– И субъективные тоже, – смущается Ритка. – Как же иначе?
   – Субъективны настолько, насколько субъективен каждый листок яблони. На Варвариной яблоне росли лосёвки и бостоновые юбки с полированным задом. – Я выпаливаю это одним духом. Почему? Кто за мной гонится? Поняла: я вся ощенитилась от этой неприемлемой для меня мысли – Варвара желала нам добра. Что ж это за не видимое простым глазом добро, не слышимое никаким ухом? Ни тогда… Ни сейчас…
   – Она верила, что, живи мы по ее планам, нам же будет лучше. В ее вере – ее заблуждение.
   Слово «вера» Ритка произносит виновато. Будто пришпиленное к Варваре, оно уже потеряло свой природный, первозданный смысл и обрело что-то совсем противоположное.
   – Девчонки, – тихо говорит Ритка, – я не уезжала из этого города. И я многое видела и слышала. Я, например, видела Варвариного мужа.
   Мы ошарашенно смотрим на Ритку. С тех пор как мы узнали, что у нашей классной руководительницы есть дочь и нет мужа, прошло много-много лет. Уже и Варвары нет, а вот чувство, что мужа у нее не было и не могло быть, осталось. Может, был какой-то мужчина, но убежал сразу, как разглядел ее шевелючие губы. Но муж… Человек, живущий в одной квартире, пьющий из одной с тобой кружки, человек, который вешает на спинку стула свои брюки и ходит дома в тапочках со стоптанными задниками, – такой вот бытовой, каждодневный муж никогда не вязался с Варварой. Я не видела, как она переезжала на новую квартиру, но я помню, как рассказывали мне об этом девчонки. Ехала бричка с кроватными спинками и зеленым кухонным столом, а за бричкой шли мать и дочь, некрасивые, неулыбчивые, в одинаковых лосёвках. И не было с ними хлопочущего, таскающего узлы мужчины. Не было и не могло быть. Это было убеждение.
   – Да, я видела его, – продолжает Ритка. – Он приехал тогда, после пятьдесят шестого. Ясно откуда. Дольку он никогда не видел, она родилась уже без него. Варвара дала ей свою фамилию.
   – Это очень интересно, – сказала Лелька. – Как же они встретились?
   – Не знаю, – говорит Ритка. – Он уехал очень быстро, потому что им троим, наверное, говорить было не о чем. Во всяком случае, Долька радости не высказывала. «Теперь мне папочка ни к чему, я школу уже кончаю», – говорила она всем. А Варвара в тот день, когда он уехал, зашла в станционный буфет и выпила одна целую бутылку водки. Перепуганная буфетчица позвонила в школу, и Варвару кинулись выручать учителя. Бегут, а она идет им навстречу, идет, и ничего по ней не заметно, только черная вся. Увидела учителей и засмеялась, а они совсем растерялись, потому что никогда не видели, как она смеется. «Ничего со мной не случилось», – сказала она. Они тогда решили, что буфетчица что-то спутала, пошли к ней, и она показала бутылку, которую выпила Варвара, и отдала им Варварину сумку, а там и деньги, и все документы, и партийный билет. Учителя взяли сумку и тихонько положили ее в Варварин кабинет, а она так ничего и не заметила. А скоро у нее был первый инфаркт. Ну а после того, как Долька приезжала из института и делала на ее глазах аборты, она совсем свалилась. Только губы и шевелились. И все ее жалели, девочки, потому что такая жизнь – это не дай бог. И все равно: никому не надо желать смерти.
   Почему она так сказала? Подумала, что мы желали Варваре смерти? И теперь тихо радуемся, хоть и не говорим вслух? Никуда мне не деться от сравнительной математики. Я снова думаю о том, что мне сейчас столько же, сколько было Варваре, когда она снимала галошики у нас в доме и обещала мне наказание на всю жизнь. Я поставила себя на ее место и содрогнулась. Что я теперь знаю? Я знаю, что нигде так легко не рождается несправедливость, как в школе. Она невольно заложена в самом статуте школы, в той раскладке, где всегда есть старший и младший, где учитель и ученик, где повиновение одного другому запрограммировано. И если у меня поднялось давление, если мы поссорились с Андрюшкой, я иду в школу и повторяю, как молитву: «Они ни в чем не виноваты… Они ни в чем не виноваты». Я подозреваю, что в самые несчастливые мои дни я ставлю самые завышенные оценки. Ведь глупо это, глупо. Но я ничего не могу с собой поделать. Это уже до смерти во мне яд Варвариной недоброжелательности, и я до смерти должна выращивать в себе противоядие. Я как могу, так и выращиваю.
