И я просыпаюсь и снова засыпаю. Снова стучит и гремит где-то резче, ближе и определеннее. Удары приближаются и бьют вместе с моим пульсом. Во мне они, в моей голове, или вне меня? Звонко, резко, четко... раз-два, раз-два... Бьет но металлу и еще по чему-то. Я слышу ясно удары по чугуну; чугун гудит и дрожит. Молот сначала тупо звякает, как будто падает в вязкую массу, а потом бьет звонче и звонче, и, наконец, как колокол, гудит огромный котел. Потом остановка, потом скова тихо; громче и громче, и опять нестерпимый, оглушительный звон. Да, это так: сначала бьют по вязкому, раскаленному железу, а потом оно застывает. И котел гудит, когда головка заклепки уже затвердела. Понял. Но те, другие звуки... Что это такое? Я стараюсь понять, что это такое, но дымка застилает мне мозг. Кажется, что так легко при-, помнить, так и вертится в голове, мучительно близко вертится, а что именно - не знаю. Никак не схватить... Пусть стучит, оставим это. Я знаю, но только не помню.
   И шум увеличивается и уменьшается, то разрастаясь до мучительно чудовищных размеров, то будто бы совсем исчезая. И кажется мне, что не он исчезает, а я сам в это время исчезаю куда-то, не слышу ничего, не могу шевельнуть пальцем, поднять веки, крикнуть. Оцепенение держит меня, и ужас охватывает меня, и я просыпаюсь весь в жару. Просыпаюсь не совсем, а в какой-то другой сон. Чудится мне, что я опять на заводе, только не на том, где был с Дедовым. Этот гораздо громаднее и мрачнее. Со всех сторон гигантские печи чудной, невиданной формы. Снопами вылетает из них пламя и коптит крышу и стены здания, уже давно черные, как уголь. Машины качаются и визжат, и я едва прохожу между вертящимися колесами и бегущими и дрожащими ремнями; нигде ни души. Где-то стук и грохот: там-то идет работа. Там неистовый крик и неистовые удары; мне страшно идти туда, но меня подхватывает и несет, и удары все громче, и крики страшнее. И вот все сливается в рев, и я вижу... Вижу: странное, безобразное существо корчится на земле от ударов, сыплющихся на него со всех сторон. Целая толпа бьет, кто чем попало. Тут все мои знакомые с остервенелыми лицами колотят молотами, ломами, палками, кулаками это существо, которому я не прибрал названия. Я знаю, что это - все он же... Я кидаюсь вперед, хочу крикнуть: "перестаньте! за что?" - и вдруг вижу бледное, искаженное, необыкновенно страшное лицо, страшное потому, что это - мое собственное лицо. Я вижу, как я сам, другой я сам, замахивается молотом, чтобы нанести неистовый удар.
   Тогда молот опустился на мой череп. Все исчезло; некоторое время я сознавал еще мрак, тишину, пустоту и неподвижность, а скоро и сам исчез куда-то...
   -------------
   Рябинин лежал в совершенном беспамятстве до самого вечера. Наконец хозяйка-чухонка, вспомнив, что жилец сегодня не выходил из комнаты, догадалась войти к нему, и, увидев бедного юношу, разметавшегося в сильнейшем жару и бормотавшего всякую чепуху, испугалась, испустила какое-то восклицание на своем непонятном диалекте и послала девочку за доктором. Доктор приехал, посмотрел, пощупал, послушал, помычал, присел к столу и, прописав рецепт, уехал, а Рябинин продолжал бредить и метаться.
   IX
   ДЕДОВ
   Бедняга Рябинин заболел после вчерашнего кутежа. Я заходил к нему и застал его лежащим без памяти. Хозяйка ухаживает за ним. Я должен был дать ей денег, потому что в столе у Рябинина не оказалось ни копейки; не знаю, стащила ли все проклятая баба или, может быть, все осталось в "Вене". Правда, кутнули вчера порядочно; было очень весело; мы с Рябининым пили брудершафт. Я пил также с Л. Прекрасная душа этот Л. и как понимает искусство! В своей последней статье он так тонко понял, что я хотел сказать своей картиной, как никто, за что я ему глубоко благодарен. Нужно бы написать маленькую вещицу, так, что-нибудь а lа Клевер, и подарить ему. Да, кстати, его зовут Александр; не завтра ли его именины?
