– Кстати, господин Хольменгро не можете ли вы рекомендовать мне опытных метчиков?
   – Метчиков? – спросил помещик, отвлекаясь от своих собственных переживаний.– Да, найдутся. Я тщательно осмотрел ваш лес и думаю, что в нем много пригодного.
   – Благодарю вас! – сказал Виллац и пошел. Господин Хольменгро был, по-видимому, настолько мало взволнован беспорядками на мельнице, что мог дать вежливый и толковый ответ на совершенно посторонний вопрос. Но тончайший оттенок неудовольствия в его ответе не ускользнул от внимания Марианны, – что он означал? Она не знала, что у ее отца тоже было о чем спросить: о горах, которые он хотел купить или арендовать, о пастбище для тысяч экспортных овец, – как обстоит дело с этим? Но он ничего не сказал. Марианна подумала: должно быть, его сердит, что Виллац не может сам наладить порубку леса, ему во всем приходится помогать! Она взяла отца под руку и тихонько проговорила, не глядя на него, как будто даже и не говорила:
   – В качестве твоих детей, я протестую, что ты злишься на Виллаца!
   – Ах ты, маленькая индианочка! – смеясь, ответил он. Нет, он ни на кого не злится. Вернувшись домой, он пригласил Антона в кабинет и полчаса разговаривал с ним о южноамериканских делах и давал толковые советы. Антон нашел, что сущее удовольствие слушать такого опытного человека. Да, судя по всем признакам, Антон хорошо распорядился с «Жар-Птицей», но надо считаться и с удачей, говорил господин Хольменгро. Предприятие Антона, по-видимому, заинтересовало старого авантюриста, короля Тобиаса:
   – Напишите мне два слова о результате! – сказал он. Он остался в кабинете, когда Антон вышел в гостиную. Марианна, должно быть, вдруг решила, что на ней слишком тяжелые украшения, и за эти полчаса сменила большие золотые полумесяцы в ушах на жемчужины. Антон сейчас же это заметил и подумал, что у нее стал более приличный вид. Эти болтающиеся полумесяцы, висевшие на тоненьких цепочках, были, пожалуй, индейским или, если можно так выразиться, музыкальным украшением, жемчужины придавали ей более европейский вид. Она разрешила ему сказать это и ответила:
   – Вы находите? Это меня радует.
   – Вас радует, что мне нравится?
   – Да, именно.
   – Вот как! Но я этого не понимаю, – сказал со всею непосредственностью Антон.
   Он заговорил о своем предстоящем отъезде – посмотрим, когда отходит пароход на юг. В пятницу? Ну, вот тогда он и уедет. Но он вернется, когда улетит гагара.
   – Что это значит? Кто это – гагара?
   – Ах, боже мой!– воскликнул Антон, – В чем вы меня заподозрили? Гагара? Это когда гагары улетят с острова, из своих гнезд на острове, с птичьего острова купца Иенсена.
   – Ах, да, я и забыла. Вы приедете опять к празднику на птичьем острове.
   – В особенности, если я и праздник можем надеяться на ваше присутствие.
   – На мое присутствие? Нет, извините!
   Антон долгое время размышлял над этими словами и опять обиделся: ну да, он собирался быть на празднике у своего коллеги, купца Иенсена. Дельный малый, передовой человек этот так называемый Теодор из Буа, посмотрите, как энергично он действует, посмотрите, как от него расходятся круги все шире и шире! Это человек будущего! Иные люди как будто живут в прошлом. Они слепы, как кроты, но ходят с широко раскрытыми глазами, даже производят впечатление мудрецов, оттого что походка у них такая твердая. Но они совершенно слепы. Таким людям следовало бы отвести остров среди моря, они не знают, что жизнь – это дневной свет, торговля и артиллерия.
   – Отчего бы и вам, фрекен Марианна, не поехать на непринужденный праздник, где все участники будут вам рады?