   Варвара – вся из своей боли, из однажды нанесенного удара. Как горб. Только нормальный горбун страдает оттого, что горбун. А Варвара на свой горб смотрела как на моральное право и нам ломать шеи, хребты, кости… С убежденностью – так надо, так нам же будет лучше. И такая она была сильная в своей этой неколебимой убежденности, что ей подчинялись. Мне и это понятно. Я знаю хрупкость и ранимость учительского мира. Я знаю, как легко распохабиться в нем злому сильному человеку. Это как сапожник без сапог. У самих учителей так часто не хватает сопротивления подлой силе. Они робеют, они теряются, они пасуют, они дают бесконечные поводы говорить об их беспринципности и бесхребетности.
   Я одно прощаю Варваре – ту выпитую водку. Может, это единственный ее оправдываемый поступок? И, опять же, милые мои учителя: интеллигентно, молча положили ей на стол сумочку. Значит, тоже простили? А ведь «сволочи» могли бы порезвиться на этой истории…
   – Знаете, – сказала Лелька, – если у женщины есть семья, любовь и материальный достаток – ей ничего не нужно. Ей нужно быть красивой, ей нужно быть долго-долго молодой, чтобы быть любимой, и в этом ее оправдание и назначение. У Варвары этого не было…
   Леля напрочь забыла, что у Ритки этого нет тоже. Да и у меня. Мы безмужние, безмашинные женщины.
   – Вот и давайте, старушки, выпьем за личную жизнь, – весело говорит Лелька. – Что ты скисла, – обращается она к Нелке, – что ты имеешь против личной жизни?
   – Что ты! – говорит Нелка. – Я целиком за. Ты у нас, как всегда, самая умная.
   До Лельки дошло. Смутилась и закрыла глаза. Спряталась. С закрытыми глазами произнесла:
   – Я ляпнула что-то не то…
   – То, то! – сказала Ритка. – Конечно, то…
   Лелька открыла глаза, и в них ничего не было, ни убежденности, ни раскаяния, ничего. Просто Лелька открыла свои органы зрения.
   – А помните, – смеется Ритка, – когда мы были девчонками, мы считали, что из нас четырех могла бы получиться абсолютная красавица, если взять у Нелки ноги…
   – У Ритки глаза.
   – У Лельки нос и руки.
   – У Линки волосы и талию.
   Мы смеемся и честно признаемся, что сейчас бы уже красавица не получилась. Остались только глаза и ноги.
   – И никому они не нужны, эти глаза, – грустно говорит Ритка.
* * *
   Она стоит на автобусной остановке. На последнем курсе лекций почти нет, и она ездит домой почти каждую неделю. 30 копеек туда, 30 – обратно. 30 минут стоишь на одной ноге. Надо только надевать простые чулки. Надеть капрон в такую давку может разве что идиот.
   Каждую неделю дома – и все равно мама встречает с заплаканными глазами. Целый день ходит по квартире тетя Фрида и не может привыкнуть к одиночеству. Риточка в институте, сестра получила квартиру и уехала, а разве им вместе было плохо? По десять раз звонит на работу мужу.
   – Фима, ты скоро?
   – Боже мой, что делается с женщиной? Посмотри на часы, разве ты не знаешь, что я кончаю в шесть.
   – У меня встали часы, Фима, – врет тетя Фрида и снова бродит по квартире: когда же, наконец, приедет Риточка?
   Ритка ходила к тете Риве:
   – Очень вам нужна была эта квартира, да?
