Помню, перед первым вылетом опасались, как скажется подвешенный под фюзеляжем довольно громоздкий двигатель на устойчивости и управляемости самолёта на взлёте. Но опасения оказались напрасными. В один прекрасный летний день мы с ведущим инженером Д. Гинзбургом без каких-либо осложнений взлетели, запустили в воздухе испытуемый реактивный двигатель, благополучно сели — и начали летать по программе. В полёте, особенно на высоте, «третий» двигатель, естественно, значительно увеличивал энерговооружённость самолёта, и он развивал скорости, недоступные обычному Ту-2. Километры он отщёлкивал лихо.
   И тут меня сняли с этой работы и отправили в Казань — принимать очередную машину опытной серии нового дальнего, высотного, скоростного стратегического бомбардировщика Ту-4, представлявшего собой (о чем долгое время деликатно умалчивалось) не вполне законную — без оформления лицензии — копию американской «Сверхкрепости» B-29. Первого Ту-4 из серии в 20 машин поднял в воздух Н.С. Рыбко. Второй предназначался мне.
   А на Ту-22 ЛЛ стал летать И.Ф. Якубов, получивший Героя Советского Союза в годы войны и успевший стать достаточно опытным испытателем. Случилось так, что в одном из полётов он потерял ориентировку — видимо, не учёл повышенной скорости «трехдвигательного» самолёта, и, летая без штурмана (его место занимал ведущий инженер, у которого своих дел хватало), недооценил, насколько далеко ушёл от базы. Не обнаружив под собой знакомых мест, лётчик, пытаясь восстановить ориентировку, несколько раз менял курс полёта, а когда наконец восстановил ориентировку, понял, что находится вблизи Мурома над Окой, и остатка горючего в баках, чтобы долететь домой, уже не хватит. Заходя на вынужденную посадку на прибрежный плёс с убранным шасси (что было правильно), экипаж не сбросил подвешенный двигатель — то ли пожалев его, то ли из-за отказа системы сброса. Коснувшись земли прежде всего этим двигателем, самолёт «клюнул» и «кульбитом» перевернулся прямо через расположенную в носу кабину экипажа. Лётчик Илья Якубов и ведущий инженер Давид Гинзбург погибли.
   Кто тут был виноват? Конечно, и сам лётчик (лётчик всегда виноват, в этом отношении он — как стрелочник на железной дороге), но, я думаю, виновата была и штурманская служба института, не удосужившаяся провести с лётчиком расчёты: на какую дальность он уйдёт, выполняя то или иное задание. А у меня остался камень на душе: люди погибли после того, как я, пусть не по своей инициативе, передал эту работу другому. Вроде бы ни в чем не виноват, а получается, подставил…
   Однажды оказался я в положении не до и не после лётного происшествия, а как бы между. Лётчик-испытатель М.К. Байкалов, с которым мы вместе воевали и в эскадрилье ночных истребителей ПВО Москвы летом 41-го года, и на Калининском фронте в первую военную зиму, испытывал в конструкторском бюро М.Л. Миля геликоптер ГМ-1 (будущий вертолёт Ми-1, первый наш винтокрылый аппарат, пошедший в большую серию) — по тем временам машину вполне экзотическую. Многого об аэродинамике вертолёта мы тогда ещё не знали, и в одном из полётов Байкалов оказался в зоне, где вертолёт резко неустойчив. Машина вышла из повиновения, начала угрожающе раскачиваться и, едва Матвей успел выброситься из кабины, перевернулась вверх колёсами и стала падать. Лётчик спустился на парашюте, но при приземлении получил ушибы и вообще нуждался в отдыхе после пережитой встряски.
   А у Миля на выходе был второй вертолёт той же серии (снова второй экземпляр после неблагополучной судьбы первого), и он предложил испытывать его мне. Согласился я охотно — всякая экзотика привлекает профессионального испытателя. Правда, в дальнейшем я особой любовью к вертолётной технике не проникся, летать на ней понравилось мне гораздо меньше, чем на самолётах.
   Но, так или иначе, испытания надо было проводить. Сделал 93 полёта, закончил программу, и машину можно было передавать на государственные испытания. Однако перед этим Главный конструктор предусмотрел несколько демонстрационных полётов — ожидались знатные гости: руководители министерства, Туполев, Василий Сталин и ещё несколько персон.