   Напрасно он тратил свое красноречие, Марианна сказала, что больше не хочет об этом слышать.
   – Не буду, не буду, – сказал он.– Но я приеду опять осенью. Остановлюсь в гостинице – как это она называется? – в гостинице Ларсена.
   По уходе Антона Марианна разыскала какое-то старое рукоделие, посмотрела на него и опять отложила. Взяла книгу, прочла несколько строк, потом принесла колоду карт, перетасовала. Вдруг она отворила дверь в кабинет и сказала, что пойдет еще немножко погулять.
   – Иди, иди! – ответил отец, по обыкновению ласково и добродушно.
   И вот он остался один, на всей своей половине. Что-то произошло с ним после того, как Антон вышел из кабинета: неужели старость могла так быстро сказаться? Или это мрачные мысли пригнули его к земле и придали ему такую некоролевскую осанку? Перед ним не лежало никаких бумаг, и он не подводил никаких счетов, просто сидел и смотрел белесовато-голубыми глазами на свои руки: нет, масонское кольцо не спасло его, ничто не спасло, даже и то, что он таинственно косил глазами в сторону и строил гримасы, как будто сговариваясь с кем-то невидимым, – рабочие победили его. Они сейчас же начали говорить ему «ты» и называть Тобиасом. Это был смертельный удар. Они утратили всякое уважение к нему, опять его поймали на том, как он гонялся по ночам за девками; правда, он сослался на то, что осматривал лес для Виллаца Хольмсена, под вечер очутился очень далеко в горах и попросился переночевать на одном хуторке.
   «Ха, ты плут и фармазон, Тобиас, ты точь-в-точь такой же, как и мы грешные, ничуть не лучше! А теперь ты опять накинул цену на муку! Мало ты высосал из нас крови, у нас осталась еще крошечная капелька. Неужто и стыда у тебя нет? А стоит нам написать маленькую бумажку, пойти в лавку и получить какую-нибудь малость для поддержания жизни, ты обрушиваешься на нас, словно рабовладелец какой, и высчитываешь нам каждый грош. Только и остается, что наплевать на тебя!»
   Несколько человек рабочих были спокойнее и обнаружили чувство справедливости, они предупредительно кивали головой и признавали, что кое в чем помещик прав.
   – Это не так уж глупо! – Он уж вовсе не такой дурак!– говорили они.
   И это было, пожалуй, хуже всего. Аслак уже ушел с мельницы, но дух Аслака остался.
   Нет, это было совершенно невыносимо, положительно ему при рождении не дано способности властвовать, он мог быть только сказкой. Люди вбили себе в голову, что бог, знает, как еще обстоит насчет его богатства. Он спекулировал, наживал деньги, терял деньги, может, у него уж не осталось даже и одного миллиона, который он бы мог потерять! Для народа это было важнее всего. Почему он накинул на муку? Милые мои, если он это не сделал из нужды и необходимости, так ведь он ни на волос не лучше любого человека в Сегельфоссе, и тогда за что же нам его уважать? Плевать нам на него!
   О чем он думает и размышляет, рассматривая свои руки? Понял ли он сегодня, что новый способ, который он применял в течение нескольких недель, провалился? Что ему предпринять? Ведь он природный крестьянин, сегодня, как и вчера, фантазия не совсем еще извратила для него действительность, он не спускал из вида земли, даже когда летал. Когда на прошлой неделе он набивал цену на муку, то сделал это по справедливому и правильному расчету, и все же продавал дешевле других мельников на сумму, почти соответствующую фрахту, – так что же, и этого он не должен был делать! Люди? Вот тут-то и выяснилось отношение к нему людей: если он не богат, он – ничего! Ах, как они ошибались! Жизнь этих людей по сравнению с катастрофой. А его богатство? Что именно им надо о нем знать? Может быть, он в состоянии утереть всем нос своим богатством, а может и нет. Может, у него не найдется даже и того, что золотоискатель находит в один-единственный день – что же из этого? А может быть, у него больше, это никому не известно. Случалось, что Марианне, хитрой и умной Марианне, хотелось узнать, что написано в разных письмах и телеграммах, которые получал ее отец. «Скажи мне, папа, – спрашивала она, шутя, – зачем ты отправил своего сына обратно в Мексику ребенком и обучил его управлять поместьями и кораблями?» – «Чтобы ты думала, что у меня есть поместья и корабли в Мексике!» – загадочно отвечал он.