   Певица Людмила Петрова уже не поет перед сеансом. Она располнела еще больше, сидит на диване и поет сыну Левке детские песни.
   – Разве я этого хотела? – отвечает она Ритке. – Но у Геры своя гордость. Он хочет быть хозяином и жить самостоятельно.
   – Подумаешь, – возмущается Ритка, – хозяином. Хотела бы еще этого ты…
   – А я уже давно ничего не хочу, Риточка, – печально говорит тетя Рива, – все мои желания закончились двадцать второго июня сорок первого года.
   – Ну, брось, брось, – говорит Ритка, – сколько можно. Семнадцать лет прошло…
   – Ничего не прошло, Риточка, и никогда не пройдет…
   Ритка убегает от тети Ривы: просто невозможно столько лет это слушать. А дома мама плачет… «Я не могу жить одна, мне день кажется целым месяцем…»
   Ритка стоит на остановке. Лучше уж не приезжать, только расстраиваешься. А как будет, когда она уедет по назначению? Потом она, конечно, заберет родителей, но первое время ведь придется пожить врозь. Маму надо будет к этому подготовить. Ритка стоит на одной ноге в автобусе, будущий директор универмага. «Почему бы и нет?» – говорит папа. Ритке все равно. Сейчас ее больше волнует, как все будет с мамой, когда она окончит. «Надо ее подготовить, что я уеду».
   – Мама, – говорит она в следующее воскресенье. – У нас скоро распределение.
   – Риточка, – кричит тетя Фрида, – ничего мне не говори раньше времени. Пусть все будет как будет.
   Но уже через десять минут она стоит возле Ритки.
   – А почему обязательно надо уезжать куда-то? Разве здесь не нужны специалисты?
   – Фрида, не говори глупости. – Это тетя Рива. В воскресенье они обедают вместе. – За кого здесь Риточка выйдет замуж?
   – Какой еще замуж? – возмущается тетя Фрида. – Она еще ребенок.
   Ритка тоже возмущается: слова тетки ей неприятны. И все-таки она знает точно: если вернется сюда – будет одна. После института сюда никто не возвращается, и девчонки тоже не вернутся – это было решено давно. Ну а замуж – это, конечно, глупости, Ритка еще не думает об этом.
   В торговом институте 90 процентов девчонок. На вечера они приглашают политехников, но политехники предпочитают ходить в пединститут. А к ним приходят ребята из горно-обогатительного техникума. Впрочем, Ритку это не интересует – каждую субботу она все равно дома. Кто к кому приходит – ее не касается. Ей надо хорошо окончить институт и успокоить маму. Сейчас это главное. Она все время повторяет это. Особенно после своего неудачного романа.
   В субботу она, как всегда, собиралась уезжать.
   – Ты подожди меня, – сказала ей однокурсница Валя Чудина. – Я еду этим же автобусом.
   Ритка зашла за ней в общежитие. Валя стояла возле окошка в коридоре, и Ритка вначале подумала, что она ее ждет.
   – Ждешь? – удивилась она. И тут только заметила, что Валя не одна, возле нее стоял парень. Он держал Валю за рукав, а она, чтоб это было не очень заметно, стояла близко-близко к нему.
   – Вот и Рита, – сказала она, – я еду.
   – Пусть Рита едет себе одна, – ответил он. – Ты никуда не поедешь. Я вот тебя сейчас гвоздиками приколочу к подоконнику.
   Валя фыркнула и хотела вырваться, но он еще крепче взял ее за рукав, и смущенная Валя снова стала близко-близко к нему.
   – Вы идите, девушка, – сказал парень, – я все равно ее не пущу.
   – Ну, как тебе не стыдно, – счастливо говорила Валя, и Ритка поняла, что она никуда не поедет, что она будет ломать комедию, потому что ей нравится, что ее держат за рукав и хотят приколотить гвоздиками.
   Она ушла тогда и всю дорогу думала, что ни разу за все три года никто не задержал ее, когда она уезжала по субботам. Все говорили, что она красивая, что таких глаз, как у нее, ни у кого нет, но никто никогда не приколачивал ее гвоздиками.
