расцветали пышным цветом. Это был бледный, худой, угловатый, запоздалый в
своем физическом развитии маленький космополит, который любил гимнастику
для ума и примечал в поведении окружающих его людей гораздо больше, чем
можно было предположить, но у которого вместе с тем была своя комната для
игр, где жили какие-то детские суеверия и где он мог каждый день разбивать
по дюжине надоевших ему игрушек.



    3



Однажды под вечер в Ницце, когда, вернувшись с прогулки, они сидели
вдвоем на открытом воздухе и любовались розовеющими на горизонте лучами
заката, Морган внезапно спросил:
- А вам что, нравится жить в такой вот близости с нами всеми?
- Дорогой мой, если бы это было не так, то зачем же мне тогда было
здесь оставаться?
- А откуда я знаю, что вы останетесь? Я почти уверен, что очень долго
все это не продлится.
- Надеюсь, что ты не собираешься меня увольнять, - сказал Пембертон.
Морган задумался и стал смотреть на заходящее солнце.
- Мне кажется, что справедливости ради следовало бы это сделать.
- Ну конечно, мне же поручили заботиться о твоем нравственном
воспитании. Но в этом случае лучше не поступай так, как велит
справедливость.
- По счастью, вы еще очень молоды, - продолжал Морган, снова
оборачиваясь к учителю.
- Ну да, по сравнению с тобой - конечно!
- Поэтому для вас не будет так обидно потерять столько времени.
- Вот с этого и надо начинать, - примирительно ответил Пембертон.
Какую-то минуту оба молчали, после чего мальчик спросил:
- А вам действительно очень нравятся мои отец и мать?
- Безусловно, это же прелестные люди.
Морган снова погрузился в молчание; потом вдруг неожиданно фамильярно и
вместе с тем ласково воскликнул:
- Ну, не знал я, что вы такой врун!
Слова эти вогнали Пембертона в краску, и на то были свои причины.
Мальчик тут же заметил, что собеседник его покраснел, после чего покраснел
сам, и оба они, учитель и ученик, посмотрели друг на друга долгим
взглядом, содержавшим в себе гораздо больше того, что обычно бывает
затронуто при подобных обстоятельствах даже в мину ты молчания. Взгляд
этот смутил Пембертона; ведь вместе с ним пока еще едва ощутимой тенью
поднялся вопрос - и это было его первое пробуждение, - вопрос, который
сыграл совсем необычную и, как ему представлялось в силу совершенно особых
причин, беспримерную роль в их отношениях с его маленьким другом.
Впоследствии, когда он увидел, что говорит с этим мальчиком так, как мало
с кем из мальчиков можно было говорить вообще, эта минута неловкости в
Ницце, на морском берегу, вспоминалась ему как первая вспышка возникшего
между ними взаимопонимания, которое с тех пор все росло. А неловкость эта
усугубилась еще и тем, что он почел своим долгом сказать Моргану, что тот
вправе как угодно оскорблять его, Пембертона, но что о родителях своих он
никогда не должен говорить ничего худого. Впрочем, на это мальчику легко
было возразить, что ему и в голову не приходило оскорбить их. Это была
сущая правда; Пембертону нечего было на это ответить.
- Да, но почему же это я врун, если говорю, что я нахожу их
прелестными? - спросил молодой человек, понимая, что начинает вести себя
опрометчиво.
- Да потому, что это не _ваши_ родители.
- Они любят тебя больше всего на свете, и ты никогда не должен об этом
забывать, - сказал Пембертон.
- Поэтому-то они вам так нравятся?
- Они очень ко мне милы, - уклончиво ответил Пембертон.
- А все-таки вы врун! - смеясь, повторил Морган и взял своего учителя
под руку. Он прильнул к нему, глядя снова на море и болтая в воздухе
своими длинными тонкими ногами.
- Не надо меня пинать ногами, - сказал Пембертон, а сам в это время
думал: "Черт побери, не могу же я жаловаться на них ребенку!"
- Есть и еще одна причина, - продолжал Морган, который сидел теперь
неподвижно.
- Другая причина чего?
- Кроме того, что это не ваши родители.
- Я не понимаю тебя, - сказал Пембертон.
- Ничего, скоро вы все поймете.
