Он переводил:
   – «...Было нас, ассирийцев, в копях много... а их было мало... Но они подгоняли нас бичами... И даже малую, рабскую плату нам недоплачивали... И было тех адсубаров как пальцев на руке...»
   – «Адсубар» – это что-то вроде нынешнего инженера,– пояснил Вебрейх и продолжал переводить:
   – «У тех адсубаров взгляд грозный, слова их еще ужаснее, и дыхание вонючее...»
   – Какая дерзость! – возмутился директор.– Читайте дальше.
   Вебрейх прочитал:
   – «Слова адсубаров скотские, и мы молчали, как тигр в тростниках Евфрата, израненный стрелами лучников.
   И сказали мы себе, что адсубаров мало, столько же, сколько пальцев на руке, а нас – что звезд над горами Ирана...
   И после того сказали мы, что конец адсубаров близок.
   И вечером одного дня, когда они выходили из нагашей...»
   – «Нагаш»– это серебряный рудник,– пояснил
   Вебрейх и продолжал:
   – «...Когда же они выходили из нагашей, схватили мы их одного за другим и...»
   Инженер поерзал и прочитал сдавленным голосом:
   – «...и плетками из бычьих хвостов учинили алварашукбу», что значит расправу, и была «марушукба», это значит «пролилась их кровь...»
   Вебрейх дочитал клинописный текст, и араб, слуга, что подглядывал в замочную скважину, увидел самое удивительное зрелище: Вебрейх и директор чесали свои спины об углы шкафа.
   И оба были бледны как полотно.
   Когда наконец они успокоились, директор сказал:
   – Одно меня радует: эти древние ассирийцы давно уже вымерли...
   А что, если вымерли не все?

Наш дом[13]

   (Рассказ Лойзика)
   Дом, в котором живем мы, красивый и сразу всякому бросается в глаза. В деревне люди живут в собственных маленьких низких домиках и хибарках. А тот дом, где мы живем, не наш, но зато он огромный, высокий. В нем пять этажей, подвал и чердак. Из подвала до самого чердака идут лестницы. Они хоть и узенькие, но зато длинные-предлинные. Мы по ним поднимаемся к себе на пятый этаж. Мака, правда, ругается: уж очень высоко мы живем, а папа утешает, напоминая, что было бы гораздо хуже жить на улице.
   А мама плачет и говорит, что лучше уж жить НЕ улице, чем терзать свои несчастные легкие. (Она всегда, как закашляется, говорит: «Ах, мои несчастные легкие!») Папа уверяет, что когда-нибудь дело тем и кончится, что мы окажемся на улице. А я заранее радуюсь: то-то будет потеха!
   Одного мне только жалко. Дворника у нас тогда не станет и подшутить не над кем будет. Ну да кто-нибудь еще найдется. Есть на худой конец наш Лойза-малыш, например. А ведь и правда! Значит, о дворнике можно не жалеть. Вечно он только бранится насчет квартирной платы в конце квартала, да так, что мне этого нельзя и слушать, даже если я и не на все слова обращаю внимание.
   Ну, понятно, все будет к лучшему. Авось мама поменьше кашлять станет. Здесь-то ее мне даже жалко бывает!
   Но я хотел о нашем доме написать.
   Я уже сказал, что дом красивый, высокий, очень приметный. Стены гладкие, выкрашены на славу желтоватой краской, немножко, правда, от времени грязной. Да разве это так важно, если в доме столько квартирантов. В общем, хозяин сдает двадцать восемь квартир: в подвале три, на первом, втором и третьем этажах – по четыре, на четвертом и пятом – «на галерке» – по пяти, да еще на чердаке три. Всего, значит, двадцать восемь квартир – здорово много! Как и всюду, квартиранты платят за квартиру, шумят, ругаются между собой и сбрасывают всякий мусор на маленький двор. Там уже выросла преогромная куча. Она когда-нибудь до самого чердака дорастет.
   Но это еще нескоро, и нам этого не дождаться. Из всех жильцов,– не считая собак и кошек, а их здесь в доме 23, то есть, если написать словами: двадцать три! – нравится мне больше всех старый дедушка с чердака.
   Он каменщиком раньше был и говорит, что строил и эту «башню». Так он наш дом называет.
   Иногда мы болтаем с ним о разных разностях. Я заметил, что он хоть и старый, а из ума не выжил и вести себя умеет. Обычно он куда-то в слуховое окно смотрит, поплевывает на крыши и пускает густые клубы дыма. Это он курит.