   Но если он приехал в Сегельфосс из каприза, то ведь долгое его пребывание здесь, при рабочих беспорядках и при постоянно уменьшающемся личном уважении к нему, было полнейшей бессмыслицей. Если он мог жить всюду на земле, почему он жил именно здесь? По-видимому, ничто не могло удержать его здесь – ни фру Иргенс с ее кушаньями, ни рабочие и мельница, дороги, река, приходящие суда – ничто. А может быть, заветной мечтой его было жить и дышать на родине – это первобытное инстинктивное стремление, непобедимая сила, крест? В таком случае, милые люди, ему следовало бы растоптать вас, следовало бы идти своей дорогой и растоптать вас, как соломинку под ногами, и ничего больше.
   Он никого не топтал, не умел, он не был повелителем. Повелитель? Он даже не мог удержать свое богатство и не всегда умел отвечать сдержанностью на насмешку какого-нибудь рабочего. Вот, разве он не сидит сейчас в своем кабинете и не размышляет об испорченности мира? Все шло хорошо, пока он был королем и сказкой, шло великолепно, все живое склонялось перед ним; а потом пошло скверно. Он родился на острове, он отошел на шаг от крестьянина, принадлежал всего лишь к первому поколению некрестьян – чего же еще можно было от него ждать! И все-таки он был для Сегельфосса сказкой. Он был звездой, сиявшей над сборищем обыкновенных плутов.
   Он выходит в столовую и опять возвращается назад, взошел в дверь, прислушиваясь и крадучись, и теперь садится, с таким видом, будто спасен: хозяин дома спасся! И вот мало-помалу на душе у него начинает проясняться, он улыбается. Господи, да есть ли из-за чего печалиться? Строго говоря, разумеется, ему не следовало опять быть таким сумасшедшим, опять таким молодым. Девушки никогда не могут смолчать о том, что делает барин, постоянно спрашивают друг друга: «А с тобой это было? Где? Сколько раз?» Ах, этот Синбад-Мореход, безумец, седой юноша! Не оттого ли фру Иргенс вот уже много лет так трудно залучить в дом горничных? А далеко от здешних мест были страны и берега, цвели кофейные деревья, бананы и сахарный тростник струили аромат, ночи – были для мореходов и безумцев. Были острова с желтыми, черными и белыми женщинами. Если хорошенько все взвесить, ему не следовало так тщательно осматривать лес Виллаца Хольмсена, положительно не следовало, – горные хутора, в сущности, представляют мало привлекательного, если не считать того, что у горничной Марселины там живет молоденькая сестра. Ее отец подвез его именно с горы на телеге; ее отец всегда предлагает подвести его.
   Если рабочие на мельнице считают его своей ровней, то они очень ошибаются. Он совсем не то, что они. У него в голове иного идей и великих замыслов. Горные пастбища для тысяч экспортных овец – это только маленькая частичка в длинной веренице мыслей, заканчивающейся фабрикой консервов и флотом для вывоза. Он может провести электричество и построить механический завод. Может пахать паром. Но может заинтересоваться устройством аптеки и книжного магазина в Сегельфоссе и даже открыть мелочную лавку и зарабатывать три тысячи в год и жить припеваючи. Хе-хе, он все может – может воспользоваться глупостью и болтливостью мальчишки Теодора и вдруг выступить в качестве его конкурента! Не удастся один новый способ, он может попробовать другой, поновее, он все может. И не бойся, голубчик Теодор, мы не потревожим тебя в твоей лавочке, живи себе спокойно на своей кочке на радость и гордость своей матери! У вас есть на уме кое-какие другие планчики, один из них мы осуществили вчера, в Тихом океане, вот телеграмма! Военному ведомству понадобилось наше маленькое суденышко, наше чудесное маленькое суденышко «Сова»; «Сова» не стала дожидаться дня, она ушла ночью, ушла в тысячу и одну ночь, нагруженная бриллиантами. «Переправьте ее нам!»