   — Дорогой Марк Лазаревич! — сказал, пригласив меня в свой кабинет, Миль. — Мы очень признательны вам за проделанную работу. Но не обижайтесь, нам хочется, чтобы гостям машину показывал заводской лётчик. А то скажут, будто управляться с ней так сложно, что требуется варяг из Лётно-исследовательского института. У нашего вертолёта и так хватает недоброжелателей.
   — О чем разговор, Михаил Леонтьевич, — ответил я. — Конечно, пускай Матвей Карлович летает. Никакой обиды для себя я в этом не вижу.
   Так и было сделано. Матвей выполнил после моих 93 ещё 13 показательных полётов. Четырнадцатый (то есть, если считать с самого начала, 107-й) был уже не показательной, а перегоночный — в Научно-испытательский институт Военно-Воздушных Сил для передачи на госиспытания. Байкалов взлетел, сделал круг над своим заводом, прилетел на аэродром НИИ ВВС, сделал круг над ним, завис над стоянкой на высоте около ста метров, начал было отвесный спуск — и внезапно завалился на бок, завертелся и упал на землю. Матвей Карлович погиб.
   Причина катастрофы обнаружилась сразу: лопнул вал рулевого винта — то ли от пережога при термической обработке, то ли от дефекта в материале. Может быть, если бы лётчик не делал лишних кругов и, главное, не зависал без поступательной скорости (при этом нагрузка на силовую установку наибольшая) так высоко, вал «дотерпел» бы до посадки и полетел бы уже на земле при следующем запуске. Может быть, так, а может, и не так… Как говорится, «наука умеет много гитик». Но обречена эта машина была с первого полёта.
   И снова я — не головой, а нутром — почувствовал себя без вины виноватым: сделал 93 полёта, доделал бы и ещё 14! У каждого профессионального испытателя сидит в душе подсознательная уверенность: со мной этого не случилось бы. Хотя большой логики в этой уверенности нет.
   А вот ещё случай, к счастью, не трагический. Получили мы американский истребитель «Тандерболт» для исследования и — по возможности — извлечения полезных уроков. В этом не было ничего особенного, у нас старались «обсосать» как можно больше купленных и трофейных зарубежных машин. На «Тандерболте» наибольший интерес представляли силовая установка и оборудование.
   Летала на нем целая группа наших лётчиков. Наступила и моя очередь. Я сделал несколько полётов и передал эстафету лётчику-испытателю С.Ф. Машковскому, Герою Советского Союза, получившему, между прочим, это звание в самом начале войны за 10 вражеских самолётов, сбитых в условиях полного господства противника в воздухе осенью 41-го года. Так что лётчик это был классный.
   И в одном из первых же после меня полётов на «Тандерболте», причём, как на зло, на малой высоте, у него разваливается мотор — видимо, очень уж энергично мы его «исследовали». Степан ловко посадил машину с убранным шасси в поле и отделался только вымазанным с ног до головы маслом комбинезоном. В общем, на этот раз обошлось. Но снова — вскоре после того, как я отдал самолёт коллеге. Помню, когда Машковский вовремя не вернулся, я места себе не находил, пока не пришло сообщение, что он жив-здоров, сидит на вынужденной…
   Конечно, подобных случаев было немало в жизни едва ли не всех моих товарищей. Наверное, оно и неизбежно, когда в условиях достаточно острой по определению испытательной работы объект испытаний в силу тех или иных служебных обстоятельств передаётся из рук в руки. Бывало, что подобная передача проходила безболезненно, случалось и обратное, когда катастрофа происходила с лётчиком, летавшим на данной машине, как говорится, «с нуля».
   Но то — вообще. А я рассказал о случаях, коснувшихся непосредственно меня. Люди, далёкие от авиации, часто полагают, что душевные переживания испытателя связаны только с его личным риском. А это не так. Далеко не так… В принципе я человек не суеверный. Ни в какие приметы не верю. Но передавать кому-нибудь из коллег начатое мною испытание издавна сильно невзлюбил.

Как я был взяткодателем

   Взяток я никогда не брал (правда, никто мне их и не предлагал — не такие я занимал должности). Но насчёт того, чтобы самому их давать — грешен. Был такой случай. Причём, давал не только сам, но в сговоре со своим механиком. Кажется, это по закону усугубляет меру уголовной ответственности. Единственное, на что я могу сегодня надеяться, это на давность совершенного правонарушения.
