо, но финишировали почти последними, и хотя владельцы оказались гораздо более любезными, чем Боллертон, их разочарование было очевидным.
   На следующий день, уже в Данстейбле, серия провалов продолжалась. Меня наняли для трех лошадей, и они все финишировали плохо. Весь этот угнетающий день я с извинениями объяснял владельцу за владельцем, что я не мог заставить их лошадей идти быстрее. И действительно, третья лошадь шла так плохо, что мне пришлось тянуть ее до конца круга. И в лучшие дни она прыгала медленно, а тут так долго готовилась к прыжку и так долго стояла на месте после приземления, что, когда мы одолели милю, остальные уже прошли все препятствия и почти всю дистанцию. Когда я натягивал поводья, она неохотно переходила с медленного шага на галоп, но, проскакав с минуту, снова замедляла ход – верный признак, что лошадь очень устала. Я подумал, что поскольку ее тренировал сам владелец, фермер, то, должно быть, он слишком много гонял ее галопом накануне, но фермер утверждал, что такого не было.
   Череда провалов на скачках более привычна, чем удачи, и тот факт, что шесть моих лошадей подряд показали себя гораздо ниже своих обычных способностей, не привлек бы особого внимания, если бы не Джон Боллертон.
   После пятой скачки я переоделся и выходил из весовой, когда наткнулся на него, окруженного маленькой группой постоянных болельщиков. Все головы повернулись в мою сторону, и оценивающие взгляды свидетельствовали о том, что они обсуждали меня, и Боллертон, как обычно, громко что-то говорил; слово «позор» ясно долетело до меня.
   Морис Кемп-Лоур подошел к воротам скакового круга, где я стоял, чтобы поговорить со мной. Мы несколько раз встречались на скачках, и внешне все выглядело, будто мы в дружеских отношениях, но, несмотря на его очарование или, может, потому, что оно казалось слишком отлакированным, я чувствовал, что его дружелюбие профессионального сорта: «может быть полезен». Я не верил, что нравлюсь ему сам по себе.
   Он сиял улыбкой, очарование было включено на полную мощность, плотная фигура излучала здоровье и надежность, и голубые глаза достигли почти невероятного блеска в этих серых январских сумерках. Я автоматически улыбнулся: никто бы не смог удержаться. Весь его впечатляющий успех исходил из непререкаемого чувства благополучия, которым он вдохновлял любого, с кем разговаривал. От старших распорядителей до мелких служащих не было никого, кто бы не радовался его компании, даже если они, подобно мне, подозревали небескорыстные мотивы – собрать материал для программы.
   – Что, Роб, неудача? – бодро сказал он. – Я слышал, будто похвальные слова, что я сказал о вас Боллертону, вышли вам боком.
   – Можно считать и так, – согласился я. – Но в любом случае спасибо.
   Я отчетливо слышал слабый высокий свист, когда он вдыхал воздух, и понял, что первый раз встретил его во время приступа астмы. Я слегка пожалел Кемп-Лоура.
   – Джеймс уже затвердил свои планы на Зимний кубок? – небрежно спросил он. Я улыбнулся. Как я и предполагал, он собирал информацию. Но ведь это его работа, и я не видел ничего предосудительного в том, чтобы поболтать с ним.
   – Будет участвовать Темплейт, он в прекрасной форме, – сообщил я.
   – И работать с ним будете вы?
   – Да.
   – Как долго еще Пип не сможет участвовать в скачках? – спросил о» с явным хрипом в легких.
   – Считают, что нога хорошо идет на поправку, но пока она в гипсе, – ответил я. – Его снимут на следующей неделе. Думаю, что к Челтнему он будет готов, но, конечно, к Зимнему кубку еще не поправится.
   До Зимнего кубка оставался почти месяц, и я возлагал на него особые надежды. К Золотому кубку Челтнема Пип будет вполне здоров и сможет работать на Темплейте, и у меня остается только Зимний кубок, пока я дублирую Пипа.
   – Какие, по-вашему, шансы у Темплейта в Зимнем кубке? – спросил Морис, наблюдая в бинокль за стартом.
   – О, я надеюсь, он выиграет, – усмехнулся я. – Вы можете процитировать меня.
   – Возможно, процитирую, – согласился он, тоже улыбаясь. Мы вместе смотрели скачки, и его личность оказывала такое действие, что я уезжал из Данстейбла в бодром настроении, а гнетущие результаты двух последних дней были временно забыты.

8

   Бодрость оказалась ошибочной. Волшебная полоса удач кончилась и отомстила мне. В течение следующих двух недель я работал с семнадцатью лошадьми, пятнадцать из них финишировали замыкающими, и только в двух случаях мы пришли средними.