   На четвертом курсе ее стал приглашать в кино молодой преподаватель их института. Ритке это было очень приятно. Она была ему благодарна за то, что он поднял ее до уровня всех девчонок, что она тоже приходит теперь поздно, что ее тоже кто-то ждет после лекции, и она радостно ждала, что в одну из суббот она соберется домой, а он будет отговаривать, не пускать, держать за рукав.
   «Приколачивать гвоздиками», – думала Ритка.
   Но ничего не было. Он усадил ее в автобус – первый раз она ехала сидя, послал тысячу поклонов ее папе и маме, и она вдруг увидела, что на автобусной остановке он меньше всех ростом («Поэтому со мной и ходит!»), что пальто у него длинное, а ноги в ботах «прощай, молодость!» очень большие («Как у клоуна!»), что, пока автобус не отошел, он опустил уши у шапки, а рядом стоял парень с непокрытой головой, и Ритке стало неловко, что он ее провожает и так публично, противно мерзнет. Он никак потом не мог понять, почему она перестала ходить с ним в кино, а Ритка стала регулярно ездить домой. И тетя Фрида была совершенно счастлива. «Кавалеров на свете много, а мама у тебя одна», – говорила она Ритке.
   – Конечно, мама, – отвечала Ритка. – Пусть нас кавалеры подождут.
   Когда кто-то из знакомых девчонок вышел на втором курсе замуж, тетя Фрида всплеснула руками.
   – Это же надо! – и просительно добавила: – Я тебя прошу: ты с ней не встречайся. Ну, что у тебя может быть общего с женщиной? – Слово «женщина» тетя Фрида произнесла очень брезгливо.
   А распределение все ближе и ближе.
   – Фима, скажи ей! – каждый день говорит тетя Фрида. – Она должна вернуться домой.
   – А это будет правильно, Фридочка? – беспокоится Риткин папа. – Она же комсомолка.
   – А разве комсомольцы не нужны здесь? И вообще, Фима, сколько у тебя детей?
   – Рита, ты не можешь уехать! – говорит в очередную субботу отец. – Ты у нас одна.
   – Идиоты! – возмущается тетя Рива. – Где вы найдете ей мужа? В этом городе? Не соглашайся, Риточка! Ни за что не соглашайся. Тут же нет общества.
   – Да что вы все замуж и замуж, – чуть не плачет Ритка, – разве это в жизни главное.
   – Вот видишь, – торжествует тетя Фрида, – у девочки совсем другое понятие.
   И все-таки по распределению Ритка вернулась домой. Теперь каждый день она ходила на работу в контору ОРСа. Вечером гуляла с родителями. Мама гордо шла рядом, влюбленно смотрела на Ритку и говорила:
   – Разве плохо? Ты дома, и у тебя есть всегда чистая ночная рубашка. Разве ты ходишь в столовую? Разве тебе нужно о чем-нибудь думать? Все твои деньги – тебе. Хочешь – купи шубу. Хочешь – купи ботинки за шестьдесят рублей. Хочешь – каждый день ешь конфеты пять рублей кило. Разве это плохо? А замуж – он не убежит. Был бы человек хороший и образованный.
   Ритка несказанно обрадовалась, когда райком комсомола включил ее в предвыборную агитбригаду.
   – Вы как молодой специалист…
   – Ничего не надо говорить, – взмолилась Ритка, – не надо меня агитировать. Я рада, что вы меня позвали.
   В этой бригаде она и познакомилась с Михаилом. Он пришел в райком злой и сразу стал ругаться.
   – У меня план летит к черту, некогда мне по дворам ходить… Пусть вот школьники ходят, – и он кивнул на Ритку.
   Ритка засмеялась, и ребята из райкома тоже, а Михаил потом рассказывал ей:
   – Мне и в голову не пришло, что ты уже взрослая. Сидит такая малюсенькая пигалица, глаза таращит…
   – Кто-кто? – возмутилась Ритка.
