Только когда эти чертовы джинсы перестали застегиваться, «эти две дуры» – Васенино выражение – спохватились. И, на Васенино счастье (в смысле, что она все-таки родилась), доктор как бы согласился жениться. Приходил в дом и говорил бабушке, что он не какой-нибудь там пошляк, что у него есть понятия, а также совесть и честь. Бабушка от этих слов сплыла в полную лужу и о такой малости, как регистрация, спросить постеснялась. А тут некстати поспели какие-то курсы по повышению квалификации в области. Доктор сказал, что это важная часть его роста по службе, собрал чемоданишко, и так его и знали. Катька уже была на шестом месяце, когда узнала, что он прислал заявление об уходе. Она тоже получила от него письмо, единственный уличающий документ. Он писал, что в связи с тем, что предстоит ребенок, нужно ехать работать в места, где платят лучше, например, в сторону БАМа или Севера. Есть у него приятель в Бодайбо, как сыр в масле катается. Зовет, говорит, мужики-специалисты очень даже нужны. Ну не могло не торкнуть Васену это дважды возникшее Бодайбо – в письме и на карте. Она попросила у матери фотку отца, но та развела руками, нету, мол... И тогда Васена всколыхнула нижний ящик шифоньера, где лежало прошлое, разные там бумажки и фотографии. И не поверила глазам – мужчин среди них не было. «Сплошной женский род, без мужского, – вдруг открылось Васене. – Ни дедушек, ни прадедушек». Вспомнилась ботаника – размножение почкованием или чем там еще. Стала перебирать свой класс, у половины девчонок отцов не было, но у большинства хоть алименты шли, у нее же – ничего. Почему-то стало стыдно, не понятно почему. Что он сделал для ее будущего, так называемый отец? Он не пошляк какой. Так излагала тему бабушка. Во всяком случае, употребленное слово «пошляк» в связи с доктором врезалось в голову. Не какой-нибудь пошляк... Красиво звучит, между прочим. Васена уже потом, в школе, спросила учительницу литературы: «А что это такое – пошляк?» Она увидела, как занервничала учительница, туда-сюда, зырк-зырк... «Ну, это значит. Это значит... А в каком контексте?» – «А что такое контекст?» – на вопрос вопросом ответила Васена. – «В смысле всей фразы...» – «Я без фразы... Просто слово». – «Хорошо. Но это не по теме... Не будем отвлекаться. Я объясню тебе потом».
   Потом не было. Обе забыли, чего хотели.
   Слово же стало попадаться чаще и чаще. И всегда было понятно по смыслу. Плохой был смысл. Исчезнувший куда-то в направлении, скажем, Бодайбо доктор и был тем самым пошляком, потому что шляк – палка, а пошляк – это тот, кто бросил палку и вышел вон. Ну, так или близко по смыслу, выуженному самой Васеной из всего ей известного. Оказывается, и она чертила прямую типа Шахтерск – Бодайбо, а потом поняла, что оно – это Бодайбо – и есть смысл ее дальнейшей жизни. Крохотный, ни в чем не повинный в ее жизни городок стал названием цели. В неком Бодайбе она мысленно находила старика-прадедушку с победоносной войны, скороспелого школьника и врача-зубодера времени зацвета социализма, и там, на Бодайбе (условно), она их казнила. Только полное отсутствие на земле этих трех обеспечивало Васене полное дыхание и право жить дальше, где она – естественно! – станет Василисой Премудрой, богатой, счастливой умелицей. Она будет кормить бабку и мать всю их оставшуюся жизнь финским сервелатом и настоящим кофе, а не в жестяной банке. Это для счастливых видений. И еще она купит бабке то, о чем та всю жизнь мечтала, как о счастье: васильковый костюм джерси, чтоб воротник и обшлага были в крупную обвязку, и пуговицы круглые, перламутровые с четырьмя дырочками.