   И всегда ругает разных живодеров и обирал... Мне кажется, он намекает при этом и на нашего хозяина дома, и на других богачей, которые наши денежки у нас берут.
   Просто удивительно, что те люди, у которых и без того денег хоть отбавляй, еще хотят взять у тех, у кого их вовсе нету.
   Я как-то сказал об этом дедушке с чердака, а он плюнул и ответил, что это жульничество и таким людям надо дать хорошего пинка.
   Но кому дать, так мне и не объяснил. Может, он думал о тех, кто позволяет отбирать у себя последнее, что у них есть?
   Потом он мне рассказал и о нашем доме. Раньше будто бы здесь пустырь был, а на нем какие-то доски лежали и всякая всячина. Потом этими. досками огородили место, где дом задумали построить, и выкопали большую яму под фундамент.
   И, как всегда бывает, одни люди копали, а другие за ними смотрели. Те, кто смотрел, от работы больше уставали, потому и денег им больше платили. В общем-то все было по справедливости.
   Вправду ли так дедушка-каменщик думал или просто так сказал, я до сих пор не знаю: уж как-то очень чудно он подмигивал, когда все это говорил.
   После фундамента и самый дом стали строить. До четвертого этажа довели, а потом все рухнуло. Семь человек убило, но хозяин не бросил свою затею, все-таки достроили дом до крыши. Под этой крышей теперь и живет старый каменщик, то есть этот дедушка с чердака.
   Я спросил: почему же никто этих семерых покойников не боится? Ведь они могут людей испугать. А дедушка меня просмеял.
   – Если,– говорит,– эти покойники при жизни ничего не сделали тем, кому их бояться следовало (кто это такие, я снова не понял), так теперь уж, когда они гниют, и вовсе никому ничего не сделают.
   А я сказал, что на их месте я сделался бы привидением и ходил бы в такой дом людей пугать. Дедушка меня опять на смех поднял и глупым мальчишкой обозвал.
   Мальчишка там я или нет, я уже решил: буду каменщиком, а если случится со мной то же самое, уж и покажу я этим неведомым людям, своих не узнают!
   – Когда этот дом построили,– рассказывал мне еще дедушка,– взял я, говорит, в руки карандаш и подсчитал свои заработки, Вышло, что получал я ровно один гульден и пятнадцать крейцеров в день. И я еще доволен этим остался. И архитектор будто бы тоже подсчитал, и вышло, что он гульденов десять в день зарабатывал. И он недоволен был и все ругался, главное, из-за тех семерых, что на стройке убились. Ничего удивительного! Ему пришлось раскошелиться, дать вдовам один-другой золотой. И, мол, больших денег стоило ему все это дело.
   Вот какую историю мне плюгавый старик каменщик рассказал. А теперь у него только и делов, что перекладывать трубочку во рту со стороны на сторону да ворчать целый день.
   Я уже радуюсь, что мне тоже делать нечего будет.
   Ну, нет, со мной ничего подобного не приключится. Я упаду с лесов, убьюсь и привидением стану, чтобы людей пугать. Да испугать-то я и сейчас кого угодно могу. Моя мама, к примеру, говорит, что я оборванец, будто пугало огородное. Я сроду еще пугала не видывал, но один парень, что в деревне побывал, объяснил мне, что это – чучело такое, воробьев пугать.
   Сейчас, значит, я могу воробьев пугать, а как вырасту-черт возьми! – стану на людей страх нагонять!
   Даже живой!
   Как гляну я на свою маму, когда она закашляется, да посмотрю на нас всех, так и кажется мне, что прав дедушка с чердака.
   А почему же бояться таких оборванцев, как мы, если у людей совесть чиста?
   И мне хочется не только пугать их. Ну, да там вид но будет!

Восточная сказка

   В некоем государстве, не в нашей стране, а далеко-далеко отсюда, жил некий государь, который вечно опасался за свою жизнь, и называли его султаном.
   Не знаю точно, где это произошло, то ли в Турции, то ли в Персии, только все это истинная правда.
   Вот как было дело. Новый сотрудник редакции газеты «Идалмо»[15] ночевал в редакции на матрасе. Он мирно спал, а рядом, за стеной, в другой комнате тоже мирно спал главный редактор этой же газеты.
