Если она рассчитывала на грех, то ошибалась. Смертельными во всем этом были лишь тоска и бесконечные истории с деньгами. Я был клиентом и для Ирэн. Только она могла разбудить мое воображение. Она умела разговаривать, умела вести себя. У меня в ушах все еще звучало щелканье замка ее сумки, когда, по случаю именин или дня рождения, я пытался заставить ее принять от меня немного наличных денег. Она отказывалась. Я настаивал. В конце концов нас примиряла крокодиловая пасть ее сумки. Она раскрывалась и в одну секунду проглатывала деньги…
   То был мой последний приступ раздражения за этот вечер. Я выпалил в воздух последнее ругательство в адрес Ирэн. Как и предыдущие, оно обрушилось мне же на голову. Я испробовал все, что мог, чтобы почувствовать отвращение к Ирэн, все, что только было простого и не требующего никакого усилия воли. Мне удалось почувствовать отвращение только к самому себе. Но и это было полезно. Мои слабые попытки, мои скрытые усилия освободиться от Ирэн привели к своеобразному разрыву. Смелое решение пришло извне, но совершенно случайно.
   __________
 
   Сначала у меня еще сохранялась какая-то надежда. Ирэн уезжала в путешествие только через два дня. Она могла передумать, подать мне знак. Я ждал этого. Ее образ прочно обосновался во мне, но в окружении того печального беспорядка, что обычно предшествует переезду. У себя в спальне я нашел маленькую шпильку для волос, которая застряла – сколько месяцев тому назад? – между камином и зеркалом. Шпилька тех времен, когда Ирэн еще любила меня. Я недолго подержал ее на ладони. Если бы счастливые дни, пережитые мною с Ирэн, больше не зависели от счастья в будущем, то мне могло показаться, что их было бесконечно много. Они сделали бы отказ от нее невыносимым.
   Два дня я надеялся. Ничего не произошло. Произошло то, чего я так боялся в течение трех лет, – Ирэн больше не желала меня видеть.
   Ближе к вечеру я пошел к Карлу. Алина собирала чемоданы.
   – Мы боялись, что уедем, не увидевшись с вами, – сказала она мне.
   Она повела меня в свою комнату:
   – Садитесь сюда. Я как раз считала простыни. Буду продолжать, как будто вас здесь нет.
   Я сел на край кровати, как будто меня здесь не было. Меня и в самом деле здесь почти не было. С того момента, когда я понял, что нужно отказаться от Ирэн, малейшее расхождение между моими поступками и чувствами выводило меня из равновесия. Я все еще любил Ирэн, а вести себя должен был так, словно больше ее не люблю. Моя жизнь, как дублированный фильм, шла в двух плоскостях, которые никогда не накладывались друг на друга полностью. На языке оригинала она больше не демонстрировалась.
   Я посмотрел на Алину. Она подняла руки, пытаясь дотянуться до высокой клетки с белыми домашними птицами, которая стояла на шкафу. Встав на цыпочки, она прогнула спину, как бывало это делала Ирэн;
   тогда, подойдя к ней сзади, я брал ее за бедра, а она, положив свой затылок на мое плечо, обращала ко мне запрокинутое лицо – такое по-новому волнующее – и неуловимый рот.
   – Две дюжины с одной стороны и три – с другой, – сказала Алина. – Нет ли у вас чего-нибудь, чем можно записать?
   Я протянул ей ручку. Сделал несколько шагов по комнате:
   – А Даниэль дома?
   – Она у себя в комнате. Собирает свой чемодан. Я прошелся по квартире. В Даниэль тоже вселилась болезнь отъезда. Стоя в пижаме, она наводила в комнате порядок. Я увидел ее слезящиеся от пыли глаза, распущенные волосы и испачканные руки.
   – А! Вот и ты. Тебя так долго не было. А мы завтра уезжаем.
   Голос у нее охрип. На постели как попало были накиданы ее платья вместе с книжками, словарями и туфлями. Обеими руками она пригладила свою белокурую гриву. Она была красива, как совершенно новенькая тетрадь для черновиков. Я поцеловал ее.
   – Ты можешь передавать мне платья? Нет, сначала красное. Потом шотландское.
   Я снова обнял ее. Через пиджак я ощущал ее грудь.
   – Надеюсь, ты скоро к нам присоединишься, – сказала Даниэль.
   Она показала мне стопку бумаги для писем зеленого цвета, марки Нил, которые купила специально для того, чтобы писать мне.