   Мать же она будет кормить норвежской семгой, порезанной толсто-толсто, чтоб ее можно было брать руками. И поить грейпфрутовым соком, самым что ни на есть кислым, с маковой сдобой. Матери же она купит джинсовый костюм, отделанный кружевом, и чтоб юбка была из косых клиньев.
   Таким был план «Бодайбо».
   К тому времени, с которого мы пошли, Васена уже забросила разные письма по розыску. Ответов не было никаких. Тоненький Васенин писк в системе полного человеческого раскардаша был не слышен. И то! Целая держава сыпалась в муть, человеческие особи только успевали хватать разверстым ртом воздух. Плохое время выпало Васене для восстановления справедливости и исправления судьбы. Но кто же из нас бывает помечен счастьем избрания эпохи и страны? Барабан рождений и судеб так давно стоит на автомате, что спроси его, чем он занимается, растеряется барабан и не ответит, а может, скажет, что он водокачка или там мельница. Конечно, и мельница, и водокачка тоже верно. Просто где-то должен быть спрятан смысл, но человек там не звучит гордо. А если подумать, то и с какой такой стати так ему звучать? Чем ему быть гордым? Ну, чем? Васена таких вопросов не задавала, в семнадцать лет они еще не прорастают в девушках из неполных семей с низким материальным уровнем, но нюхом, ощупью она двигалась куда-то туда. Одним словом – в Бодайбо.
   Хотя смысла в дороге, да еще столь дальней, не было никакого. Как-то Васена услышала разговор матери и бабушки.
   – Я тут этого встретила в центре, ну эту сволочь драную... За какими-то справками приехал. Для пенсии.
   По тому как они зашептали, Васена поняла: новость важная и имеет к ней отношение.
   – Я ему: подам на тебя и слуплю за все годы. Я не пошляк – это он мне! Слышишь? Я, мол, ее признаю и дам ей фамилие. Пусть обретет красивое восемнадцатилетие. Говна пирога – я ему! Нашел чем одарить, Козлов несчастный. Ты гони денежки по-хорошему. Где ж их взять, хорошие – он мне. Я, можно сказать, инвалид-чернобылец и инвалид-афганец. Соприкасался. Оба два – понимаешь? А не платят ни за то, ни за другое. Мне себя бы прокормить. Про своих законных я молчу, их мать ростит, слава богу, деловая баба. Но я не при ней, зачем ей дважды неубитый. Я сам по себе. Я нищий. Так что с меня только фамилие. Ага! Ага! – я ему. – Чтоб потом тянуть с девчонки на свою старость? Тебе признание сейчас выгодней, так? Он мне – я не навязываюсь. Я не пошляк какой-нибудь.
   – А где ж он обретается? – это уже бабушка.
   – Да где-то в Сибири.
   – Не работает?
   – Куда там! Ты б на него глянула. Ему не сорок пять дашь, а сто сорок пять. Трухлявый пень по мне красившее.
   Значит, если мать не шутила, его фамилия Козлов. Козлов с неизвестной земли под названием «где-то». Не пошляк какой-нибудь. Вот и снова достало ее это понятно-непонятное слово. Бывает же! И вкус у него есть, и запах, и цвет, а хрен разберет – откуда смысл?! Неужели именно в этом – бросил палку?
   «На гору», в центр, ходили в магазин. Считалось, там товар свежее. Все-таки там был административный центр. У дома с тремя колоннами стоял Ленин с протянутой рукой. Говорят, его когда-то хотели завалить, но народ не дал. Пожалел. При чем, мол, тут он, сказал народ, если после него всего натворили невпроворот. И дедушка остался. С протянутой, как у всех, на горе и в низине, рукой. Единство партии и народа состоялось в отдельно взятой точке. Это так выразился их историк. Забубенный дядька, потому что считал историю искажением жизни. Дойдя до любимых мыслей, он начинал нервничать, выпучивать в углах рта пену и мог нечаянно задеть линейкой, отчего бывали слезы и царапины. Васене он говорил так:
   – Твоя голова должна быть на другом теле. Голова у тебя мыслью острая, а тело тупое и ленивое. Как будешь жить – головой или телом?