Пембертон действительно очень скоро все понял, но ему пришлось
выдержать большую борьбу даже с самим собой, прежде чем он смог в этом
признаться. Ему подумалось, что самым нелепым было бы вести из-за этого
распри с мальчиком. Он удивлялся тому, как еще не возненавидел Моргана за
то, что тот вверг его в эту борьбу. Но к тому времени, когда борьба эта
началась, возненавидеть его он уже не мог. Морган являл собою нечто
исключительное, и, чтобы узнать его, надо было принять его таким, каким он
был со всеми присущими ему странностями. Пембертон истощил обуревавшее его
отвращение ко всему особому, прежде чем что-то успел постичь. Когда же он
наконец достиг своей цели, он обнаружил, что попал в крайне
затруднительное положение. Вопреки всему тому интересу, который его
воодушевлял. Теперь им придется решать все вдвоем. В тот вечер в Ницце,
перед тем как возвращаться домой, прильнув к его плечу, мальчик сказал:
- Ну, уж во всяком случае, вы продержитесь до конца.
- До конца?
- До тех пор, пока с вами не расправятся.
- Расправиться надо _с тобой_! - воскликнул молодой человек, прижимая
его к себе плотнее.



    4



Год спустя после того как Пембертон стал жить с ними, мистер и миссис
Морин неожиданно отказались от виллы в Ницце. Пембертон успел уже
привыкнуть к внезапным переменам, после того как имел случай не раз
видеть, как они вторгались в их жизнь за время двух стремительных поездок:
одной - в Швейцарию, в первое лето, которое он провел вместе с ними,
другой - в конце зимы, когда все семейство двинулось во Флоренцию, а через
какие-нибудь десять дней, после того как город этот не оправдал
возлагавшихся на него надежд, охваченное загадочным унынием, потянулось
назад во Францию. Они вернулись в Ниццу, по их словам, "навсегда"; это не
помешало им однажды майским вечером в дождь и грязь втиснуться в вагон
второго класса - никто никогда не знал, каким классом им вздумается ехать,
- и Пембертон помогал им впихивать туда множество тюков и портпледов.
Неожиданный этот маневр свой они объяснили тем, что решили провести лето
"где-нибудь на лоне природы", однако, приехав в Париж, они сняли небольшую
меблированную квартиру в захолустье, на пятом этаже в доме с вонючей
лестницей и мерзким portier [портье (фр.)], и последовавшие за этим четыре
месяца провели там в нужде и нищете.
В этот незадачливый период их жизни в выигрыше оказались только ученик
и учитель, которые успели за это время побывать в Доме инвалидов (*3), в
соборе Парижское богоматери, в Консьержери (*4) и во всех музеях и
вознаградили себя за перенесенные тяготы множеством прогулок по городу.
Они обрели свой собственный Париж, и это им пригодилось, ибо на следующий
год все семейство приехало в этот город уже надолго. Это второе пребывание
там жалостно и смутно слилось в памяти Пембертона с первым, и ему сейчас
уже трудно было различить их. Перед глазами его встают оборванные бриджи
Моргана, из которых тот никогда не вылезал и которые никак не подходили к
его блузе и все больше выцветали, по мере того как он из них вырастал. Он
все еще помнит, в каких местах были дыры на нескольких парах его цветных
чулок.
Мать мальчика обожала его, но во всем, что касалось одежды,
ограничивала его строго необходимым. В известной степени виноват в этом
был он сам, ибо, под стать какому-нибудь немецкому философу, проявлял
полнейшее равнодушие к своей наружности. "Милый мой, на тебе же _все_
расползается", - говорил иногда Пембертон тоном безнадежного упрека, на
что мальчик, спокойно оглядев его с головы до ног, отвечал: "Дорогой друг,
но ведь и на вас тоже! Я не хочу быть лучше, чем вы". Пембертону было
нечего возразить - утверждение это в точности отражало положение дела. Но
если скудость собственного гардероба была в его глазах совсем особой
статьей, ему не хотелось, чтобы его маленький питомец выглядел слишком уж
бедным. Впоследствии, правда, он нередко ему говорил: "Ну что же, если мы
действительно бедны, то почему бы нам и не выглядеть бедными?" И он утешал
себя мыслью, что в растрепанности Моргана есть что-то от взрослого и от
истого джентльмена - до того она была не похожа на неопрятность уличного
мальчишки, который все на себе марает и рвет. Ему не стоило большого труда
заметить ту последовательность, с которой, по мере того как ее маленький
сын все более явно предпочитал общество своего учителя любому другому,
миссис Морин все решительнее отказывалась от мысли шить ему новое платье.