   – Пигалица… – смеется Михаил. А потом берет Риткины руки («Господи, и это называется „руки“. Сколько тебе лет, ребенок?») и говорит тихо-тихо: – Ну, ладно, не пигалица. Дюймовочка. – И удивленно спрашивает: – Где ты нашла эти глаза не по росту?..
   Они ходят по вечернему парку, небо сквозь лестничные пролеты разрушенного дворца кажется неестественным, как в театре. Из каменных щелей в стенах растет трава, и от этого развалины кажутся косматыми.
   – Ух, – говорит Ритка, – страшно.
   Михаил кладет ей руку на плечо («И это плечи, – смеется, – что могут вынести эти две тоненькие косточки?»).
   «Какая я была бы дура, если б не приехала сюда, – думает Ритка. – Глупая тетя Рива, как она меня отговаривала».
   Каждое утро она бежала в ОРС, вечером ждала Михаила. Он приходил сразу после смены, с мокрыми после душа волосами, и они шли куда-нибудь, все равно куда!
   – Риточка, – сказала тетя Фрида, – и что ты себе думаешь? Не собираешься ли ты замуж?
   – Собираюсь, – весело ответила Ритка. – Обязательно собираюсь!
   – Фима! Фима! – закричала тетя Фрида. – Ты слышишь, что она говорит?
   Риткин папа растерянно смотрел на дочь.
   – Ну что тут удивительного? – спрашивала Ритка. – Что?
   – Ничего, – сказала мама и заплакала. – Лучше б ты уехала отсюда. Лучше бы я тебя не видела, чем этот шахтер.
   – Мама, он начальник участка, он инженер, – кричит Ритка.
   Но если б он был и простым забойщиком, крепильщиком, если б он не имел этого проклятого диплома – все равно она бы бегала к нему после работы, все равно она была бы самая счастливая. «Тут уж ничего не поделаешь, мамочка!»
   – Я прошу тебя, я очень прошу, – говорит она матери, – ты меня пойми и полюби Мишу. Иначе нам всем будет плохо, а я так хочу, чтоб нам было хорошо. Миша придет к нам в гости, и ты посмотри на него внимательно, он хорошо относится к тебе и папе, он очень добрый.
   – Ты можешь пригласить в гости даже Николаича, – говорит мать. – Что тебе мнение родителей.
   Николаича! Это значит, что мама никогда не смирится с Михаилом, Николаич в их семье – это символ самого ужасного, что есть, может быть и было на нашем белом свете. Николаич – это катастрофа, это – несчастье, это лучше уж совсем не родиться, это «вот куда доводит водка», это «как ему не стыдно ходить по земле, и как вообще земля таких носит».
   Николаич вернулся с войны в сорок пятом. От плеча до пояса звенели у него медали, ходил он гордо, любил, остановившись на улице, поговорить о войне и о том, что теперь надо жить совсем иначе, чтоб у каждого были такие погреба, какие он видел у немцев, чтоб мог человек спуститься вниз по каменным ступенькам (а у нас лестнички деревянные ставят, в темноте запросто шею сломать можно), нацедить из бочки вина, отрезать от окорочка грамм четыреста розового с белым удовольствия, а чтоб дома музыка играла и дети все сплошь при бантах были. «Вот как моя Зайка!» И Николаич подталкивал в подтверждение своих слов свою дочку, одетую в исключительно белый шелк, с розовыми лентами на рукавах и подоле.
   То ли понравился всем образ жизни, нарисованный Николаичем, то ли просто сразу после войны некого было ставить, только сделали его в том же сорок пятом председателем райисполкома, и начал он осуществлять великую идею каменных погребов и бело-розового шелкового счастья. Для начала и для образца все сделал у себя, но тут его почему-то сняли, а так как неловко было после председателей посылать его работать по специальности – до войны он работал рассыльным в местной газете, – то сделали его директором хлебозавода. Но в городе начались перебои с хлебом, а тот хлеб, который появлялся все-таки в продаже, был такой сырой и тяжелый, что однажды одна темпераментная домохозяйка залепила мякишем глаза и уши Николаичу, когда тот оказался поблизости от магазина. Послали тогда его директором бани, потом заведующим шахтным конным двором, а потом и совсем уволили. И ходил вечно пьяный Николаич по городу и по-прежнему рассказывал взволнованную историю о погребах, которые у нас строить не умеют, а его, умного, слушать не хотят.