   В полночь в коридоре послышались шаги. Несколько человек тяжело топали, как могут топать только стражи общественного благополучия.
   Вскоре пробудился и новый сотрудник редакции, подумав, что на него падает потолок.
   Но не обрушился на него потолок. Это шумели те самые люди, что топали в коридоре. Они колотили ногами в двери редакции и громко кричали:
   – Откройте во имя аллаха, откройте во имя аллаха!
   Им открыл дверь новый сотрудник редакции, и в редакцию ворвался юсу-паша – начальник жандармерии того края, и еще двое, все вооруженные до зубов.
   И вопросил начальник нового сотрудника редакции:
   – Что вы здесь делаете?
   – Сплю, сейчас ночь,– отвечал сотрудник редакции.
   – Ваше имя? – строго спросил юсу-паша.
   – Такое-то.
   – Имя вашего отца?
   – Такое-то.
   – Вашего дедушки?
   – Такое-то.
   – А вашей бабушки?
   – Такое-то.
   – Вашей повивальной бабки?
   – Такое-то.
   – Имя повивальной бабки вашего отца, повивальной бабки вашей бабушки, отца вашего дедушки, деда вашего дедушки и бабушки вашего прадеда?
   Спросив так, юсу-паша подошел к матрасу и осмотрел его.
   – Здесь нет,– недовольно проговорил юсу-паша.
   И пошел обыскивать печку.
   – И даже здесь нет,– проворчал он.
   После этого он осмотрел чернила, кисет, пальто, по-вешенное на дверь.
   – И там тоже ничего нет,– недовольным голосом сказал юсу-паша своим подчиненным.
   Осмотрев плевательницу, подкладку пиджака и штаны сотрудника редакции, посетители ушли, оставив ошеломленного сотрудника редакции в изумлении от всего того, что ему довелось видеть.
   Юсу-паша после того пошел со своими людьми на квартиру главного редактора, и повторилось там все, что происходило рядом в редакции, с тем лишь различием, что гости осмотрели и тарелки и стакан с водой.
   А заглянув в рот сыну главного редактора, ушли.
   Главный редактор сказал им:
   – Как у себя дома!
   – Как у себя дома,– ответили в один голос жандармы и ушли.
   На следующий день повторилось то же самое, что накануне, с той лишь разницей, что юсу-паша под тем предлогом, что раньше работал сапожником, осмотрел ботинки нового сотрудника, а в квартире главного редактора – под предлогом, что когда-то был грудным младенцем, засунул голову в детскую коляску и долгое время не мог выбраться оттуда.
   И было так целую неделю из ночи в ночь.
   На седьмую ночь главный редактор спросил:
   – Какого дьявола вы здесь ищете, в конце концов?
   Юсу-паша улыбнулся в ответ и кивнул своим людям. И жандармы хором ответили:
   – Ничего не ищем. Это мы просто так, по привычке.
   И в той стране эта привычка сохранилась до сей поры, и тот юсу-паша жив, если не умер.
   Седой дедушка, рассказавший своим внучатам эту сказочку, помолчав, добавил еще:
   – Запомните, детки! Ничего мы не ищем, это мы просто так, просто так, по привычке!

Предвыборное выступление цыгана Шаваню[16]

   Были у цыгана Шаваню политические убеждения? Нет. Ему было безразлично, какая партия стоит у кормила власти в новом здании парламента в Пеште. В газетах решались важнейшие политические проблемы, а цыган Шаваню только меланхолично любовался широкими равнинами, на которые открывался такой замечательный вид из его домика, стоявшего на самом краю Борошгаза.
   Самые прекрасные политические лозунги не могли взволновать старого Шаваню, а когда в соседнем городе проводили народные собрания, Шаваню любил смотреть на толпы крестьян в бекешах и потрепанных широких штанах, отправлявшихся в город послушать благородного пана Капошфальви, который трижды в год изволил выступать перед своими избирателями. В такие дни в деревне, как вы сами понимаете, никого не оставалось, а это было на руку семейству Шаваню: можно было кое-что стянуть. Поэтому за при ступы красноречия пана Капошфальви Шаваню приходилось потом расплачиваться отсидкой.