   – Я буду писать тебе через день.
   Свое слово она сдержала. Каждые два дня консьержка передавала мне зеленый конверт.
   – А больше ничего?
   – Если бы что-то было, я бы вам отдала.
   Я получил щелчок по носу, но ничего не ответил. Завтра я постараюсь не подставить себя. Но назавтра консьержки на месте не было, и я, как вор, пробрался к ней в комнату. Заглянул в ящики других жильцов, желая убедиться, что письмо Ирэн не попало туда по ошибке.
   Привычки делали мою жизнь тяжелой. Видя, что чувство, которому они долго служили, находится в смертельной опасности, они организовали регентский совет. Будучи весьма консервативными, они старались удержать меня в прежнем русле. Они боялись смены династии. Они заставляли меня искать письмо Ирэн там, где его быть не могло. Своими действиями они пытались продлить чувство, которое я хотел побороть. Мне не всегда удавалось им противостоять. Но я старался. Иногда я ничего не спрашивал у консьержки. Иногда я даже, не бросив в ее сторону ни единого взгляда, на полной скорости проносился мимо и мчался к выходу, унося под мышкой надежду, которая вырывалась и вопила так, что могла переполошить весь квартал. Надежда трех лет давала о себе знать.
   Я попытался выработать контрпривычки. Я заранее думал о письмах Даниэль. Я симулировал нетерпеливое ожидание: «Если она внезапно перестанет мне писать, какое это будет разочарование!» Консьержка звонила в мою дверь. Я шел открывать. Может быть, это газовщик? Но нет, это была консьержка с зеленым письмом в руке.
   Находящаяся в отсутствии Даниэль была для меня всего лишь несколькими строчками на зеленом листе бумаги. Сила же Ирэн действовала даже в отсутствие Ирэн в виде моих постоянных комментариев. В период последнего кризиса, более серьезного, чем предыдущие, эта сила все еще давала о себе знать, но питала ее хрупкая надежда, которую в конце концов надо было вырвать с корнем.
   Подчас мне казалось, что разрыв уже произошел. И тогда я чувствовал себя свободным, точнее, совершенно равнодушным. Передо мной было чистое поле, но я продвигался по нему, как охотник на рассвете. Я шел вперед, и пейзаж развертывался передо мной как на ладони. Лучше уж эта нагота, чем бесконечное и примитивное коварство леса. В течение нескольких часов все шло хорошо. Затем эта неподвижность стала меня утомлять. Нет ничего более утомительного, чем поставлять миру события.
   Вечером, когда я возвращался домой, мне было достаточно заметить на затененном балконе четвертого этажа моего соседа Лакоста, поджидающего возвращения своей жены, чтобы вновь оказаться в засаде смятенного и восхитительного чувства ожидания. Вот уже несколько часов, как я перестал страдать от скрытой ревности, так долго поддерживаемой отсутствием Ирэн. Я искал в себе привычную муку. И не находил ее. Я испугался. Выйдя из круга моих привычек, пусть и причинявших мне страдания, я растерялся: земля уходила у меня из-под ног. Еще бы чуть-чуть, и я позавидовал бы несчастьям моего соседа. Заметив Лакоста на балконе, я на мгновенье закрыл глаза, чтобы испытать вместе с ним взлеты и падения надежды. Три, четыре прохожих – а среди них был и я – одним лишь цоканьем своих каблуков по тротуару заставляли сердце Лакоста биться быстрее. Четырежды за одну минуту менялось настроение моего соседа, переходя от ярости к нежности, он и сам уже не знал, хочет ли он скорого возвращения жены или ее длительного, из ряда вон выходящего опоздания. Его жена возвращалась поздно. Ее возвращение означало начало ссор, которые я слышал сквозь стены спальни. Лакост, по крайней мере, хоть ждал кого-то.
   Я поднялся к себе. Вышел на балкон и послушал, с расстояния в несколько месяцев, последние отголоски ожидания, моего ожидания в тот или иной вечер, когда Ирэн обещала прийти и заняться со мной любовью. Я вновь увидел ее силуэт, появившийся из-за угла. Она шла быстро, прижимая к груди сумку. Она запыхалась. И сказала мне: «Ты знаешь, еще бы чуть-чуть, и мне не удалось бы прийти». И мы вместе порадовались, что этого «чуть-чуть» удалось избежать.