 
   Острая мыслью Васена смеялась в лицо и отвечала:
   – Конечно, телом, его же во мне больше.
   – Не девка – гвоздь, – смеялся историк и почему-то начинал заводиться с полоборота на Чубайса, Березовского и всех евреев скопом, они у него шли одной строкой, а у Васены после этого могла появиться ни с того ни с сего пятерка по истории. Просто так. За острый ум.
   Подслушанный разговор не поколебал Васенину стратегию по имени Бодайбо. А случай резко изменил историю. Помните то, ошибочно адресованное в Троицк письмо? И то, как поповская дочь и мать солдата Иванова спрятала весточку из ниоткуда. Просто так, инстинктивно, по-женски: а вдруг правда где-то родилась у нее внучка или внук? Мало ли что говорит сын? Мог боец и не запомнить такую малость в радости победы. И завалялась эта чертова телеграмма до желтого цвета, а у деда аж руки затряслись, когда он ее нашел. Было же у него, было что-то такое неведомо прекрасное. Он не помнит ни имени там или фамилии, не помнит города, он помнит счастье победы и любви. Такого же больше не было, черт его возьми! Так надо же это найти. Шахты? Шахтерск? Где-то там был... Найдет, если все внутри колошматится! Все померли, а он живой... Для чего-то живой... Вот это главное – для чего-то...
   И он решил туда съездить, дурак такой. Как раз гуляли мужики на 9 мая, припоминали девок победы. Как возвращались с войны и в каждом месте им были рады до опупения.
   – В сорок седьмом я демобилизовался, – сказал не прадедушка Васены, – и была у меня одна девчоночка-малолетка. Рьяная по этому делу, не сказать. Соки высасывала до капли. Мокрый вставал, как забойщик. Честно скажу – сбежал, понял, что такой силы мне надолго не хватит. Бежал, аж в жопе трещало.
   – Ну и дурак, – сказали ему. – От таких женщин мужик не уходит. Это ж смак жизни. Энергетика.
   И задумался старик. Получил пенсию, и внутри так засвербело, что купил билет в общий вагон на боковушку. И поехал туда, не знаю куда. Дед приехал в город Шахтерск и ничего не мог вспомнить, потому что сроду тут не был. Покрутился, повертелся. Ну, возьми, дурак, посчитай в уме, сколько лет сейчас той зажигалке! Нет, без ума! Он ходил и искал ту, которую помнил. Как-то слабовато, больше в лёжке, но вот ходил и пялился на молодых, придурок недобитый. А навстречу ему – Васена. Она – наперерез, а он ей – «я очень хорошо вас помню».
   – Ты чего, дедушка, спятил? – У нашей девушки с языком все было в порядке, резала бритвой. Сказала, и только ее и видели. Но он пошел следом, увидел какую-то тетку – белье вешала, бабку – порог мела. Зачем они ему? Его ж память колошматит так, что все время приходится штаны спрямлять. Дождался вечера, та девчонка, что приметил, рванула куда-то, он за ней. Понятное дело, на танцы.
   Как же он ее бесил, этот старикан, что пытался выделывать коленца, а у него расстегивалась ширинка. Откуда он такой взялся, она вроде всех тут знает. Васена потрогала ножичек, который уже года два всегда имела при себе от всякого хулиганья. Случая достать его не было, ее тут хорошо знали и боялись не ножичка за поясом, а языка бритвенного. Как же все ржали над тем дедком, которого она чихвостила, как хотела. И козел, и гусь сраный, и е...рь старый, и плевать она хотела на возраст – все-таки дедушка слегка поддатый и, в сущности, безобидный, но гусь и козел. Это без вопросов. Но когда он схватил ее за руку, и они оказались за кустом, и старик бормотал какие-то слова про то, что помнит и не забыл, она полоснула его слегка, чтоб отвязался, и он отвязался и упал. «Отлеживайся, старый кретин», – сказала она и, спрятав ножичек, вернулась на круг с ощущением победы. Откуда ей было знать, что чиркнула она метко, по самой что ни на есть сонной жиле, и он так легко умер, что, может, и сам не заметил. А она пошла домой, довольная собой, своим первым шагом на Бодайбо, где такие прекрасные названия Мама и Лена, и Витим, и Байкал, и есть золото, и люди другие, сибирские, по ним немцы не ходили.