   Кроме абсолютной независимости политических убеждений, у цыгана Шаваню была еще одна особенность. Он играл на скрипке, О цыганских музыкантах написано уже бесчисленное количество страниц. Но Шаваню был и в этом отношении своеобразен. Обычно цыгане играют, а крестьяне тихохонько сидят, не пикнут, слушают, иногда танцуют. Но когда играл Шаваню, крестьяне должны были пить, а сам Шаваню в отличие от своих цыганских коллег, играя, никогда не пил и не засыпал. Шаваню играл, крестьяне пили, он исполнял все новые и новые мелодии, одну веселее другой; ну, а поздно ночью, когда крестьянам уже было безразлично, по какой струне он проводит смычком, староста вскакивал из-за стола и кричал: «Nagyon szep!» (Замечательно!) и бросал Шаваню деньги, а тот все играл да играл. Случись в такой момент, что аплодирующего старосту от возбуждения хватил удар, слушатели единодушно выбрали бы старостой Шаваню.
   Были назначены выборы в парламент. Благородный пан Капошфальви десять лет подряд был депутатом, при этом ни разу не вызвал недовольства у своих избирателей и никогда не имел соперников. Но в последнее время он загрустил и, как только речь заходила о выборах, сидел понурив голову: у него появился соперник.
   Капошфальви потерял сон. Будь новый кандидат хотя бы «благородным» человеком, который мог бы, подобно ему, Капошфальви, проследить свою дворянскую родословную до XVI столетия! Художественно выполненный дворянский герб Капошфальви висел в его рабочем кабинете: красивая выразительная голова осла и рука с мечом, согнутая под углом 45 градусов. Но его соперник не имел ни дворянского звания, ни герба в кабинете, ни кабинета вообще, потому что был простым крестьянином, правда, богатым, но все же крестьянином. Его единственным званием было то, которым его наделили крестьяне: пан староста. Это он кричал Шаваню «Nagyon szep!». Звали его Фереш. Его фамилия даже не кончалась на букву «и», окончание, которым гордились свыше пяти тысяч венгерских дворян.
   Единственный сын Фереша изучал в Праге право. Этот молодой человек вбил себе в голову, что его отец должен стать депутатом, так как, сдав первый государственный экзамен, юноша вообразил, что второй ему удастся сдать гораздо легче, если в списках будет сказано: «Янош Фереш, сын депутата парламента».
   Борошгазский староста Фереш, до сих пор трижды в год с восхищением внимавший речам благородного пана Капошфальви, на последнем собрании крикнул оратору: «А мы что, пустое место?» Фереш малость напутал. Сын велел ему во время речи благородного пана Капошфальви громко выразить свои оппозиционные убеждения. Но благородный пан, к несчастью, говорил о важности разведения мясного скота, и тут-то, к всеобщему изумлению, Фереш разразился упомянутым возгласом: «А мы что, пустое место?»
   Благородный пан пригласил цыгана Шаваню, вернее, не пригласил, а велел привратнику привести его. Когда привратник явился с цыганом, Капошфальви сидел в своем кабинете.
   – Дорогой друг,– обратился благородный пан к Шаваню, у которого тряслись ноги.– Я надеюсь, что ваши политические убеждения глубоко оскорблены бестактным выступлением пана Фереша, который намерен выставить свою кандидатуру. Я был в течение десяти лет вашим депутатом, и все вы знаете, что не впустую потрудился.
   Цыган Шаваню не понял и десятой доли из речи благородного пана и потому только кивал головой, а после каждого слова приговаривал: «Смотри-ка, вот оно как!» Наконец он пришел в себя и ответил:
   – Вельможный благородный пан, я бедный цыган romano čanejai čuprikane devlehurebske (клянусь богом), вельможный пан, я никого не обманываю, не ворую, domneha sovelam (сплю в комнате), и только несколько лет назад prašta zidžubena (со мной случилась беда).
   Теперь уж благородный пан не понял Шаваню, потому что в его ответе было очень много цыганских слов. Поэтому он поддакивал: «Верно, верно» – и, чтобы закончить разговор, сказал:
   – Я знаю, что ты порядочный человек и прекрасно играешь на скрипке, мне говорили, что крестьяне могут без конца слушать твою игру и, если ты попросишь, ни в чем тебе не откажут. Так вот, прошу тебя, прошу вас, дорогой друг, ходите из трактира в трактир, играйте там и при этом кричите: «Да здравствует наш депутат благородный пан Капошфальви!» А я щедро вознагражу вас за это. Но кричите хорошенько!
   – Что говорил тебе благородный пан Капошфальви?– спросил цыгана в тот же вечер староста Фереш, проходивший мимо цыганских хибарок.