   Я не мог понять, в чем дело. Насколько я знал, в моем умении работать с лошадьми ничего не изменилось, и казалось совершенно неправдоподобным, чтобы все мои лошади одновременно теряли форму. Во мне поселилась тревога, и она не помогала делу, я чувствовал, как испаряется моя вера в себя. И каждый день приносил огорчения и недоумение.
   Была одна серая кобыла, с которой я любил работать из-за скорости ее реакции: часто казалось, будто она знает, что я намерен сделать на долю секунды раньше, чем я давал сигнал, будто она схватывала ситуацию так же быстро, как и я, и сама независимо от меня начинала действовать. У нее был прекрасный характер, беспрекословное послушание, и она фантастически прыгала. Мне нравился и ее владелец – маленький веселый фермер с сильным норфолкским акцентом, и, пока мы наблюдали, как ее водили по парадному кругу перед скачкой, он сочувствовал моим неудачам и говорил:
   – Все ерунда, парень. Эта кобыла принесет вам удачу. Она не даст вам проиграть. С ней все будет в порядке.
   Я шел к ней и улыбался, потому что тоже верил: с этой кобылой все будет в порядке. Но тут ее будто подменили. Тот же цвет, те же размеры, та же красивая голова. И никакого темперамента. Работать с ней было все равно, что толкать машину с четырьмя спущенными шинами.
   Веселый фермер уже выглядел не таким веселым, а гораздо более задумчивым, когда я вернулся после скачки.
   – Она раньше никогда не бывала последней, парень, – с упреком сказал он мне.
   Мы тщательно осмотрели ее, и, насколько могли видеть, у нее не было никаких повреждений, она даже дышала легко.
   – Может, отправить проверить ей сердце? – с сомнением заметил фермер. – Вы в самом деле все делали как надо, парень?
   – Да, – подтвердил я. – Но у нее сегодня совсем не было энтузиазма.
   Одна из лошадей, с которой я работал, принадлежала высокой женщине с резкими чертами лица, которая знала очень много о скачках и не симпатизировала плохим профессионалам. Она направилась прямо ко мне, когда я перетащил ее сверхдорогого мерина с последнего места на второе от конца за несколько шагов до финиша.
   – Я полагаю, вы понимаете, – заговорила она громким, хриплым голосом, к которому бессовестно прислушивалась большая группа зрителей, – что за последние пять минут вы сумели вполовину снизить цену моей лошади и выставить меня дурой, которая заплатила за нее целое состояние.
   Я извинился и высказал предположение, что, возможно, ее лошади надо дать немного времени.
   – Времени? – сердито повторила она. – На что? Дать время, чтобы вы проснулись? Вы так говорите, будто вся вина в моем решении, а не в вас. Вы слишком задержались на старте. Вам следовало с самого начала держаться ближе к лидирующей группе… – Ее язвительная лекция все не кончалась и не кончалась, а я смотрел на прекрасную голову сверкающе-черного, благородных кровей мерина и отмечал про себя, что он, возможно, гораздо лучше, чем выглядит.
   Одна из сред стала большим днем для десятилетнего школьника с искрящимися карими глазами и заговорщицкой улыбкой. Его богатая эксцентричная бабушка, узнав, что для владельцев лошадей не ограничен возраст, подарила Гуго огромного гнедого скакуна в два раза выше его собственного роста и, как предполагалось, крупный счет в банке, чтобы оплачивать тренера.
   Мы с Гуго стали друзьями. Зная, что я почти каждое утро вижу его лошадь в конюшне Джеймса, он обычно присылал мне малюсенькие посылки с кусками сахара, которые он таскал за обедом у себя в школе, и я их добросовестно передавал тому, кому они предназначались. И кроме того, я писал Гуго подробнейшие отчеты о том, как прогрессирует его любимец. В эту среду не только самому Гуго разрешили не ходить в школу, чтобы посмотреть скачки с его лошадью, но он привел с собой трех друзей. Все четверо стояли рядом со мной и Джеймсом на парадном круге. Мать Гуго принадлежала к тому редкому типу женщин, которые радуются, когда их сын находится в центре внимания. Когда я шел из весовой, она широко улыбалась мне со своего места на трибуне.
   Четыре маленьких мальчика были возбуждены и взволнованы, Джеймс и я очень забавлялись, разговаривая с ними совершенно серьезно, как мужчины с мужчинами, что они явно оценили. На этот раз, пообещал я себе, на этот раз ради Гуго выиграю. Должен.
   Но в этот день гнедой гигант прыгал очень неуклюже. Пройдя препятствие, он быстро наклонял голову, и мне, чтобы не скатиться кувырком вниз, приходилось вытягивать руку в сторону, а потом вперед и вниз к его шее, а поводья держать только одной рукой. Вытянутая рука помогала мне удержаться в седле, но этот жест, известный как «остановить такси», вряд ли заслужил бы одобрение Джеймса, который часто ругал его, называя стилем «усталого, побитого или больного любителя».