   Размечталась девушка, а на нее уже пер грузовик, и фара приметила себе место, куда она ей врежет.
   Такая вот история про месть глупой девчонки, которая так и не увидела Бодайбо. А так хотелось...

СМЕРТЬ ПОД ЗВУКИ ТАНГО

   Взрыв – ...внезапное разрушительное расширение изнутри.
В. Даль

Бомба с лицом пионера

   Он засмеялся громко и весело. Шарик не понял, поднял голову и гавкнул как бы в пандан смеху. И тогда он подумал, что не помнит, когда смеялся в последний раз вот так громко и от всей души. Когда? Смех оказался сильнее вопросов, и он засмеялся снова, уже удивляясь другому – свойству рта растягиваться и свойству горла дрожать и исходить странным звуком.
   Дурак ты, смех. Откуда тебе знать, что он уже три месяца мудохался с тротилом и детонатором, а тут оказался на Горбушке и купил без проблем и почти за так бомбочку с часовым механизмом. Ему даже не мечталось такое чудо. Вон она лежит, красавица. Как тут не рассмеешься над простотой решения. До соплей складывал то да се, а парнишка, такой весь из себя пионер-отличник, возьми и спроси: «А бомба тебе, дед, не нужна?» И не то чтоб тихо, в ухо, а почти в голос, одновременно щебеча что-то свое, детское. Кассета, видите ли, нужна ему до зарезу... Он даже растерялся, он – не пионер. Зашли за будочку... Вон лежит, лапочка, и не надо больше жечь пальцы дураку-самодельщику. Он вспомнил себя в возрасте пионера. Этот в хорошем кашне и с чистыми руками, а он тогда – весь в грязи и саже, и с ребенком, прижавшимся к нему, как к защитнику и надежде. Господи! Я ничего не забыл. Я все помню. Я помню огонь, и кровь, и крики. И ты, боже, мне в этом не указ.
   Когда есть главное, остальное пристраивается само собой. Это он знает по жизни. За умной мыслью подтягиваются глуповатенькие, за сильного хватаются слабые. Если на столе лежит бомба, поздно, как теперь говорят, пить боржоми. Он спрятал ее под кровать. Ждать, чтоб случился день бомбы. Иначе зачем был пионер? Не просто же так тот возник на Горбушке, возник и объяснил ему, что и как.
   Он уснул крепко и снова видел во сне маму. Как обычно, она шла ему навстречу по аллее, распахнув руки, и он знал, что сейчас попадет в них, но почему-то пробегал сквозь нее с протянутыми, но уже горящими руками. Как всегда, он проснулся в слезах и с мыслью, что много лет нескончаемые слезы после сна – единственное его счастье увидеть маму.
   Он сумел заснуть снова, но видел уже собственный смех, мокрый такой, с хриплостью. Шарик на него уже не лаял. Он признал смех кормящего его человека.
   Ей же как раз снились слезы. Из сонника, который она обнаружила в столе редакции, со штампом еще библиотеки горкома КПСС, она знала: слезы – к радости. А вот смех, наоборот, к печали. То ли сонник писался в недрах горкома с некой глубокой партийной воспитательной целью, то ли это элементарная правда бытия, в котором хорошее всегда из плохого, а плохое непременно из радости, ибо другого материала творения жизни, кроме того, что под рукой, все равно нет.
   Но встала она в надежде на радость. Это важно. Муж уже заварил чай, и она чувствовала – он злится, что она копается где-то там.
   – Ты не помнишь, откуда это? – спросила она. – «Во сне он горько плакал...»