   – Вельможный пан староста, я должен прославлять в трактирах благородного пана,– сознался Шаваню, которого мало трогало, что перед ним стоит соперник благородного пана.
   Дома Фереш передал сыну слова Шаваню.
   – Не беспокойся, делай то же, что я, а у меня есть идея,– ответил студент-юрист.– Завтра я сам поговорю с Шаваню.
   – Шаваню, я слышал, что ты должен прославлять благородного пана. Молодец, кричи хорошенько,– сказал он на следующий день Шаваню.– Сколько у тебя детей?
   – Двенадцать,– ответил цыган.
   – Хорошо,– продолжал сын старосты.– Отпусти этих двенадцать детей ко мне на воскресенье. Получишь за каждого по пятьдесят крейцеров.
   Неожиданно привалившее счастье, надежда получить деньги на минуту ошеломили цыгана, но он быстро очнулся и стал торговаться. Это, мол, мало, надо бы дать хоть по шестьдесят крейцеров за ребенка.
   Ладно, получишь по шестьдесят,– согласился молодой человек,– но, советую тебе, кричи погромче.
   Наступило воскресенье. Утром все двенадцать детей Шаваню, можно сказать, в чем мать родила, вышли из усадьбы Фереша. Впереди шагал старший, тринадцатилетний мальчик – у него была рубашка подлиннее,– с зеленым знаменем в руках, на котором было написано: «Да здравствует благородный пан Капошфальви, наш депутат вот уже десять лет!»
   В усадьбе их должным образом проинструктировали, и утром, когда особенно много народу шло в церковь, эта чумазая стайка выступала со знаменем по самым оживленным улицам и кричала во всю глотку: – Да здравствует наш депутат благородный пан Капошфальви! Да здравствует наш благородный отец!
   «Благородный отец» снял свою кандидатуру.

Пример из жизни[17]

   (Американская юмореска)
   Нет, нет, ни в коем случае, мой юный друг,– произнес банкир Вильяме, обращаясь к молодому человеку, который сидел напротив, задрав ноги на спинку стула.– Никогда, господин Чейвин! Выслушайте меня внимательно и попытайтесь чему-нибудь научиться.
   Вы просите руки моей дочери Лотты. Вам, очевидно, хотелось бы стать моим зятем. Вы надеетесь в конечном счете получить наследство. Минутой раньше на мой вопрос, есть ли у вас состояние, вы ответили, что вы бедны и получаете только двести долларов Дохода.
   Мистер Вильяме положил ноги на стол, за которым сидел, и продолжал:
   – Вы можете сказать, что у меня когда-то не было и двухсот. Не отрицаю, но смею вас уверить, что в ваши годы я имел уже кругленькое состояньице. И это только потому, что у меня была голова на плечах, а у вас ее нет. Ага, вы ерзаете в кресле?! Советую вам не горячиться: слуга у нас – здоровенный негр. Выслушайте меня внимательно и намотайте себе на ус!
   Шестнадцати лет я явился к своему дяде в Небраску. Деньги мне нужны были дозарезу, и я уговорил родственничка, чтобы негра, которого так или иначе должны были линчевать, казнили на его земле.
   С чернокожим расправились на участке дядюшки. Все желающие поглазеть должны были заплатить за вход, потому что место казни мы обнесли забором. Выручку собирал я, и, как только негр был повешен, благополучно смылся, захватив все деньги.
   Повешенный принес мне счастье. Я купил земельный участок на Севере и распространил слух, что, перекапывая его, нашел золото. Позже участок был очень выгодно продан, а деньги положены в банк.
   Едва ли стоит вспоминать, что потом один из одураченных стрелял в меня, но его пуля, раздробившая мне кисть правой руки, принесла мне почти две тысячи долларов – как возмещение за увечье.
   Поправившись, я на все свои сбережения купил акции благотворительного общества по возведению храмов на территории, населенной индейцами. Мы выдавали почетные дипломы стоимостью в сто долларов, но не выстроили ни одной церквушки. Вскоре общество вынуждено было объявить себя банкротом. Это произошло ровно через неделю после того, как я обменял обесцененные акции на партию шкур, цены на которые тогда быстро росли. Основанный мною кожевенный завод принес мне целое состояние. И это все оттого, что продавал я за наличные, а покупал в кредит.