Она не делала ничего, что нельзя было выставить напоказ, она пренебрегала
младшим сыном, потому что тот сторонился людей, а потом, убедившись, что
всем поведением своим мальчик как бы подтверждает этот хитрый ее расчет,
не стала поощрять его появления, когда приходили гости. В поступках ее
была своя логика: красивым должен был выглядеть в семье только тот, кто
сам любит красоваться.
И в этот период их пребывания в Париже, да и в последующие Пембертон
прекрасно понимал, как он и его юный друг должны были поражать окружающих
своим видом; когда они медленным шагом прогуливались по аллеям
Зоологического сада - так, как будто им совсем было некуда пойти; когда в
зимние дни они просиживали в галереях Лувра, преисполненных такой
великолепной иронии по отношению к людям бездомным, - так, как будто им
надо было только погреться возле calorifere [отопления (фр.)]. Иногда они
сами посмеивались над этим; шутки эти бывали вполне в духе мальчика. Они
воображали себя частицей необъятной колыхающейся толпы бедняков огромного
города и вели себя так, как будто гордились местом, которое оба заняли в
этой толпе; она открывала перед ними бесконечное разнообразие жизни и
позволяла им считать себя как бы участниками некоего демократического
братства. Если Пембертону и не приходилось проявлять настоящего сочувствия
к своему терпевшему лишения маленькому другу (любящие родители никогда не
допустили бы, чтобы сын их действительно страдал), то зато мальчик
сочувствовал своему учителю, и это имело немалое значение для обоих. Порою
Пембертон спрашивал себя, что могут подумать о них посторонние люди; ему
начинало казаться, что те смотрят на них искоса, словно подозревая, что он
похитил мальчика у родителей. Моргана никак нельзя было принять за юного
аристократа со своим гувернером - он был для этого недостаточно элегантен;
зато он вполне мог сойти за его больного младшего брата. Иногда у мальчика
оказывалась пятифранковая монета, и - за исключением одного только раза,
когда они купили на эти деньги два славных галстука, один из которых он
подарил своему учителю, - они методично тратили эти деньги на старые
книги. Это всегда бывал для них торжественный день, и они проводили его на
набережных, роясь в пыльных ящиках, которыми были уставлены парапеты.
Такие дни скрашивали им жизнь, потому что запас бывших в их распоряжении
книг истощился очень скоро после того, как они познакомились. У
Пембертона, правда, довольно много книг осталось в Англии, но он вынужден
был написать туда своему приятелю и просить его их продать.
Если им не удалось провести лето на лоне природы, то молодой человек
приписывал это лишь тому, что поднесенная к их губам чаша неожиданно
разлилась; он подошел и выбил ее из их рук. Это был его первый "выпад",
как он это называл, против своих хозяев, первая предпринятая им успешная
попытка - хотя, по сути дела, успеха-то она ему и не принесла - заставить
их понять, что он находится в отчаянном положении. Перед самым началом
задуманного ими дорогостоящего путешествия он вдруг решил, что это самый
подходящий момент, чтобы выразить им свой решительный протест, чтобы
предъявить ультиматум. Хоть это и может показаться смешным, но ему до сих
пор все еще никак не удавалось обстоятельно поговорить без свидетелей с
четой Моринов или хотя бы с одним из них. Около них постоянно толклись их
старшие дети, а бедный Пембертон почти не расставался со своим маленьким
учеником. Он понимал, что это такой дом, где по деликатности вашей нет-нет
да и мазнут грязью; тем не менее присущая ему щепетильность по-прежнему не
позволяла ему открыто объявить мистеру и миссис Морин, что он не может
больше жить, не получив от них хоть немного денег. Он был еще настолько
наивен, что полагал, будто Юлик, и Пола, и Эми могли не знать, что с
момента своего приезда к ним он получил всего-навсего сто сорок франков, и
настолько великодушен, что не хотел компрометировать родителей в глазах
детей. Теперь мистер Морин выслушал его так, как он имел привычку
выслушивать всех и по всякому поводу, как подобает человеку светскому, и,
казалось, призывал его - разумеется, не слишком упорно - к тому, чтобы тот
попытался в свою очередь усвоить правила света. Пембертон мог оценить всю
важность соблюдения этих правил хотя бы по тем преимуществам, которые
извлекал из них тот же мистер Морин. Он даже нимало не смутился, в то
время как бедный Пембертон страдал от смущения и от робости больше, чем у
него на то было оснований. Он особенно и не удивился, во всяком случае не
больше, чем полагалось джентльмену, откровенно признающему, что слова
Пембертона, хотя и не прямо, но все же слегка его задевают.