   – От верблюда, – буркнул муж. Он ведь хотел «спасибо» за чай, за то, что ждал ее, копушу, за то, что сыр порезал тоненько, а она черт знает о чем... Кто плакал? В каком сне?
   Уже было ясно: горкомовский сонник с ходу в руку не попадал. А впереди день, и он ей не сулит ничего хорошего. Она-то знает. Муж не в курсе. Он вообще живет мимо нее, но это тот случай, когда линию разъезда давно миновали, но колея у них единственная, свернуть с нее можно только вместе – в кювет там или уж в пропасть.
   Не надо об этом думать с утра, мысль о колее хороша к вечеру, ко сну, потискаешь ее, потискаешь и ложишься «в одну колею», все, мол, правильно. Все хорошо. Таня и Ваня – бхай-бхай.
   Татьяна шла на работу быстро не потому, что опаздывала, а потому, что быстрой была мысль. Она ее и несла, мысль, что она все скажет своему редактору, бывшему однокурснику, бывшему троечнику, бывшему жалкому типу, которым они, стильные девчонки середины восьмидесятых – джинса и марлевка, но уже и фальшивый бархат, и крупно вязанные шали из Прибалтики, и французский парфюм по вполне доступной студенткам цене, – «гребовали», а надо было ластиться, ластиться. Но кто ж тогда знал?
   Тань! Я не помню. Эта «Азу» у Вознесенского про что?
   – Это «Оза», идиот, «Оза»... Имя женщины, любимой, между прочим.
   – А я что, обязан помнить? Когда было...
   Ну, это так. Пример. Можно и другие. Как он остолбенел от книги Моуди «Жизнь после жизни», бегал за каждым и спрашивал ополоумевшим ртом: «Как ты думаешь, это правда? Не! Не может быть. Недоказуемо». Его не обрадовала возможность жизни бесконечной, а напугала до смерти. Мол, как же потом, как? Кто будет объяснять правила? Они все тогда сомневались, крутой материализм далеко от себя не отпускал, но в нем, испуганном, было то самое невысказанное – а вдруг? Тогда как же? Страх, ужас новых условий после жизни.
   Сейчас он ее начальник. Сейчас испуг у нее. Та профессия, которой ее учили, воистину оказалась древнейшей и вышла, как ей и полагалось, на панель. В гламурное издание попасть – счастье. Она попала. И вот теперь на грани вылета: не в теме, не понимает, откуда все есть и пошло. «Из причинного места, девушка, из межножья».
   – Человека лишали естественного интереса к тайному, сокрытому. А ведь так все просто. Секс – сердцевина жизни. – Это ей он, не знаток «Озы».
   – Думай, что говоришь. А где тогда сердце? – Это она, забывавшая, кто горько плакал во сне.
   – Не лови на слове. Ты их, слов, безусловно, знаешь больше. Но слова – не знак ума и успеха. Докажи делом. За это я тебе хорошо плачу. – Он теперь весь в таких в выражениях.
   И так каждый день. Это нам не нужно, и это тоже, «шпилькам – да, валенкам – нет». Ну, и как ей жить? Как? Если в центре номера «форель, запеченная в слоновьих ушах»? Если ей надо воспеть пожилую певицу, что выходит на сцену в распашонках, едва прикрывающих место, где теперь сердце. На обложку, на обложку! И еще – ракурс снизу, лежа у коротеньких толстых ног. Клево, круто, зашибись! За описание кружевных подштанников платят много: значит, ты в теме, в центре событий. Снизу! Снизу! Чтоб кружевная кромочка наружу...
   Все как она и предполагала.
   – Татьяна! Предлагаю тебе в последний раз забойную тему. Конкурс красоты. Никакой социалки – убью. Только красота и легкое возбуждение от нее. На финише выйдет Аня Луганская... Ее папа – ты знаешь – наш кормилец. Так что помни это, девушка, каждую минуту своей жизни.