   Разместив свой капитал в нескольких канадских банках, я объявил себя несостоятельным должником. Был арестован, но на следствии плел такую чушь, что эксперты признали меня душевнобольным. Присяжные не только вынесли мне оправдательный приговор, но и организовали в зале суда сбор денег в мою пользу. Их вполне хватило, чтобы добраться до Канады, где хранились мои сбережения у бруклинского миллионера. Гамельста я похитил дочь и увез ее в Сан-Франциско. Он вынужден был согласиться на наш брак, так как я пригрозил, что не отпущу ее до тех пор, пока не смогу дать в газеты сенсационное сообщение, вроде: «Дочь мистера Гамельста – мать незаконнорожденного ребенка».
   Видите, господин Чейвин, каким я был в ваши годы, а вы все еще не совершили ничего, что позволило бы мне сказать: вот вполне разумный молодой человек!
   Вы говорите, что спасли жизнь моей дочери, когда она, катаясь в лодке, упала в море? Прекрасно, но я не вижу, чтобы для вас это имело практический смысл, ведь, кажется, вы совершенно безнадежно испортили свои новые штиблеты?
   Что же касается ваших чувств к моей дочери, то я не понимаю, почему я должен платить за них из своего кармана, тем более «зятю», у которого соображения нет ни на грош.
   Ну вот, вы опять вертитесь в кресле. Пожалуйста, успокойтесь и ответьте мне, положа руку на сердце: совершили вы хоть раз в жизни что-нибудь путное?
   – Ни разу.
   – Вы богаты?
   – Увы!
   – И вы просите руки моей дочери?
   – Да.
   – Она любит вас?
   – Да.
   – Наконец последний вопрос: сколько у вас с собой денег?
   – Сорок шесть долларов.
   – Хорошо, я беседую с вами больше тридцати минут. Вы хотели узнать, как делают деньги. Так вот, с вас тридцать долларов: по доллару за минуту.
   Ну уж позвольте, мистер Вильяме...– запротестовал молодой человек.
   – Никаких «позвольте»,– с усмешкой проговорил банкир, глядя на циферблат.– С вас причитается уже тридцать один доллар: прошла еще одна минута.
   Когда изумленный Чейвин уплатил требуемое, мистер Вильяме любезно попросил:
   – А теперь извольте оставить мой дом, или я прикажу вас вывести.
   – А ваша дочь? – уже в дверях спросил молодой человек.
   – Дураку она не достанется,– спокойно ответил мистер Вильяме.– Убирайтесь, или я доставлю вам удовольствие проглотить свои собственные зубы.
   – Хорош был бы у меня зятек! – сказал господин Вильяме дочери, когда Чейвин ушел.– Этот твой возлюбленный глуп на редкость. И никогда не поумнеет.
   – Значит,– осторожно спросила Лотта,– у него нет никаких надежд стать моим мужем?
   – При теперешних обстоятельствах – это совершенно исключено,– категорически заявил мистер Вильяме.– Пока он каким-нибудь ловким манером не докажет обратное, у него нет никаких надежд!
   И мистер Вильяме поведал теперь уже дочери историю линчевания негра на земле его дядюшки, рассказал также о своей крупной ссоре с миллионером Гамельстом и добавил:
   – Я сообщил твоему знакомому немало поучительного.
   На следующий день Вильяме уехал по делам. Неделю спустя он возвратился и нашел на своем письменном столе записку следующего содержания:
   «Многоуважаемый мистер Вильяме! Сердечно благодарю за совет, который вы дали мне на прошлой неделе.
   Ваш пример так воодушевил меня, что я вместе с вашей дочерью уехал в Канаду, захватив из вашего сейфа все наличные деньги и ценные бумаги.
   С уважением
   Ваш Чейвин».
   А ниже стояло:
   «Дорогой папочка!
   Просим твоего благословения и заодно сообщаем, что мы не смогли найти ключ от сейфа и взорвали его нитроглицерином.
   Целую Лотта».

Милосердные самаритяне[18]

   По лесной тропинке спускались с горы старый и молодой Вейводы.
   – Да, да,– сказал старый,– уж больно трогательно говорил пан священник об этом милосердном самаритянине.
   – Не свались, отец,– предостерег сын, заметив, что старик вдруг пошатнулся.
   – Сам не свались, Францек,– ответил старик.– А-водочка-то сегодня была отменная.
   – Уж куда лучше,– поддакнул Францек.