   – сказало военное ведомство. Пожалуйста, двести двадцать тысяч! Голубчик Теодор, она стоила нам шестьдесят тысяч! Но сегодня мы немножко жалеем об этой сделке, судно было хорошее и возило бриллианты. Повел его молодой человек, сеньор Феликс, сегодня он командует другим судном, сеньор Феликс – удачливый авантюрист.
   Господин Хольменгро совершает новую прогулку в столовую и снова прокрадывается обратно, грудной карман его набит. У матросов бывают такие карманы, когда они сходят с корабля на берег. Наступил вечер, господин Хольменгро смотрит на часы и выходит из дома. На лестнице он сталкивается с дочерью и шутливо говорит:
   – Вот счастливая встреча!
   – Спасибо, – отвечает она, улыбаясь.
   Они всегда добрые приятели и товарищи. И ни он не спросил ее, откуда она пришла, ни она не спросила, куда он идет.
   Он пробыл довольно долго на пристани в своей конторе, отдал кое-какие распоряжения и засадил конторщика на экстренную работу, которая займет несколько часов. Между тем ночь потемнела настолько, насколько может потемнеть в это светлое время года, – закоулки и тропинки между сегельфосскими домами виднелись явственно.
   Начальник станции Борсен выходит с телеграфа и в медлительной раскачке несет свои плечи по дороге к набережной. Все знали, что этот нерегулярный человек регулярен в одном: аккуратно каждую ночь гуляет. Он думает, философствует, глаза у него открыты, он улыбается какому-нибудь наблюдению, хмурится, услышав шум. Хорошо, что стоит лето, он без пальто, и голова у него, должно быть, занята важными вещами, если он вообще так мало заботится о своем платье. На ходу брюки у него съезжают, материя на них расползается, это плохая материя, у пяток совсем бахрома. Но начальник станции Борсен хорош тем, что не обращает внимания на свои брюки, а когда смотрит на бахрому, говорит, что ноги у него стали чересчур длинны. Вообще, а иногда произносит замечательные сентенции.
   Он долго бродит по набережной и досконально знает каждый стоящий там ящик и каждую бочку; вдруг он слышит шум, хмурит брови и идет туда, откуда слышится шум. Ночь тиха, говорят возле одного из домов, возле дома пристанского конторщика, это голос, самого конторщика, он бранится, чем-то раздражен и гонит перед собой человека. Конторщик – самый лучший бас в певческом кружке смотрителя пристани и мог бы говорить гораздо громче, но сейчас он шепчет, шипит:
   – Так вот зачем вы дали мне ночную работу, не подлая ли вы после этого свинья! Чего вам здесь надо? Ходите и лавируете под окнами! Но счастье, что Давердана не таковская, она не отопрет. Вот я вас проучу!
   Он гонит человека перед собой, продолжая шипеть:
   – Что – ах, черт побери! Видал ли кто такую собаку? Чего вы здесь шляетесь и вынюхиваете? По-настоящему следовало бы вас огреть дубиной по загривку!
   «Барин и слуга!» – думает Борсен, уходя! Он косится через плечо и видит, как барин упорно старается увильнуть от игры и жалобно ухмыляется. А что же ему и оставалось, как не ухмыляться жалобно? Борсен усердно философствует: он спас бы барина от слуги, если бы была к тому какая-нибудь возможность, и, в сущности, он мог бы сейчас завернуть к Давердане и успокоить ее относительно шума перед ее домом, – тут Борсен улыбается, как будто дофилософствовался до чего-то приятного.