   Дело было вскоре после войны. Мне поручили принять на Ташкентском авиазаводе самолёт и перегнать его как можно скорее в Москву.
   — Ну, особенно скоро не получится, — сказали умудрённые опытом военных перегонов коллеги. — Машина тихоходна, а главное, насидишься на промежуточных аэродромах: бензин всюду в дефиците, да и заправщиков не хватает.
   Действительно, машине, которую мне предстояло перегонять, по дороге от Ташкента до Москвы требовались по крайней мере две, а то и три посадки.
   Но мой механик Саша Демичев (в будущем сам ставший лётчиком) сделал ответственное заявление:
   — Перегоним за один день. Будь спок.
   И я, доверившись ему, рискнул заключить с коллегами несколько пари.
   В Ташкент нас забросили на попутной рейсовой машине. Дня два ушло на оформление документации, приёмку Демичевым самолёта, короткий пробный полет в районе заводского аэродрома. И вот ранним утром мы двинулись в путь.
   Погода была хорошая, моторы работали ровно, машина спокойно шла на автопилоте. В общем, все было тихо и мирно — до первой посадки. Приземлившись, мы обнаружили на аэродромной стоянке длинный ряд самолётов, ожидающих заправки, и один-единственный автозаправщик, шланг которого заканчивался пистолетом, вставленным в заправочную горловину баков очередного счастливчика.
   — Что ж, Саша, — сказал я. — Иди, займи очередь.
   Но Саша не торопился выполнять моё распоряжение. Он достал из своего механического имущества небольшую, примерно литровую, фляжку и наполнил её спиртом из тоже неизвестно откуда взявшейся у него канистры. С этой фляжкой он отправился на переговоры с заправщиком. Переговоры эти увенчались потрясающим успехом. Едва завершив операцию по уже начатой заправке очередной машины, заправщик под аккомпанемент негодующих воплей обманутых в своих ожиданиях очередников направился прямо к нам, и через двадцать минут мы были готовы отправляться дальше в путь.
   В точности то же самое произошло и на втором, и на третьем промежуточном аэродроме.
   Солнце склонялось к закату, когда мы подошли к своей базе, лихо отметились в развороте над ангарами и сели, закончив перегон в течение одного дня. Пари были выиграны.
   Но это был единственный случай в моей жизни, когда я куда бы то ни было впёрся вне очереди. Даже если имел на то формальное право. Очень уж запомнилось мне праведное возмущение механиков, которых мы тогда столь нахально обошли с заправкой. Так что, если я и взяткодатель, то прошу учесть, что раскаявшийся.
   Но что я тогда впервые усвоил, так это преимущество свободно конвертируемой валюты (в данном случае — спирта) перед любой иной.

Визит к Кощею

   В один прекрасный день я отправился к Ульриху. Не уверен, что сегодня многие помнят, кто такой был генерал-полковник юстиции Василий Васильевич Ульрих. Но в тридцатых—сороковых годах он представлял собой одну из самых мрачных и в то же время видных фигур сталинской репрессивной системы. Как председатель Военной коллегии Верховного суда СССР он возглавлял всю разветвлённую систему республиканских и областных военных судов, но особенно известен был тем, что лично председательствовал на процессах над людьми, ещё недавно занимавшими высшие государственные и партийные посты: Каменевым, Зиновьевым, Бухариным, Рыковым, Тухачевским…
   Конечно, смертные приговоры им всем ещё до суда выносил Сталин со своим ближайшим окружением, но всегда, когда по каким-то соображениям, недоступным умам простых смертных, считалось целесообразным не прикончить очередную жертву террора в подвалах НКВД, а инсценировать «открытый» судебный процесс, на авансцену выступал глава военной юстиции В.В. Ульрих.