   Я стоял на балконе, на этой испачканной уличной пылью сторожевой вышке, и мне открывался вид на несбывшиеся надежды. В один из первых июльских вечеров, проведя довольно много времени в воспоминаниях об Ирэн, я вновь поехал в Сен-Клу. Это неизбежно должно было случиться. Я больше не мог ссылаться на верность Ирэн в качестве оправдания. Внезапно возникающая мысль о возможности безотлагательно получить удовольствие вызывает удивление. Удовольствие одновременно новое и старое, новое и проверенное. От удовольствия, к которому я направлялся, мне все же было немного не по себе. Это был еще один довод в пользу того, чтобы его удовлетворить. Я был разочарован. Какая же другая женщина в такой ситуации могла подойти мне лучше, чем Марина? Фригидная женщина – вот что отодвигало мои амбиции на задний план, туда, где их желала видеть моя горечь. Это притворное смирение имело и другой мотив, столь же лживый: Марина была струйкой дыма над крышей. Я изображал возвращение блудного сына. По мере моего приближения к цели сквозь эти две лжи начинала проступать правда. Мое приближение, так же как и двухмесячное добровольное отсутствие, усиливало сохранившееся во мне желание к Марине. Я перестал понимать, что побудило меня к отсутствию.
   Какое-то время я покрутился между домами квартала. Последний флигель справа в глубине аллеи или последний слева? Я не знал, какой прием меня ожидает. Наконец я узнал дверь, провинциальную дверку, снабженную дверным молотком в форме маленькой качающейся руки, держащей стальной шар. Я коснулся этой холодной и подвижной руки. Она показалась мне дружелюбной. Словно Марина уже простила мне долгое отсутствие.
   Я постучал, и то, на что надеялся, пришло ко мне. Без удивления я увидел, как приоткрылись створки маленького окошка над дверью. Услышал голос Марины:
   – А! Это вы. Сейчас открою.
   Она появилась за дверью в ночной рубашке в цветочек, в хлопчатобумажной ночной рубашке, сохранявшей еще тепло постели. Она подставила мне свое горячее помятое сном лицо и наивное тело под рубашкой, которое, казалось, очутилось здесь просто потому, что не могло находиться где-то в другом месте, но это было тело свободное, не догадывающееся о собственной прелести, открытое для любого желающего.
   Марина не будет ни о чем спрашивать. Она не станет выпытывать, почему я так долго отсутствовал. Я поцеловал ее у двери, а мои руки, скользнув в вырез рубашки, сжали ее плечи, мои губы искали ее жаркий рот. Я захлопнул дверь за своей спиной. Она отстранилась.
   – Иди сюда. Разувайся. Хочешь чаю, бульона?
   Я снял туфли. Я уже и забыл, что здесь нужно надевать фетровые тапочки, чтобы не испачкать паркет. У меня был подарок для Марины, флакончик духов, купленный – увы! – для Ирэн, который мне так и не представилась возможность ей вручить. В тапочках и с подарком в руке я был похож на королевского посла у султана Константинополя. Мы с Мариной были представителями важных персон, не более того. Я был послом того, кто любил Ирэн, а Марина получала для Ирэн подарки.
   Она поблагодарила меня. Как она красива, нежна, тонка. Как прелестно она благодарила. Она поднималась по лестнице передо мной. Я шел за ней, мое желание вцепилось ей в бедра. За нами никого не было. Поднимаясь по лестнице, я себя не видел. В тот момент моя личность пыталась сконцентрироваться. Мои душа и тело слились воедино. Когда речь идет об удовольствии, звать никого не приходится: все уже здесь.
   Взрыв наслаждения разбросал меня в разные стороны. Я находился в постели Марины, которая, пользуясь моим безоружным состоянием, обращалась со мной, как с плюшевым медведем. Я ласкал ее грудь, но в то же время обводил комнату глазами, расшифровывал названия книг на полках и морщил нос, глядя на гравюры в рамках. Другая же часть меня – надменная и к тому же торопившаяся уйти – потихоньку, на цыпочках спустилась с лестницы и надевала туфли. А самая передовая – уже вернулась домой. К ней я скоро и собирался присоединиться.
   – Ты уходишь?
   – Поздно.
   – Ты вернешься?
   – Ну конечно вернусь.
   Я возвратился в Париж. Проехал по тем кварталам, где прежде часто бывал с Ирэн. Я узнавал перекрестки, на которых мы прощались друг с другом до следующего вечера, и эти воспоминания о временных расставаниях усугубляли ощущение непоправимого отсутствия. Следовало бы, вопреки правилу, прощаться всегда в одном и том же месте, тем самым ограничивая арену расставаний. Однако человек редко по-настоящему задумывается о будущем.