   Но в это время преследуемый барин решился: внезапно и словно выбрав место, откуда он больше не нуждается в провожатом, он пригнулся к земле и побежал, через мгновение он уже исчез. Слуга тихонько и безмолвно последовал за ним, вероятно вернулся на пристань к своей работе.
   Барин и слуга, ну, да, тысячелетняя история, Борсен не предвидел ей конца и в этом году. Он чувствовал начало в этом простом случае: седеющий безумец на положении вдовца – нет, и фактический вдовец. Когда-то он умел справляться с собой, теперь больше не может. Прислушайтесь к этой гробовой тишине в ночи, она кипит, она безумствует, она такая же, как он. Ничего воровского или подлого, в сущности, тут не было: с чем слуга не может примириться, от того его надо удалить, все просто и грубо, это дерзость без фальши. Но был ли барин дерзок в другом? Наоборот, деликатен, щедр и отзывчив. Философия тут оказывалась бессильна; Борсен прервал самого себя тем, что никто в этом не разберется: ветер дует не по узорам, а между тем он есть; нельзя говорить о чулках цвета грома.
   Борсен просидел около часа на телеграфе и привел себя в бодрое и трезвое настроение прежде, чем отправиться на ночную прогулку. Он прошел далеко за театр Теодора, и только потом повернул обратно и зашагал той же дорогой. Он был в хорошем расположении духа и мог отлично рассуждать, Но, подойдя к дому пристанского конторщика, он на минуту смутился, потому что прогнанный барин опять стоял там.
   «Он перестал остерегаться, – думает верно Борсен, – в Сегельфоссе ему уже некого остерегаться»!
   Черт разберется в этом, но ведь и Борсену тоже нечего было делать нынче ночью у этого дома, тут надо действовать, надо спасать, что можно, прежде всего барина. Не пожелав доброго вечера, без всякого вступления, он подходит прямо к барину и говорит:
   – Я позабыл отметить на вашей телеграмме третьего дня, что часы не точно установлены.
   Разве это не настоящий удар! Но нет, барин принял его спокойно:
   – Вот как, – сказал он.
   – Срок для вашего ответа. Под цифрой часов стоял крестик. Это была важная телеграмма, мне следовало бы определенно пометить, что часы подачи в Порто– Рико были неясны.
   – Я понял крестик, – сказал барин. Борсен шагнул вперед и сказал решительно:
   – Пойдемте вместе несколько шагов! Неверное указание часов может сделать то, что ваш вчерашний ответ получится слишком поздно. Идет война, каждый час имеет значение.
   – Я ничего не имею против того, что мой ответ запоздает, – ответил барин.
   – Дело шло о крупной сумме, о целом состоянии.
   – О, да, – отозвался барин.
   Они пошли, разговаривая, по дороге. Навстречу им идет пристанский конторщик, должно быть, он опять почуяв недоброе и вышел на слежку; но, встретив их вдвоем, он тихонько проходит мимо и кланяется.
   До сих пор барин был сдержан, теперь он вдруг проникает благодарностью к телеграфисту и выражает это самым сердечным образом.
   – А я отлично понял крестик, – говорил он.– Если эта сделка состоится, у меня на одно судно будет меньше. Это славное судно, на нем были товары, которые стоят бриллиантов. Если сделка не состоится, оно пойдет дальше с товарами. Вот какое дело. Но сделка наверное состоялась, иначе я получил бы сегодня еще телеграмму.
   Они заговорили о другом, продолжали идти по дороге; вот завиднелись головы драконов на доме адвоката Раша, они прошли мимо его плантаций. Барин становился все разговорчивее, Борсен отлично заметил, что он говорит больше, чем обычно, и не особенно следит за собой. Они прошли так далеко, что уже стал виден дом господина Хольменгро.