   Привели меня, рядового лётчика-испытателя, в его кабинет обстоятельства особые. Мой шурин (брат моей первой жены) в возрасте 19 лет и воинском звании пехотного младшего лейтенанта был тяжело ранен в бою и попал в плен. Его сочли погибшим и даже известили об этом семью. И лишь когда кончилась война, выяснилось, что он жив и освобождён из плена, после чего, как и все его товарищи по несчастью (или счастью — ведь человек оказался жив!), отправлен в спецлагеря. Проверку он поначалу прошёл, вернулся в Москву, но вскоре был вновь арестован. Семья предприняла все возможные меры, чтобы парня выручить, начиная с приглашения самого лучшего адвоката. Но, тем не менее, военная коллегия Московского военного округа признала его виновным — ни больше и ни меньше! — в измене Родине, совершенной военнослужащим в военное время, и приговорила к 10 годам лагерей строгого режима (т.е. фактически к каторге), возвращение из которых даже по прошествии этого срока было весьма проблематичным.
   На всякий случай без особой надежды на успех подали апелляцию в Военную коллегию Верховного суда, понимая, что поток подобных апелляций весьма обилен, и в аппарате Военной коллегии приговоры штампуют второстепенные лица, не особенно утруждая себя сколько-нибудь детальным изучением дела.
   И тут моей тёще — матери осуждённого — кто-то сказал, что у Ульриха сын — лётчик, и поэтому генерал к представителям этой профессии якобы испытывает определённую слабость. Сведения были крайне ненадёжные — на уровне слухов. Но понятное отчаяние матери толкало на то, чтобы не пренебрегать любым шансом, каким бы малым он ни казался.
   — Марик, попробуй поговорить с Ульрихом, — попросила тёща.
   И я, по наивности явно не отдавая себе отчёта в том, насколько на разных этажах иерархической лестницы находимся мы с Ульрихом, начал действовать, проявляя при этом больше испытательской настойчивости, чем трезвого понимания ситуации.
   Секретарша одного из заместителей министра авиационной промышленности, моя давняя добрая знакомая, подпустила меня, когда её шефа не было на месте, к телефонному аппарату правительственной связи — «кремлёвской вертушке». Таких вертушек в то время было сравнительно немного, и трубку снимал, как правило, сам владелец аппарата. Так получилось и на сей раз — ответил Ульрих.
   — Товарищ генерал, — сказал я, — лётчик-испытатель майор Галлай просит десятиминутного приёма у вас по личному вопросу.
   Майор… Персона явно не из тех, с кем привык вступать в контакт председатель Военной коллегии. Может, сыграла свою роль «вертушка», а скорее всего просто от неожиданности он ответил:
   — Приходите завтра в шестнадцать часов.
   Военная коллегия Верховного суда помещалась в самом начале Никольской улицы, рядом с аптекой Феррейна, но вход в бюро пропусков был со стороны заднего фасада здания, обращённого к памятнику первопечатнику Ивану Фёдорову.
   В своём кабинете Ульрих сидел за столом в рубахе и подтяжках. Тужурка висела тут же на вешалке. Кондиционеров тогда не было, и его явно донимала жара. На лысой голове выступали капельки пота.
   — Ну, так слушаю вас, — сказал Ульрих, посмотрев на меня, как мне показалось, с чем-то, похожим на удивление.
   И я начал излагать суть дела. Едва я назвал статью: 58-1б, по которой был осуждён шурин, Ульрих с усмешкой заметил:
   — Только и всего: измена Родине.
   — Товарищ генерал, — возразил я, — если бы речь шла о мелочи, я не стал бы вас беспокоить.
   И продолжал выкладывать свои доводы в пользу осуждённого: попал в плен в бессознательном состоянии раненным, оружие против своих не поднимал, реального вреда нашей армии и государству не причинил, на войну попал 19-летним, вчерашним школьником, воспитывался в семье родителей — старых большевиков.
   На изложение всего этого назначил себе 5 минут из испрошенных десяти («Эх, надо было просить пятнадцать!») и в этот регламент уложился.
   Ульрих выслушал меня и сказал безразличным, сухим тоном:
   — Да, но существует же такое понятие — офицерская честь.
   — Товарищ генерал, я знаю об этом понятии.
   — Вы-то знаете, — Ульрих лениво показал рукой на орденские колодки на моем кителе (а я уж постарался навесить на себя все, что было), — но ваш шурин…
   Я пустился было по второму разу излагать свои доводы, но Ульрих, больше не слушая меня, взял трубку и сказал кому-то:
   — Зайди ко мне.
   Этот «кто-то» оказался заместителем председателя Коллегии генерал-майором юстиции Орловым.