   Разве могла прийти в голову мысль, что эти слова – «минута жизни» – станут ключевыми во всем, что произойдет дальше? Было просто отвращение от слов, как и от взгляда, провожавшего ее к выходу. И подлая мыслишка: раз он ее посылает на такое задание, значит, еще не увольнение. И она получит «налик» и купит дочке Варьке долбаные стринги, девчонка комплексует, что у нее не то, что теперь носят. Ивану – ни слова. Он трендит, что на блажь пристало зарабатывать самой, а не стрелять у родителей «пятихатки» и «косари».
   Но что значит зарабатывать шестнадцатилетней девчонке? Пробовали устроить ее на почту. Но там ранний разнос, в темном подъезде к ней прицепился мужик, на ходу расстегивая ширинку. Девчонка заорала и бросила ему в лицо все, что несла. За «потраву газет» ее оштрафовали, в результате ничего не заплатили, а мужик – его нашли сразу – сказал, что она сама ему все как есть предложила. И поди докажи. Один на один – ноль результата. Забрали девчонку из почтальонов.
   Была проба на «посидеть с ребенком», пока богатая мамочка делает шопинг. Дитя орало как резаное и укусило Варьку почти до крови. Ну, конечно, они с отцом на нее же и напустились – бестолочь, мол, и все такое прочее. Но Татьяна вовремя вспомнила своего младшего брата, которому все было можно, и кусаться тоже, потому что он младшенький и – пойми, дура, – мальчик. Отец от сознания, что у него сын, ходил надутый и поглупел сразу и навсегда. До сих пор живет с ощущением, что дочь – неумеха и нескладеха, а сыночек – хват. Братик-любимец оказался в нужное время в нужном месте – возле нефти, хотя никакой «керосинки» не кончал, обычный инженер-строитель. Нет, она любит удачливого брата, она даже терпит его подначки типа «мы, дураки, университетов не кончали».
   – Ну скажи, Танька, тебе Лев Николаевич хоть раз в жизни пригодился по существу или этот твой любимый Антон Павлович? Они научили тебя денежку зарабатывать или хотя бы осветили путь?
   – Осветили, – отвечала она. – Я бы тебя сейчас прибила за твою пошлость, а они не разрешают.
   – Е-мое! Заслуга! Как это? Непротивление злу насилием? А ты сопротивляйся! Ты мне вмажь хотя бы мыслью, чтоб я зашатался! Нету, Тань, у тебя такой мысли. Но я все равно тебя люблю. За слабость и беззащитность. Рядками сидит в твоей голове классика с единственной мыслью – бедность не порок. Она порок, Танька, порок. И чижолый, чижолый, как беременная слониха.
   Так в их обиход вошла беременная слониха как метафора жизни тяжелой и, в сущности, бесперспективной.
   Об этом она думала, едучи на этот пресловутый конкурс красоты, праздник новой жизни, жизни-обжираловки и обпиваловки, жизни, где нет слова «стыдно», потому как ракурс единственный – лежа и снизу. Возле Дворца молодежи уже клубился народ, и она расстроилась, что издали ничего не увидит и надо пробиваться в первые ряды, где сверкают пафосные машины и щебечут девицы-красавицы.
   Нечего было придуряться слабенькой, она проломила щель в толпе и вышла, считай, на авансцену. Как раз проезжал кортеж, ради которого прижались к обочине менее значительные тачки. Тень всегда точно знает свое место и даже, кажется, счастлива этим. Субординация на этой земле вечна, и взросшее холуйство вечно, и на каждый момент его более чем. В голове закрутилось филологическое образование: слово «вечный» – оно ведь от «вече». Вечный – это вечевой, набатный, тревожный звон, это не от века, который просто срок. Ах, какое классное слово для нашего человека – «срок»! Вот так влезешь в русское слово и погибнешь в нем.
   Именно на этих мыслях и случилась всамделишная гибель, прямо на ее глазах. Тонированный «Мерседес» как-то неуклюже и даже беззвучно поднялся в воздух и тут же рухнул уже не «Мерседесом» – кучей железа, стекла и человеческих тел. Людские вопли даже слегка запоздали. В этой мертвой паузе распадающегося «Мерседеса» она все еще разбиралась со словом «вече». Вечный, набатный, всполошенный, сполох – испуг, страх, порух... Отчего у нас так часто в сути слова – беда, горе?..