   Мне хотелось возвращаться к Марине каждый вечер просто потому, что за сегодняшним днем наступает завтрашний и изо дня в день иллюзия возрождается. И еще потому, что, несмотря ни на что, радости, которые мы не испытывали вместе, нас объединяли. Один давал, другой получал. Марина, будучи безучастной в моменты близости, воспринимала наслаждение через меня и любила его так, что я видел в ее лице – наверное, более чистом, чем когда-либо, – то отображение самого себя, которое мужчина обычно пытается найти в лицах женщин.
   Марина жила одна, изо дня в день рассчитывая только на собственные силы. Она любила свой дом, подобно тому как осажденный отряд любит свою крепость. Живя одна, она должна была укрыться, спрятаться в нем. Она, разумеется, защищалась от одиночества, развешивая тут и там гравюры, расставляя на камине в кухне разные горшочки: соль, перец, пряности, купленные ею в магазине Призюник. По утрам, если я оказывался рядом, то видел, как она, встав пораньше и надев на голову платок, то и дело смахивает перьевой метелочкой невидимую пыль. Затем она прерывала работу, оборачивалась ко мне. Метелка падала на пол и оставалась лежать – такая смешная, с рукояткой, как у плетки, и разукрашенная, словно индейский вождь. Марина расслаблялась рядом со мной. Она выпускала из рук все, что прежде прижимала к себе, ища защиты. Мебель, вышитые скатерти, гравюры переставали быть броней и вновь становились предметами комфорта или удовольствия. Марина отдавала их мне, как, впрочем, и свое тело.
   – Как тебе кажется, будет лучше поставить буфет точно в середине панно или чуть правее, а рядом – стул?
   На подобный вопрос мне нельзя было отвечать неопределенно. Мое мнение, должно быть, имело силу закона. Именно этого ожидала Марина. Я поддерживал эту игру больше с показной, чем с истинной убежденностью. И все же в некоторые вечера мне начинало казаться, что здесь я у себя дома и что я окружен предметами, спокойно стоящими на тех местах, что указал им я. Я ездил в Сен-Клу почти каждый вечер.
   Было 14 июля. Я повез Марину показать ей салют с Монмартра. Она вцепилась в мою руку. «Как это красиво, дорогой мой, – говорила она мне. – Как я с тобой счастлива!»
   А на следующий день, словно в продолжение праздника, по залитым солнцем пустынным улицам разъезжали автобусы с двумя флажками над ветровым стеклом, похожие на толстых пьяных новобранцев. Город, понемногу становившийся безлюдным, обретал сходство с деревней. Он суетился около вокзалов, чтобы заставить поверить, что уезжает. В мечтах он уезжал на отдых.
   Иногда я спал у Марины. А в те вечера, когда у нее не оставался, шел к Карлу. Он намеревался присоединиться к своему семейству в Бретани. Мы, разумеется, собирались ехать вместе. Хотя я и поддерживал этот план, но не очень-то в него верил. Мне было необходимо оставить все пути открытыми. Главное – не выбирать. Поезда люкс, в которых путешествовала Ирэн, больше не шли в мою сторону. Я превратился в сортировочную станцию: вагоны медленно катились в обе стороны, мягко выполняя свою призрачную работу; время от времени слышался удар наковальни над пустынным пейзажем, а поезд, несмотря ни на что, готовился к отправлению.
   Я отвечал на письма Даниэль. Я говорил Карлу, что поеду в отпуск вместе с ним. И чувствовал, что он мне не верит. Он смущался, начиная рассказывать о недавно изученных им растениях. Теперь он стал предписывать своим больным только травяные настои.
   Я возвращался к себе. В этот час воспоминания об Ирэн были особенно мучительными. Из гаража домой я шел пешком. И часто встречал Лакоста. Он рыскал возле станции метро. Поняв, что его узнали, он пришвартовывал свое ожидание к какой-нибудь еще освещенной витрине. Свет превращал его в холодного красавца, делая щеки впалыми, глаза неподвижными. Я обходил его сзади, притворяясь, что не заметил. Его взволнованное лицо представлялось мне иллюстрацией той горечи, что я чувствовал в самом себе. Я думал об Ирэн, о всех несостоявшихся свиданиях, о тех наивных предлогах, что она мне сообщала, о всей той лжи, на которую я в спешке ставил официальную печать, боясь, как бы она не передумала и не бросила мне в лицо правду, еще более тягостную, чем ложь. Я принимал ее оправдания, но в темной комнатенке души моей работал частный детектив, менее доверчивый, чем официальная полиция. Он сравнивал ложные оправдания с истинными. Ему не всегда удавалось найти для меня те доказательства, которые я от него требовал, но одного его присутствия уже было довольно для того, чтобы осудить Ирэн. Он словно бы говорил: «Верьте мне. Я здесь неспроста. В такого рода делах сомнение – лишь первая предпосылка уверенности».