- Нам надо будет подумать об этом, не правда ли, дорогая? - сказал он
жене. Он заверил молодого человека, что уделит этому самое пристальное
внимание, после чего растаял в воздухе - так неуловимо, как если бы для
того, чтобы спасти положение, ему нельзя было не устремиться к двери
первым. Когда минуту спустя Пембертон остался наедине с миссис Морин, он
услышал, как та повторяет: "Ну конечно, конечно", поглаживая при этом свой
округлый подбородок с таким видом, как будто в ее распоряжении имелся
целый десяток различных вполне доступных средств и ей надо было только
решить, какое из них предпочесть. Пусть даже они не оказали должного
действия, мистер Морин смог, во всяком случае, исчезнуть на несколько
дней. В отсутствие главы семьи жена его однажды снова вернулась к
предмету, о котором шла речь, но сказанное ею по этому поводу свелось к
тому, что, по ее мнению, все складывается как нельзя лучше... В ответ на
это признание Пембертон заявил, что, если они немедленно не выплатят ему
солидной суммы, он тут же уедет - и навсегда. Он знал, что она может
поинтересоваться, откуда он возьмет деньги, чтобы уехать, и была минута,
когда он ждал, что она об этом его спросит. Однако она ничего не спросила,
за что он был, можно сказать, благодарен ей, так трудно ему было бы
ответить на этот вопрос.
- Никуда вы не уедете, вы знаете, что не уедете, вы слишком
заинтересованы в том, чтобы остаться, - сказала она. - Да,
_заинтересованы_, и вы это знаете, дорогой мой! - Она рассмеялась каким-то
хитрым и укоризненным смехом, словно она в чем-то упрекала его (но вместе
с тем ни на чем не настаивала), размахивая при этом далеко не первой
свежести носовым платком.
Пембертон окончательно решил, что на следующей неделе уедет. За это
время он успеет получить ответ на отправленное им в Англию письмо. Если он
ничего этого не сделал - то есть если он остался еще на год, а потом уехал
лишь на три месяца, - то произошло это не только потому, что, прежде чем
успел прийти ответ, которого он так ждал (кстати сказать, очень
неутешительный), мистер Морин щедро отсчитал ему (опять-таки со всей
присущей светскому человеку предусмотрительностью) триста франков. Он
пришел в отчаяние, обнаружив, что миссис Морин была права, что расстаться
с мальчиком он все равно не в силах. Невозможность решиться на этот шаг
определилась еще отчетливее по той простой причине, что в тот самый вечер,
когда он обратился к своим хозяевам с этим исступленным призывом, он
впервые понял, куда он попал. Не было разве еще одним доказательством
исключительной ловкости, с какою эти люди устраивали свои дела, то, что им
удалось так надолго отвратить эту вспышку, которая бы неминуемо пролила на
все свет? Мысль эта овладела Пембертоном с какой-то зловещей силой - что
могло показаться со стороны до последней степени смешным - после того, как
он вернулся в свою крохотную каморку, выходившую на закрытый со всех
сторон двор, где глухая и грязная стена напротив отражала освещенные окна
вместе со всем доносившимся из кухни стуком посуды и громкими криками. Он
просто оказался в руках шайки авантюристов. Осенившая его догадка и даже
сами слова представлялись ему овеянными каким-то романтическим ужасом -
жизнь его доселе текла так размеренно и спокойно. В дальнейшем слова эти
приобрели уже более любопытный, даже умиротворяющий смысл: это был своего
рода принцип, и Пембертон мог по достоинству его оценить. Морины были
авантюристами не только потому, что они не платили долгов и жили за чужой
счет, но потому, что все их отношение к жизни - смутное, путаное и
руководимое инстинктом, как у каких-нибудь сообразительных, но не
различающих цвета зверьков, - было пронырливым, хищническим и низким. О,
это были люди "почтенные", и одно это делало их immondes [омерзительными
(фр.)]. Вдумавшись в их жизнь, молодой человек в конце концов пришел к
простому и ясному выводу: они сделались авантюристами потому, что были
мерзкими снобами. Это было самое точное определение их сути - это был
закон, которому подчинялась вся их жизнь. Однако даже тогда, когда истина
эта сделалась очевидной для их пытливого постояльца, он все еще не
понимал, в какой степени он был к ней подготовлен необыкновенным
мальчиком, из-за которого теперь так осложнилась вся его жизнь. Еще меньше
мог он тогда рассчитывать на те сведения, которые ему предстояло впредь
получить все от того же необыкновенного существа.