   – Посидим немножко, – сказал барин.
   Да, конечно, он разболтался, говорил об островах с цветнокожими женщинами, шутил, употреблял восторженные выражения о старых и всем известных вещах, несколько раз повторял собственного сочинения афоризмы, которые Борсен выразил бы гораздо лучше: «Разве не правду я говорю, что любовь – временная болезнь! Надо в это время уходить из дому и оставаться наедине с самим собой, вы не согласны со мной?»
   Барин не был ни пьяницей, ни развратником, его срывы не имели ничего общего с болезнью. Но он был промежуточный тип, иногда он сходил с рельсов, в иной вечер становился паяцом. Борсен начинал испытывать мучительное чувство от его болтовни, как вдруг барин вытащил из кармана бутылку и стал угощать.
   Угощал отпущенный с корабля матрос. Борсен привык ко многому, но тут сказал: «Нет, благодарю вас.» – Может быть, Он сочувствовал барину, он сказал:
   – Премного благодарен, но дома мне надо еще поработать, право, я боюсь! Другое дело, если вы сами выпьете стаканчик, по случаю вашей крупной сделки.
   – Да, – сказал барин, тоже вставая, – вот именно, стаканчик по случаю сделки. Это славное винцо, я прихватил его с собой – хотел пойти в одно место, кой-кого угостить.
   – Ах, я вас задерживаю, вы устали, вам пора ложиться, – сказал Борсен.
   – Я не устал, – ответил барин, выпил и спрятал бутылку опять в карман.
   – Так значит, покойной ночи! – сказал Борсен, низко и вежливо опустив снятую шляпу, и пошел.
   «Странный человек! – думает барин, стоя на месте.– Значит, – говорит, – покойной ночи! – хотя я не устал и не собираюсь ложиться».
   А Борсен снова выходит в могильную тишину и благодать ночи. Он еще долго философствует и продумывает жизнь откуда-то с самых глубин – черт его разберет, и опять смотрит на домик конторщика на пристани и – кого же он видит? Барина. В третий раз барина. У него ключ, он входит и запирает за собой дверь.

ГЛАВА XII

   В тот вечер, когда господин адвокат Раш с женой устроили свой садовый праздник, сороки на горе, возле дома господина Хольменгро, подняли отчаянный крик. У сороки такой нрав: она любит покой и тишину, когда вечером усядется на свое дерево, но если ее потревожат, она кричит, извещая других сорок, чтоб и они тоже кричали погроме, и получается страшный шум.
   «Удивительно, отчего это у нас так раскричались сороки!» – думает фру Иргенс, тоже присутствующая на празднике.
   Да, так вот, наконец-то адвокат и его жена устроили свой садовый праздник, осенний праздник, и весь Сегельфосс собрался к ним. Только нет начальника станции Борсена, потому что за все эти годы он так и не сделал визита, значит не могло быть и речи о том, чтоб его пригласить; но, кроме него, не забыли никого, заодно пригласили на чай и закуску и всех рабочих.
 
   – А когда придет Виллац Хольмсен, – говорил адвокат Раш своей жене, – изволь спокойно сидеть на месте, пока он не войдет в комнату, прими его без всякой торжественности. Смотри на меня, Кристина, и замечай, что буду делать я, и, будь уверена, не ошибешься. Например, когда Виллац Хольмсен соберется уходить, я совсем не намерен его удерживать.
   Увы, адвокату Рашу постоянно приходилось учить свою жену светскому обращению, она не имела понятия ни о каких тонкостях. А что, если б она, в подражание ему, вздумала, например, носить свой носовой платок за обшлагом, как делал он и доктор Муус? Нет. В конце концов ему надоело следить за ее ошибками, и только когда они становились уж чересчур грубыми, он выговаривал ей:
   – Послушай же, Кристина, нельзя наклонять тарелку, чтоб доесть весь суп, запомни хорошенько. Ни один порядочный человек так не делает!