   События подтвердили его подозрения. Отныне я больше ничего не ждал. Оставив Лакоста на улице, я вошел к себе. Включил свет. У меня слегка щемило сердце при виде телефона на одноногом круглом столике. Я вышел на балкон. Аромат липы наполнял улицу узнаваемым мною ароматом, долетавшим, казалось, из далекой поры моего отрочества; его тайна так и не поддалась моим любовным переживаниям – большим и малым, – с помощью которых я намеревался ее раскрыть.
   __________
 
   Я задержался у Марины допоздна. И недавно вернулся. Ко мне в дверь постучал сосед. Он был в халате. Растрепанные светлые волосы делали его еще бледнее.
   – Пожалуйста, пойдемте скорее к нам. Моя жена поранилась.
   Я вошел вслед за ним в квартиру, хорошо обставленную, но выглядевшую так, словно из нее в скором времени собирались переезжать. Вдоль стен были выставлены коробки с посудой. Ковры свернуты. Кресла стояли валетом, одно на другом.
   – Вот здесь, доктор. Мы с ней поспорили. Я ее толкнул, она ударилась о камин.
   На ковре, вытянувшись во всю длину, лежала стройная девушка. Кровь стекала в таз. Опершись на локоть, она свободной рукой придерживала на весу свои длинные густые волосы. Страшного ничего не произошло, рана оказалась поверхностной; я наложил на нее шов.
   – Мне пришлось сделать вам больно… Но теперь все в порядке.
   Она вытерла слезы. Поверх ночной рубашки надела кимоно. Муж настоял на том, чтобы я выпил чашку шоколада.
   – В любом случае я каждый вечер готовлю его для Эммы.
   Он успокоился. Он улыбался, но ему не удавалось растопить свою холодность, столь меня оттолкнувшую. Он поднял телефон, лежавший на полу вместе с проводом. Диск у него отвалился.
   – Моя жена иногда бывает слишком резкой. Приложив ладони к вискам, она села на край постели.
   – Как вы думаете, я смогу завтра работать?
   – Лучше бы вам отдохнуть денек-другой.
   Лакост принес в кувшинчике дымящийся шоколад.
   – Мы с женой собираемся развестись.
   Он сказал это так, будто хотел тем самым извиниться. Он давал мне понять, что в скором времени ему больше не придется беспокоить меня среди ночи, чтобы я починил голову его жене. Я быстро выпил свою чашку шоколада:
   – Ну ладно! Ничего страшного. Через три дня я сниму шов.
   Я пересек лестничную клетку, вернулся к себе. Спать больше не хотелось. Я достал из шкафа чемоданы, вытер с них пыль. Нужно было подумать об отдыхе. Карл уезжал на следующий день. Я обещал присоединиться к нему через неделю. Даниэль ждала меня.
   По ночам я часто думал о Даниэль. Я представлял ее на песке голой, сильно загоревшей, нижняя часть тела освещена солнцем; я садился верхом ей на спину. Мое путешествие в Бретань свелось бы, вероятно, к нескольким эротическим картинкам, которые ненадолго задержались бы в моей памяти. В сущности, эпидемия отъезда, поглотившая весь город, меня пощадила. Все новые и новые дома на моей улице к утру не пробуждались; железные занавесы магазинов оставались опущенными. В моей работе теперь была прелесть опустошенных корью школьных классов, в которых учитель перед двумя-тремя вакцинированными учениками рассказывает охотничьи истории. Мне хотелось послоняться без дела. Я бы охотно остался в Париже. Марина вскоре должна была взять отпуск. Я всерьез подумывал о том, чтобы на месяц переехать к ней. При доме был садик величиной в четыре квадратных метра, в котором росло персиковое дерево со стволом толщиной в палец и кустик дикого винограда. Здесь мы ужинали почти каждый вечер на раздвижном столике, который сначала надо было просунуть через окно. Марина, в восторге от этой придавшей ей значительность церемонии, то и дело появлялась на единственной ступеньке – «перроне», как она ее называла, – то с супницей, то с котлетами в руках. Она надевала свежие блузки, оставлявшие руки голыми, на бедра повязывала белый фартук. Ее руки тоже были пропитаны свежестью. За ужином она то и дело целовала меня. Выпив стакан вина, громко комментировала нашу трапезу. «Дыня просто восхитительна. Я купила ее у Кассара. Больше никогда не пойду к Дюбуа, он просто вор. Хочешь еще ломтик? Пить не хочешь? Тебе не жарко?»