    5



И только уже много позднее возник главный вопрос - в какой степени
можно считать оправданным обсуждение порочности родителей с их сыном,
которому двенадцать, тринадцать, четырнадцать лет. И разумеется, на первых
порах ему показалось, что это ничем не оправдано и попросту недопустимо,
да к тому же, после того как Пембертон получил свои триста франков, он мог
уже не торопиться с решением мучившего его вопроса. Наступило некоторое
затишье, прежняя острота миновала. Молодой человек пополнил свой скромный
гардероб, и у него даже осталось несколько франков на карманные расходы.
Ему стало казаться, что в глазах Моринов он становится чересчур
элегантным; можно было подумать, что они считают своей обязанностью
уберечь его от лишних соблазнов. Если бы мистер Морин не был таким
светским человеком, он, может быть, даже сделал бы ему какое-нибудь
замечание по поводу его галстуков. Но мистер Морин всегда был человеком в
достаточной мере светским, чтобы уметь не обращать внимания на подобные
вещи, - он это уже не раз доказал. Удивительно было, как Пембертон
догадался, что Морган, не проронивший об этом ни слова, знал о том, что
что-то случилось. Но триста франков, тем более когда у вас есть долги, не
такая уж крупная сумма, и, когда деньги эти были истрачены, Морган
действительно кое-что рассказал. В начале зимы все семейство возвратилось
в Ниццу, но уже не в ту прелестную виллу, где они жили раньше. Они
поселились в гостинице, прожили в ней три месяца, после чего перебрались в
другую, объяснив свой переезд тем, что, сколько они ни ждали, им так и не
отвели тех комнат, которые они намеревались занять. Апартаменты, которых
они домогались, всегда отличались особой роскошью, но, по счастью, им так
_никогда_ и не удавалось их получить. Говоря "по счастью", я имею в виду
Пембертона, который всякий раз думал, что, если бы они их получали, у них
оставалось бы еще меньше денег на расходы по воспитанию младшего сына. И
то, что он услыхал наконец от Моргана, было произнесено внезапно, совсем
не к месту в какое-то мгновение посреди урока, и это были, казалось бы,
совершенно бесстрастные слова:
- Вам надо бы filer. Знаете, это действительно надо сделать.
Пембертон изумленно на него посмотрел. Он в достаточной степени
научился у Моргана французскому просторечью, чтобы знать, что filer
означает удрать.
- Милый мой, не гони же меня из дома!
Морган придвинул к себе греческий словарь - он пользовался
греческо-немецким, - чтобы найти в нем нужное слово, вместо того чтобы
спрашивать его у Пембертона.
- Вы знаете, что такое продолжаться не может.
- Что не может, мой дорогой?
- Вы же знаете, что они вам не платят, - сказал Морган, покраснев и
перевертывая страницы.
- Что они мне не платят? - Пембертон снова изумленно на него поглядел и
притворился, что чего-то не понял. - Что это ты вбил себе в голову?
- Это уже давно там сидит, - ответил мальчик, продолжая свои поиски.
Пембертон помолчал немного, а потом сказал:
- Чего тебе еще нужно? Они отлично мне платят.
- Мне нужно греческое слово, обозначающее явную ложь, - выпалил Морган.
- Поищи лучше другое для неслыханной наглости и успокойся на этом.
Зачем мне деньги?
- Ну, это другой вопрос!