   Вот что такое Николаич. Вот кого Ритка могла пригласить в гости, если уж хотела доказать, что в советах родителей не нуждается.
   – Уедем, раз так, – говорил Михаил. – Работу я себе не найду, что ли?
   – Уедем, – соглашалась Ритка.
   Решили: Михаил едет в Ростовскую область, где тоже есть шахты, а когда устроится, даст Ритке телеграмму. А она пока подготовит родителей.
   Через две недели пришла телеграмма. «Все в ажуре. Жду».
   Ритка пошла к тете Риве, положила на стол телеграмму.
   – Ты должна мне помочь.
   Певица сидит в малиновом халате на диване, толстая и печальная.
   – Нет, Риточка, – говорит она. – Нет.
   – И все равно я уеду, – твердо говорит Ритка.
   – В нашем роду так никто не поступал, – спокойно отвечает тетя Рива. – И родители моего первого мужа тоже так смотрели…
   – Дикари, – кричит Ритка, – питекантропы!
   Певица печально улыбается.
   – Я тоже за семейный порядок, но если ты их уговоришь, я не скажу ничего против. И Гере тоже не велю.
   Уговоришь! Легко сказать. Мама лежит с сердечным приступом. Папа бегает с кислородной подушкой. Дядя Гера молчать отказывается. Сиплым голосом он кричит, что Ритка – негодяйка, если может променять своих родителей на какого-то малоизвестного парня.
   – Вы хотите, чтоб я была старой девой? – плачет Ритка. – Да?
   – Папа все устроит, – стонет тетя Фрида. – Разве у тебя нет родителей?
   – О! – кричит Ритка. – Вы все сумасшедшие…
   – О! – стонет тетя Фрида. – Я умираю.
   – Боже мой, боже мой! – плачет Риткин папа.
   Как ненавидяще смотрит на Ритку дядя Гера, когда сиплым голосом вызывает «Скорую».
   Так Ритка никуда и не поехала. Пять телеграмм было от Михаила, двенадцать писем. А потом уже ничего.
   – Разве тебе плохо с нами? – говорит каждый день мама. – Разве ты бегаешь в столовую? Разве у тебя нет всегда чистой рубашки? Ты скажи?
   – Конечно, мама…
   – Разве тебе не остаются все твои деньги?
   – Конечно, мама…
   – Разве мы не отдаем тебе все…
   – Конечно, мама…
   Стоит косматый дворец. И небо над ним такое же – черный шелк в золотую крапинку… Неправдоподобное, как в театре.
   «Сколько тебе лет, ребенок?» – спрашивал Михаил, когда держал ее маленькую руку. «Что они могут вынести, эти плечи?» – удивлялся он, обнимая ее. «Где ты нашла эти глаза не по росту?» – смеялся он и тихонечко мизинцем проводил по ресницам.
   Сколько лет прошло? Пять, десять?
   – С мамой не пропадешь, – убежденно говорит тетя Фрида. – Было бы здоровье у родителей.
   – Конечно, мама… – вот уже много лет отвечает Ритка.
* * *
   – Мама, у нас есть что-нибудь поесть? – кричит Ритка. – А то мы проголодались…
   – У мамы всегда все есть, – гордо отвечает тетя Фрида. – Идите, я вам дам!
   Я сижу с краю, поэтому иду в дом. Тетя Фрида достает из холодильника ветчину, сыр, холодную курицу.
   – Неси! – Я беру тарелку, но она вдруг хватает меня за руку и говорит быстро и тихо: – Это мы во всем виноваты. Надо было ей тогда ехать. Он был неплохой человек и Риточку очень любил.
   – Что вспоминать, тетя Фрида.
   – Конечно, вспоминать нечего, – и слезы бегут у нее по щекам, – но у тебя есть сын, а когда мы умрем, кто останется с Риточкой?
   Я молчу.