   Еще она говорила: «Давай вычищай свой котелок. Бог напитал, никто не видал. Твое здоровье».
   Ее речь являла собой смесь рабочего жаргона, доставшегося ей от отца, в прошлом железнодорожного служащего, и мещанского языка матери, белошвейки на дому, пережившей своего мужа на несколько лет. От матери у Марины остались лежавшие в ящичках вышитые скатерти, белые фартуки, и она была счастлива воспользоваться ими в мою честь. Изящные ручки, накрахмаленные воротнички – все, что в ней было от мещанки, сочеталось с внутренней серьезностью и насмешливым тоном рабочей. Когда она получала какой-нибудь рекламный проспект не очень пристойного, по ее мнению, содержания, она, покачивая головой, возмущалась. Потом смеялась. И говорила: «В конце концов, эти люди не из Армии спасения».
   Она больше не испытывала отвращения к любви. Она победила свой страх. И в постели оказывалась такой же болтливой, как и за столом. Ее монолог, насыщенный тревожными вопросами и не очень отличающийся от того, что предшествовал ему за ужином, свидетельствовал о возрастающем интересе к интимным отношениям. Я радовался этому началу, которое в скором времени должно было, вне всякого сомнения, привести к полному перевоплощению. Но оно же меня и беспокоило. Снисходительность Марины во всем, что касалось меня, была безгранична. Я опасался, что ее привязанность возрастет, а я не смогу на нее ответить.
   – Я скоро поеду в Страсбург к моему дяде, – сказала она, – но мне хочется побыть с тобой до последнего момента. Ты когда уезжаешь?
   Мысль о том, что она могла бы отправиться на отдых вместе со мной, не приходила ей в голову. Радость, которую доставил бы ей этот план, выскажи я его, искушала меня это сделать. Однако такой поступок мог бы придать нашей связи большее значение, чем это соответствовало моим реальным чувствам. И потом, я ведь уже что-то пообещал Даниэль. Я хотел Даниэль. Лучше было ни о чем не говорить и не принимать никакого решения. Тем не менее я начал предупреждать моих больных о предстоящем отъезде, давать им адрес моего коллеги, который должен был заменить меня на это время.
   Я отмечал свои визиты к больным в карманном ежедневнике.
   «В 13 часов, Дельма, проспект Иена. В 14 часов, Лакост». Мой взгляд упал на календарь в начале ежедневника. В первые месяцы года я ставил маленькие крестики напротив имен святых; они напоминали о счастливых днях с Ирэн. Подобно тому как женщины аккуратно помечают в календаре дни своих недомоганий, я вел счет дням радостным. В январе крестики стояли везде, кроме тех нескольких дней, которые, очевидно, были помечены крестиками в календаре Ирэн. Мы с ней чествовали разных святых. В феврале и марте урожай удовольствий был скромным, в апреле же стал совсем ничтожным. Начиная с июня в моем дневнике не было больше ни одного крестика.
   Я пожал плечами. Пересек лестничную площадку. Позвонил соседям. Дверь мне открыла Эмма. В полумраке прихожей я узнал ее по запаху духов, по светлому пятну голых рук. Я сделал шаг вперед. Внезапно оробев, остановился. Голос кашлявшего мужчины заставил меня пойти дальше. Я шел на свет. Лакост встретил меня в пустой комнате, где нашим голосам вторило эхо. Он снял два кресла и поставил их на ножки.
   – Присаживайтесь.
   Он развалился в кресле. Пока я занимался его женой, он не двигался. Я снимал шов. Эмма сидела, я стоял у нее за спиной. Внимание мужа было приковано к моим движениям. Я не мог поднять глаз, не встретившись при этом с ним взглядом. С его лица не сходила неподвижная улыбка, от которой уголки губ становились толще.
   – Вот и все, я закончил.
   – Спасибо, – сказала Эмма. – Ну, я пошла. У меня встреча в три часа. Я должна позировать для серии фотографий.