Пембертон заколебался, - его раздирали противоречивые чувства. Надо
было со всей строгостью - и это было бы справедливо - сказать мальчику,
что это вовсе не его дело, и продолжать урок. Но к тому времени они были
уже слишком близки, и он не привык с ним так обращаться, да у него и не
было для этого оснований. С другой стороны, Морган уже вплотную столкнулся
с правдой, дальше ему было не выдержать: так почему же тогда не сказать
ему настоящей причины, из-за которой он его покидает? И вместе с тем это
было попросту непристойно - поносить перед учеником своим семью этого
ученика; лучше было придумать что-то другое. Что угодно, только не это.
Вот почему в ответ на последнее восклицание мальчика, для того чтобы
положить конец начатому разговору, он заявил, что ему платили уже
несколько раз.
- Как бы не так! Как бы не так! - вскричал мальчик со смехом.
- Все в порядке, - решительно сказал Пембертон. - Дай мне твой перевод.
Морган протянул ему через стол тетрадь, и он стал читать только что
исписанную страницу, но голова его была занята совсем другим, и смысл
прочитанного от него ускользал. Оторвавшись спустя несколько минут от
тетради, он увидел, что глаза мальчика устремлены на него и в выражении их
появилось что-то странное. Помолчав немного, Морган сказал:
- Я не боюсь смотреть жизни в глаза.
- Я уже убедился в том, что ты _ничего_ не боишься. Надо отдать тебе
должное!
Признание это вырвалось у него неожиданно (он говорил сущую правду) и,
как видно, Моргану было приятно это услышать.
- Я давно уже об этом думаю, - тут же добавил он.
- Ну так не надо больше об этом думать.
Мальчик как будто поддался его уговору, и им было потом хорошо, может
быть, даже весело обоим. Им казалось, что они очень основательно проходят
все, что положено, и вместе с тем главным для них на каждом уроке были
какие-то отступления от программы, какие-то забавы, те промежутки между
туннелями, когда начинают мелькать придорожные полосы и открываются все
новые живописные виды. Однако это поначалу спокойное утро завершилось
неистовым взрывом: Морган положил вдруг руки на стол, уткнулся в них
головою и разрыдался. Пембертона это бы и при других обстоятельствах
поразило, он ведь не помнил, чтобы за все проведенное с ним время мальчик
хоть когда-нибудь плакал. Но тут он был поражен вдвойне. Это было просто
ужасно.
На следующий день после долгих раздумий он принял решение и, будучи
убежден в его правоте, сразу же претворил его в дело.
Он еще раз припер мистера и миссис Морин к стене, объяснив им, что,
если они сейчас же не произведут с ним полный расчет, он не только уедет
от них, но вдобавок еще и скажет Моргану, что побудило его это сделать.
- Так, значит, вы еще ничего ему не сказали? - вскричала миссис Морин с
надеждой, прижимая руку к своей полной груди.
- Как, не предупредив вас? Да за кого вы меня принимаете?
Мистер и миссис Морин переглянулись, и Пембертон мог увидеть на лицах
их чувство облегчения и проступающую сквозь это облегчение тревогу.
- Дорогой друг, - неожиданно спросил мистер Морин, - скажите на
милость, _зачем_ при той размеренной жизни, какую мы все ведем, вам
понадобились такие деньги?
На этот вопрос Пембертон ничего не ответил: он был поглощен догадками о
том, что творилось в эту минуту в душе его хозяев, и вот какими
представлялись ему их мысли: "О, если бы нам только пришло в голову, что
наш мальчик, наш милый ангелочек осуждает нас, и если бы мы знали, как он
к нам относится, и нас бы не предали, мы бы ему все объяснили, в этом не
может быть _никаких_ сомнений..." Мысли эти взволновали мистера и миссис
Морин, а Пембертону именно этого и хотелось. Однако если он полагал, что
угроза его может в какой-то степени их образумить, то его ждало
разочарование: они сочли само собой разумеющимся (о, где им было понять,
до какой степени он деликатен!), что он уже выдал ученику своему их тайну.
Их родительские сердца были охвачены какой-то таинственною тревогой,
она-то и сквозила в этих словах. Но вместе с тем угроза его все же
возымела свое действие; ведь если на этот раз им и удалось избежать
опасности, она все равно с неизбежностью нависала над ними. Мистер Морин,
по своему обыкновению, обходился с Пембертоном как подобало человеку
светскому; жена же его - и это было впервые за все время его пребывания у
них - прибегла к беззастенчивому hauteur [высокомерию (фр.)], напомнив
ему, что самозабвенно любящая своего ребенка мать всегда найдет способ