   Однако бедному Рябинину может прийтись очень плохо; его большая конкурсная картина еще далеко не кончена, а срок уже не за горами. Если он проболеет с месяц, то не получит медали. Тогда - прощай заграница! Я очень рад одному, что, как пейзажист, не соперничаю с ним, а его товарищи, должно быть, таки потирают руки. И то сказать: одним местом больше.
   А Рябинина нельзя бросить на произвол судьбы; нужно свезти его в больницу.
   X
   РЯБИНИН
   Сегодня, очнувшись после многих дней беспамятства, я долго соображал, где я. Сначала даже не мог понять, что этот длинный белый сверток, лежащий перед моими глазами, - мое собственное тело, обернутое одеялом. С большим трудом повернув голову направо и налево, отчего у меня зашумело в ушах, я увидел слабо освещенную длинную палату с двумя рядами постелей, на которых лежали закутанные фигуры больных, какого-то рыцаря в медных доспехах, стоявшего между больших окон с опущенными белыми шторами и оказавшегося просто огромным медным умывальником, образ спасителя в углу с слабо теплившейся лампадкою, две колоссальные кафельные печи. Услышал я тихое, прерывистое дыхание соседа, клокотавшие вздохи больного, лежавшего где-то подальше, еще чье-то мирное сопенье и богатырский храп сторожа, вероятно приставленного дежурить у постели опасного больного, который, может быть, жив, а может быть, уже и умер и лежит здесь так же, как и мы, живые. Мы, живые... "Жив", - подумал я и даже прошептал это слово. И вдруг то необыкновенно хорошее, радостное и мирное, чего я не испытывал с самого детства, нахлынуло на меня вместе с сознанием, что я далек от смерти, что впереди еще целая жизнь, которую я, наверно, сумею повернуть по-своему (о! наверно сумею), и я, хотя с трудом, повернулся на бок, поджал ноги, подложил ладонь под голову и заснул, точно так, как в детстве, когда, бывало, проснешься ночью возле спящей матери, когда в окно стучит ветер, и в трубе жалобно воет буря, и бревна дома стреляют, как из пистолета, от лютого мороза, и начнешь тихонько плакать, и боясь и желая разбудить мать, и она проснется, сквозь сон поцелует и перекрестит, и, успокоенный, свертываешься калачиком и засыпаешь с отрадой в маленькой душе.
   Боже мой, как я ослабел! Сегодня попробовал встать и пройти от своей кровати к кровати моего соседа напротив, какого-то студента, выздоравливающего от горячки, и едва не свалился на полдороге. Но голова поправляется скорее тела. Когда я очнулся, я почти ничего не помнил, и приходилось с трудом вспоминать даже имена близких знакомых. Теперь все вернулось, но не как прошлая действительность, а как сон. Теперь он меня не мучает, нет. Старое прошло безвозвратно.
   Дедов сегодня притащил мне целый ворох газет, в которых расхваливаются мой "Глухарь" и его "Утро". Один только Л. не похвалил меня. Впрочем, теперь это все равно. Это так далеко, далеко от меня. За Дедова я очень рад; он получил большую золотую медаль и скоро уезжает за границу. Доволен и счастлив невыразимо; лицо сияет, как масленый блин. Он спросил меня: намерен ли я конкурировать в будущем году, после того как теперь мне помешала болезнь? Нужно было видеть, как он вытаращил глаза, когда я сказал ему "нет".
   - Серьезно?
   - Совершенно серьезно, - ответил я.
   - Что же вы будете делать?
   - А вот посмотрю.
   Он ушел от меня в совершенном недоумении.