   А кругом уже орали, вопили. Вспыхнул огонь, люди кинулись вспять, давя друг друга. Она же замерла на месте. Почему она не бежит? Ей же страшно, как и всем. Если сейчас еще что-то взорвется... она же совсем рядом. «Я подумаю об этом потом», – сказала она себе. Боже мой! Опять литература: Скарлетт О’Хара.
   Но уже оживала некая система порядка, и ее оттеснили статные ребята. И уже была милиция, и нечто в красивом, белом, в цветах и почему-то рваном платье было положено на землю.
   И тут возникло это лицо. Худой, аскетический профиль с закушенной губой. Поворот – и уже глаза. В них ужас. Отчаяние. Мука. «Вот эти глаза, – подумала она, – на обложку. Лицо понимающего горе». Она оглянулась, чтобы увидеть других. И нашла то, что нашла, – любопытство! Интерес. И – боже! – злорадство. Распахнутые глаза и рты пожирали остатки машины и людей даже с некоторым восторгом.
   А потом ее смело за поставленную ограду. Уже там она обрела слух. И в шепоте людей было то же, что и в глазах. Злорадство! И шепот, как крик. Всего у тебя, богача, выше крыши, а пи...ец тебе, как немытому бомжу. И уже подспудно, потаенно – так, мол, им, олигархам чертовым, и надо, девчонка, конечно, может, и ни при чем... Хотя все они при чем, с младых ногтей при чем, разве что шофер простой человек, семья небось, дети, но все равно – и у него не наша жизнь. С голоду не сдохнут, а тут сосед попал под трамвай, жена – в инсульт, а трое детей уже нищие на всю оставшуюся жизнь, в один момент – никто и звать никак.
   Она стала искать лицо того мужчины, с чистым, незамутненным сочувствием. Но его не было. Дальше стоять не имело смысла. Мероприятие было отменено.
   Она позвонила в редакцию из автомата.
   – Знаю, знаю, – сказал редактор. – Для нас это очень плохо, очень.
   – Для нас? – спросила она.
   – А! Ну да... Жалко, конечно. Не наше дело искать, кто... Мы хорошо дадим похороны. Три полосы. Такой замысел: лицо живое – и оно же мертвое. Отец и дочь... Нужна большая слеза... Мать, говорят, жива. Спиши с нее слова.
   – Ты нормальный? – спросила она.
   – Как никогда, – ответил он. – Я сейчас – образец нормы. Сегодня же напишешь слезницу к фоткам. Ребята уже работают. Конкурс твой никуда не денется. Есть интересная мысль... Кто из красавиц был намечен второй? Не тут ли собака порылась?
   Газеты уже вечером сообщили: теперь победительницей, скорее всего, станет вторая после покойной Ани Луганской – Вика Скворцова. Ее папа, Скворцов, физик по образованию, а ныне успешный владелец сети ресторанов, в отношениях с Луганским замечен не был, даже как бы не знаком, но за собственную дочку-конкурсантку очень переживал, а жена его еще до всего устроила истерику: мол, дочери Луганского подсуживают, все нечестно, богатый папа всех купил. И все это черным по белому петитом и боргесом во всех газетах.

Смятение... хаос

   Вера Николаевна предпочитала, чтобы ее звали Вероникой: Вера-Ника. Получалось красиво, зарубежно. За плечами более чем тридцатилетний стаж работы в школе, где у нее была совсем другая кличка – Максим. Это не из-за Горького, псевдоним которого она произносила слегка не своим голосом, будто она не русская училка, а какая-нибудь мисс Браун из Цинциннати. Имя выходило из нее на вдохе искаженным и даже слегка неузнаваемым. А слово-то элементарное! На нем просто невозможно споткнуться, но поди ж ты...