   — Вот майор ходатайствует о пересмотре дела своего родственника. Апелляция подана, но надо нам самим посмотреть. Действительно, когда дело касается какого-нибудь деклассированного элемента, мы это учитываем. Надо, наверное, не оставлять без внимания и обратную ситуацию: родители — старые большевики, да и майор ручается. В общем, возьмите себе на контроль.
   Вышел я из кабинета Ульриха вместе с Орловым. Не знаю, чем он объяснил снисходительную реакцию своего шефа на вторжение нахального майора, но спросил лаконично:
   — Фамилия? Статья? Дата осуждения? Кем осуждён? — и записал мои ответы.
   В результате 10 лет лагеря строгого режима решением Военной коллегии Верховного суда превратились в 7 лет лагерей «обыкновенных», из которых половину мой шурин проработал в «шарашке». Тоже не сахар, конечно, но все же… Полную реабилитацию и боевой орден он получил одновременно со многими своими товарищами по несчастью спустя добрых два десятка лет.
   Со временем, когда я лучше разобрался в психологии высокого начальства и принятых наверху правилах игры, то понял, насколько экстравагантным было моё вторжение к Ульриху и как оно его, видимо, позабавило. Этим, наверное, и объясняется положительный (в общем, конечно, положительный) результат нашего разговора — уж, конечно, не тем, что мои речи пробудили в этом палаче стремление к справедливости. О существовании такой категории как справедливость он, надо думать, к тому времени давно забыл. Когда я много лет спустя увидел роман братьев Вайнеров «Визит к Минотавру», то, ещё не читая книгу, подумал, что такое название неплохо подошло бы к той давней истории.

Авиационные афоризмы

   Наверное, в каждой профессиональной среде — у артистов, врачей, геологов — имеют хождение свои анекдоты, байки, афоризмы. Есть они и у авиаторов.
   Автор первого запомнившегося мне авиационного афоризма, наш первый инструктор парашютного дела Виноградов, наверное, и сам не обратил внимания на то, что изрёк афоризм. Он просто учил нас тому, как следует вылезать из кабины самолёта У-2 и занимать исходное положение для прыжка: встать в кабине, схватиться руками за стойки центроплана, вынести левую ногу на крыло, правую руку перенести на борт кабины и так далее.
   Виноградов с секундомером в руках наблюдал наши отвратительные суетливые движения, замирания последовательно в самых нелепых позах, какие только можно себе представить, потом поморщился и спросил:
   — Ребята, вы понимаете, что значит быстро вылезти из кабины на крыло и изготовиться к прыжку? Это значит: делать медленные движения без перерывов между ними.
   Лучше сформулировать разницу между быстротой и суетливостью вряд ли возможно.
   Уже работая в ЦАГИ, я услышал из уст одного из старейших наших лётчиков-испытателей Сергея Александровича Корзинщикова соображение об универсализме (что означало «любое задание на любой машине») как обязательной черте профессионального облика испытателя:
   — Настоящий лётчик-испытатель должен свободно летать на всем, что только может летать, и с некоторым трудом на том, что, вообще говоря, летать не может.
   Было к чему стремиться!
   Чаще всего прибегал к афористичным формулировкам лётчик-испытатель Александр Петрович Чернавский — человек большой культуры, знаток литературы. Он, кроме всего прочего, откровенно заботился о воспитании своих молодых коллег, причём последнее умел делать ненавязчиво и с юмором.
   Однажды я, освоив новую для себя и довольно строгую в пилотировании машину, выразил это внешне эффектным, но далеко не самым умным способом, загнув сразу после отрыва от земли крутой разворот с подъёмом. После полёта, когда я вернулся в лётную комнату, Чернавский встретил меня сообщением:
   — Осторожность — лучшая часть мужества.
   Эту мысль я по молодости лет оценил не в полной мере. Потребовались время и опыт, чтобы она до меня дошла всерьёз. Но в конце концов это произошло. Иначе вряд ли получил бы я возможность писать эти заметки.
   Иногда Чернавский выдавал и афоризмы явно шуточные. Как-то раз он сказал:
   — Лень — не порок, а естественная самозащита организма от переутомления.
   Однако незамедлительно наткнулся на встречный вопрос слушателей:
   — Что ж ты сам, Петрович, этому постулату не следуешь?