   XI
   ДЕДОВ
   Эти две недели я прожил в тумане, волнении, нетерпении и успокоился только сейчас, сидя в вагоне Варшавской железной дороги. Я сам себе не верю: я - пенсионер академии, художник, едущий на четыре года за границу совершенствоваться в искусстве. Vivat Academia!
   Но Рябинин, Рябинин! Сегодня я виделся с ним на улице, усаживаясь в карету, чтобы ехать на вокзал. "Поздравляю, говорит, и меня тоже поздравьте".
   - С чем это?
   - Сейчас только выдержал экзамен в учительскую семинарию.
   В учительскую семинарию!! Художник, талант! Да он пропадет, погибнет в деревне. Ну, не сумасшедший ли это человек?
   На этот раз Дедов был прав: Рябинин действительно не преуспел. Но об этом - когда-нибудь после.
   1879 г.
   ПРИМЕЧАНИЯ
   Художники. Впервые - в журнале "Отечественные записки", 1879, Л 9. Интерес к искусству не оставлял Гаршина всю жизнь. Из воспоминаний известно, что сами художники побуждали своего "умного и сердечного друга" писать статьи об искусстве. В рассказе "Художники", как и в статьях, Гаршин размышляет о назначении искусства, о его месте в обществе.
   Рассказ неразрывно связан с идейной борьбой в искусстве между художниками, прежде всего передвижниками, постоянно стремившимися отзываться на злободневные общественные и нравственные вопросы, и сторонниками "искусства для искусства", видевшими своей задачей, подобно гаршинскому Дедову, "воспроизведение изящного".
   В рассказе открыто присутствует реальный жизненный материал. Названы художники, по мнению Гаршина, возглавляющие противоборствующие направления в искусстве. "Мужичья полоса" представлена Репиным с его "Бурлаками". "Искусство для искусства" - модным пейзажистом Клевером с его "изящными вещицами". Двумя годами раньше, в первых статьях о выставках, Гаршин писал, что пейзажи Клевера точно изготовлены на "фабрике стенных украшений". В те самые дни, когда создавался рассказ "Художники", В. В. Стасов в одной из статей замечает, что "небольшой талант" Клевера "работает словно вал типографский с навороченным на него набором" (Стасов В. В. Избранное. В 2-х т., т. 1, М. - Л., 1950, с. 112). Борец за передовое русское искусство В. В. Стасов (В. С.) тоже действует в рассказе: это он видит в Рябинине будущего "нашего корифея", "одобряет, превозносит" рябининского "Глухаря". Идейный вдохновитель противоположного направления - критик Л., Александр Л.; в нем без труда угадывается (современникам это тем более понятно) Александр Ледаков, ярый враг передвижничества, "пересола реализма", результатом которого, по мнению Ледакова, становятся "российские Маланьи и Феклы кисти гг. Ярошенко, Репиных, Васнецовых и Ко" (Стасов В. В. Избранное, с. 579). Высказывалось предположение, что сама фамилия "Дедов" произведена по созвучию с одним из псевдонимов Ледакова: "Ледов" (см. статью В. С. Белькинда в кн.: Учен. зап. Великолукского гос. пед. ин-та, 1954, ч. 1). Примечательно указание, что проданная картина Рябинина увезена в Москву. В ту пору картины такого направления покупал, как правило, лишь П. М. Третьяков. Он, к слову, приобрел на Шестой Передвижной выставке и "Кочегара" Ярошенко.
   Связь гаршинского "Глухаря" и "Кочегара" для современников очевидна. Глеб Успенский, близко знакомый и с писателем и с художником, в статье о Гаршине допускает характерную обмолвку: называет героя картины Рябинина Кочегаром.
   Гаршин, видимо, был знаком с очерком "На литейном заводе", напечатанном в "Отечественных записках" (1873, Л 4), где рассказывалось о труде рабочих-"глухарей". Кроме того, по свидетельству современников, он сам ездил на завод, чтобы увидеть работу заклепщиков.