   – О, – стонет тетя Фрида, – зачем она нас послушалась!
   Я приношу тарелку в беседку. Мы рвем курицу на части.
   – Хорошо! – говорит Нелка. – Сто лет не ела курицы.
   – Господи! Почему? – удивляемся мы.
   – Смешно, девчонки! – отвечает Нелка. – У меня от этой мирной птицы идиосинкразия…
   – Так не ешь! – захлопотала Ритка. – Вот ветчина.
   – Ну да! – смеется Нелка. – Я же ее люблю. У меня другая идиосинкразия. Принципиальная. – Она по-девчоночьи прыснула. – Курица – начало моей политической карьеры.
   – Рассказывай, – говорю я.
   – А это на самом деле интересно, – говорит Нелка, вкусно обгладывая крылышко. – Я была завклубом, когда меня избрали в райком комсомола. И не просто кем-то – вторым секретарем. Я была девочка боевая, активная, и народ меня заметил…
   – Скажи, в райкоме партии понравилась, – поправляет Лелька.
   – Не без того, – смеется Нелка, – не без того… Ну вот, выхожу я в первый день на новую работу, сажусь за стол, вся такая переполненная отвагой и желанием совершать невозможное, и вдруг слышу – кудахчут куры. Ощущение, что их сотни и мой стол в центре птичьего двора. Что за черт! Выглядываю в окошко, вижу «рафик» и ничего больше не вижу. Выхожу во двор и чуть не валюсь в обморок. В «рафике» полно кур. А возле него, весь взмокший, завфинхозсектором Володя Кириллов, а на шее у него цыплята гирляндой, связанные за ножки. Стою я, как Линка возле столба, когда нас увидела, – глазам не верю и осмыслить не могу. А он мне радостно, так интимно, как о подарке, сообщает, что это праздничные куры для коллектива. Он их привез из колхоза, где взял по дешевке. И будет в перерыв раздавать. На каждого райкомовца по три птицы.
   – Так они и делают, – говорит Лелька, – я знаю.
   – Я не знаю, что ты знаешь, – каменеет Нелка. – Я знаю, что я сделала. Я кур выпустила, гирлянду с Володи сняла и уволила его тут же… Потом узнала, что не имела права. Смех! Первый день работы – и сразу скандал. И какой – куриный. Куры по городу гуляют ничейные, лови – не хочу, прибились кто куда. Цыплята от пребывания в гирлянде ходить уже не могли, на бочок валились, их передали в столовую. Вот с тех самых пор я кур и не ем. А сейчас забыла. С вами. Слава богу.
   – После этого было трудно? Или легко? – спрашиваю я.
   – Не те слова, – говорит Нелка. – Но все сразу было расставлено по местам. Это не хорошо, не плохо. Это удобно. Для работы. Я ведь с детства помню, как Лелькиному отцу возили дефицит. Как вы его прятали. Помнишь, Лель? Шпроты под стопочку простынь.
   – Помню, еще бы, – отвечает Лелька. – Думаешь, сейчас не возят?
   – Мне не возят! – говорит Нелка. – И там, где я работаю, никому не возят.
   – Теория малых дел, – смеется Лелька. – Даже в школьном учебнике говорится о ней снисходительно и свысока. А ты взрослая женщина…
   – Теории разные, – говорит Нелка, – а я одна. И жизнь у меня одна. И, между прочим, совесть…
   – Вот и ешь курицу, – смеется Лелька, – невзирая на совесть.
   – Леля, – говорит Ритка. – Ты же все понимаешь правильно, зачем же так?
   – Как? – спрашивает Лелька. – Как? Просто не люблю иллюзий. Ничего она не изменила своим куриным бунтом. Все идет своим чередом. Все путем, как теперь говорят. И будет идти. На одного неберущего пять берущих…
   – Почему пять, а не десять? Или два с половиной? – спрашивает Нелка.
   – Потому что никто не считал сколько, – отвечает Лелька. – И нельзя это посчитать: каждый запишется в честные, потому что каждый так и считает на самом деле.
   – О нет! – возмущается Ритка. – Я не считаю. Я такая балда…