   Возразить автор афоризма, большой трудяга, не смог. Да этого и не требовалось: высказывание было явно не всерьёз.
   Гораздо более серьёзную тему затронул выдающийся лётчик-испытатель Герой Советского Союза Григорий Александрович Седов. Одно время с лёгкой руки журналистов и телерадиокомментаторов стал всячески превозноситься героизм как главная и едва ли не единственная черта облика лётчика-испытателя. Другие свойства характера, а также знания, осмысленный опыт, умение предвидеть возможный ход событий или сделать «заготовки» на любой их поворот и многое другое, без чего настоящего испытателя нет, оставались за бортом. Упускалось из виду, что работа испытателя прежде всего умственная. Хуже всего, что подобные концепции начинали находить отклик и у части лётной молодёжи. И тогда Седов сказал:
   — Если лётчик, отправляясь в испытательный полет, считает, что идёт на подвиг, значит, он к полёту просто не готов.
   При всей афористичности формы сказанное Седовым — чистая правда. Так оно в действительности и есть — подтверждено многолетним опытом.
   Вот такие авиационные афоризмы. Некоторые из многих. Однако, если вдуматься, только ли авиационные они?

Только ваш портрет!

   Инициатор создания и один из руководителей нашего Лётно-исследовательского института профессор А.В. Чесалов знал в авиации всех и вся. Многих — смолоду. Когда в 1940 году уже известный как конструктор лёгких самолётов стремительно набиравший силу А.С. Яковлев был назначен заместителем наркома авиационной промышленности, Чесалов удивился:
   — Это надо же! Шурка Яковлев, которого старожилы авиации помнят мальчиком на планёрных слётах в Крыму, — замнаркома!
   Впрочем, Яковлев быстро показал себя. Проявил незаурядные способности к тому, чтобы свободно ориентироваться в так называемых коридорах власти, вплоть до кабинета Сталина, весьма к молодому конструктору благоволившего.
   В интересах истины надо заметить, что не с одними лишь придворными интригами было связано имя Яковлева. Возглавляемое им конструкторское бюро выпускало самолёты, пользовавшиеся у лётчиков большой популярностью за присущую им лёгкость, манёвренность и простоту пилотирования. Во время Отечественной войны в наших Военно-воздушных силах без малого половина боевых истребителей носила наименование «Як». И все же больше всего разговоров в авиационной среде велось не о конструкторских достижениях Яковлева (хотя и о них, конечно, тоже), а об его удивительной непотопляемости, умении ловко общаться с сильными мира сего, где он чувствовал себя как рыба в воде.
   Однажды мой друг авиаконструктор И.А. Эрлих, бывший одно время заместителем Яковлева, рассказал, как Александр Сергеевич — имя Шурка из обихода вышло уже давно — провёл беседу со Сталиным.
   До Яковлева на приёме у Сталина был артист, игравший вождя в нескольких так называемых историко-революционных фильмах. В заключение разговора Сталин спросил у своего посетителя, не нужно ли ему чем-нибудь помочь. Артист незамедлительно выпалил, что хотел бы иметь автомашину. Видимо, просьба показалась его собеседнику мелкой — к секретарю ЦК партии с такой ерундой, — и последовал брезгливый приказ: «Дайте этому человеку автомобиль». С вошедшим в кабинет Яковлевым Сталин переговорил по каким-то очередным деловым вопросам, после чего задал тот же вопрос: не нужно ли чего?
   — У нашего конструкторского бюро и у меня лично, товарищ Сталин, все, что необходимо, есть. Вот только одна просьба… — сказал Яковлев.
   — Ну, что ж, говорите, какая просьба.
   — Нам бы очень хотелось иметь вашу фотографию. И, если можно, с автографом. Мы бы повесили её в главном зале нашего бюро, чтобы была постоянно у всех на виду. Больше ничего нам не надо.
   Явно довольный таким поворотом дела Сталин распорядился принести несколько своих фотографий, написал на одной из них пожелание успехов их КБ и отдал Яковлеву. На работе сослуживцы встретили его сообщением о том, что по радио передали о награждении КБ и его Главного конструктора. Главное было, конечно, не в орденах (хотя им в то время и придавалось немалое значение), а в дополнительных возможностях, связанных с «монаршей милостью».