   Фру Раш была, пожалуй, настолько глупа, что чувствовала себя угнетенной своим мужем, но оснований для этого у нее не было; понимай она все правильно, она была бы ему благодарна. Но, разумеется, она не чувствовала к нему благодарности, – на то она – женщина.
   Бесцветная, но миловидная, честная и чуть-чуть глупенькая, она не всегда понимала, что говорит. Девушкой – веселая и стремившаяся замуж, женщиной – немножко чопорная, седенькая и сентиментальная, – смотритель пристани, увы, господь не судил, чтоб он достался ей! Он пришел сегодня со своими певцами, и когда они пели в саду, она должна была убежать в спальню, чтоб скрыть свои слезы. Да благословит его господь! А может быть, они и пел-то для нее, для своей бывшей возлюбленной Кристины Сальвесен? Она отдала свою руку адвокату Рашу, по настойчивому совету и уговорам фру Иргенс, наверно, то было божье предопределение, теперь у нее двое детей, других таких не найти на свете – разве что Виллац Хольмсен мог сравниться с ними. Виллац Хольмсен, когда был маленьким…
   А нынче Виллац даже не пришел на вечер. Нет, со времени отъезда Антона Кольдевина молодой Виллац мог больше распоряжаться собой и усиленно работал. Он прислал ей записочку – дорогая фру Кристина! – с благодарностью и поклоном ее мужу, – он застрял с работой и должен поскорее ее кончить, так что никак не может прийти на праздник.
   – Да, да, – сказал ее муж, – но ведь вот доктор Муус пришел же, и господин н фрекен Хольменгро здесь, и фру Ландмарк с дочерьми тоже здесь!
   Адвокат мог бы назвать еще многих: ленсман из Ура, редактор и наборщик «Сегельфосской газеты», торговец Генриксен с дальних шхер, обе дочери Пера из Буа, то есть барышни Иенсен, и надо правду сказать, они очень развились, носили часы на груди и совсем стали образованные барышни. Теодор же из Буа, их брат, тот отсутствовал по причине ссоры и враждебных отношений с адвокатом.
   Все гости собрались в саду. Лето, можно сказать, уже миновало, но погода стояла еще мягкая и ясная, все были без пальто, только горничная Флорина, разумеется, щеголяла в своем желтом шелковом манто, хотя и должна была прислуживать гостям, всем же остальным было тепло и без верхнего платья. А самый сад или парк был теперь в полном великолепии, со всеми своими клумбами, и боскетами, и прочими прелестями. В нем было все, что полагается: и фонтан бил высокой струей, и на лужайках – зеленая трава, и на дорожках – гравий и раковинки, а теперь к торжеству выписали с юга деревянные скамейки и множество круглых столиков, и столики были из листового железа и выгибались со звонким гулом, когда на них что-нибудь ставили.
   Да, так здесь-то, собственно, и происходило торжество, здесь новый фотограф снял все собрание, пока еще было светло, и здесь публика находилась до поздней ночи. Знатные же и почетные гости расположились нагом на веранде, а то и вовсе в гостиной, пили пунш, чокались друг с другом и беседовали. Праздник вышел очень уютный, и доктор Муус несомненно выразил общее мнение, когда, подняв бокал, произнес речь во славу сада и семейства Раш. Ах, этот доктор Муус, как он умел говорить и держать в своей власти целое общество! Хуже всего, пожалуй, в нем были его безобразные уши, но все лицо сияло одухотворенностью, очки же придавали ему вид китайского ученого. Речь его в этот вечер имела символическое значение, потому что доктор получил место на юге и собирался уезжать. Он расхваливал сад и парк, но пожалел об отсутствии соловьев. Правда, на юге тоже нет соловьев, но он, уезжавший, все же приближался к соловьям – добро пожаловать и вы, все, кто собирается на юг!