— Постой! Постой! — остановил меня дядя. — Я лучше потом… Надоело! Ты теперь расскажи, что ты у Славки делал.
   Я рассказал дяде, как провел время у Славки, как он подарил мне сигналиста, и пожалел, что через три дня Славку отец увезет к матери.
   Дядя вдруг разволновался. Он встал, обнял меня и погладил по голове.
   — Ты хороший мальчик, — похвалил меня дядя. — С первой же минуты, как только я тебя увидел, я сразу понял: «Вот хороший, умный мальчик. И я постараюсь сделать из него настоящего человека». Ге! Теперь я вижу, что я в тебе не ошибся. Да, не ошибся. Скоро уже мы поедем в Одессу. Начальник мичманской школы — мой друг. Помощник по учебной части — тоже. Там тебе будет хорошо. Да, хорошо. Конечно, многое… то есть, гм… кое-что тебе кажется сейчас не совсем понятным, но все, что я делаю, это только во имя… и вообще для блага… Помнишь, как у Некрасова: «Вырастешь, Саша, узнаешь…»
   — Дядя, — задумчиво спросил я, — а вы не изобретатель?
   — Тсс… — приложив палец к губам и хитро подмигнув мне, тихо ответил дядя. — Об этом пока не будем… ни слова!
   Дядя стал ласков и добр. Он дал мне пятнадцать рублей, чтобы я их, на что хочу, истратил. Похлопал по правому плечу, потом по левому, легонько ткнул кулаком в бок и, сославшись на неотложные дела, тотчас же ушел.
   Прошло три дня. Со Славкой повидаться мне так и не удалось — в парк он больше не приходил.
   Бегая днем по городу, я остановился у витрины писчебумажного магазина и долго стоял перед большой географической картой.
   Вот она и Одесса! Рядом города — Херсон, Николаев, Тирасполь, слева — захваченная румынами страна Бессарабия, справа — цветущий и знойный Крым, а внизу, далеко — до Кавказа, до Турции, до Болгарии — раскинулось Черное море…

 
…И волны бушуют вдали…
Товарищ, мы едем далеко,
Далеко от здешней земли.

 
   Нетерпение жгло меня и мучило.
   Я заскочил в лавку и купил компас.
   Кто его знает, когда еще он должен был мне пригодиться. Но когда в руках компас — тогда все моря, океаны, бухты, проливы, заливы, гавани получают свою форму-очертания.
   Вышел и остановился у витрины опять.
   А вот он и север! Кольский полуостров. Белое море. Угрюмое море, холодное, ледяное. Где-то тут, на канале, работает мой отец. Последний раз он писал откуда-то из Сороки.
   Сорока… Сорока! Вот она и Сорока. Вообще-то отец писал помалу и редко. Но последний раз он прислал длинное письмо, из которого я, по правде сказать, мало что понял. И если бы я не знал, что отец мой работает в лагерях, где вином не торгуют, то я бы подумал, что писал он письмо немного выпивши.
   Во-первых, письмо это было не грустное, не виноватое, как прежде, а с первых же строк он выругал меня за «хвосты» по математике.
   Во-вторых, он писал, что каким-то взрывом ему оторвало полпальца и ушибло голову, причем писал он об этом таким тоном, как будто бы там был бой и есть после этого чем похвалиться.
   В-третьих, совсем неожиданно он как бы убеждал меня, что жизнь еще не прошла и что я не должен считать его ни за дурака, ни за человека совсем пропащего.
   И это меня тогда удивило, потому что я был не слепой и никогда не думал, что жизнь уже прошла. А если уж и думал, то скорей так: что жизнь еще только начинается. Кроме того, никогда не считал я отца за дурака и за пропащего. Наоборот я считал его и умным и хорошим, но только если бы он не растрачивал для Валентины казенных денег, то было бы, конечно, куда как лучше!
   И я решил, что, как только поступлю в мичманскую школу, тотчас же напишу отцу. А что это будет так — я верил сейчас крепко.
   Задумавшись и улыбаясь, стоял я у блестящей витрины и вдруг услышал, что кто-то меня зовет:
   — Мальчик, пойди-ка сюда!
   Я обернулся. Почти рядом, на углу, возле рычага, который управляет огнями светофора, стоял милиционер и рукой в белой перчатке подзывал меня к себе.
   «Г 0-48-64!» — вздрогнул я. И вздрогнул болезненно резко, как будто кто-то из прохожих приложил горячий окурок к моей открытой шее.
   Первым движением моим была попытка бежать. Но подошвы как бы влипли в горячий асфальт, и, зашатавшись, я ухватился за блестящие поручни перед витриной магазина.
   «Нет, — с ужасом подумал я, — бежать поздно! Вот она и расплата!»
   — Мальчик! — повторил милиционер. — Что же ты стал? Подходи быстрее.
   Тогда медленно и прямо, глядя ему в глаза, я подошел.
   — Да, — сказал я голосом, в котором звучало глубокое человеческое горе.
   — Да! Я вас слушаю!..
   — Мальчик, — сказал милиционер, мгновенно перекидывая рычаг с желтого огня на зеленый, — будь добр перейди улицу и нажми у ворот кнопку звонка к дворнику. Мне надо на минутку отлучиться, а я не могу.
   Он повторил это еще раз, и только тогда я его понял.
   Я не помню, как перешел улицу, надавил кнопку и тихо пошел было своей дорогой, но почувствовал, что идти не могу, и круто свернул в первую попавшуюся подворотню.
   Крупные слезы катились по моим горячим щекам, горло вздрагивало, и я крепко держался за водосточную трубу.
   — Так будь же все проклято! — гневно вскричал я и ударил носком по серой каменной стене. — Будь ты проклята, — бормотал я, — такая жизнь, когда человек должен всего бояться, как кролик, как заяц, как серая трусливая мышь! Я не хочу так! Я хочу жить, как живут все. Как живет Славка, который может спокойно надавливать на все кнопки, отвечать на все вопросы и глядеть людям в глаза прямо и открыто, а не шарахаться и чуть не падать на землю от каждого их неожиданного слова или движения.
   Так стоял я, вздрагивая; слезы катились, падали на осыпанные известкой сандалии, и мне становилось легче.
   Кто-то тронул меня за руку.
   — Мальчик, — участливо спросила меня молодая незнакомая женщина, — ты о чем плачешь? Тебя обидели?
   — Нет, — вытирая слезы, ответил я, — я сам себя обидел.
   Она улыбнулась и взяла меня за руку:
   — Но разве может человек сам себя обидеть? Ты, может быть, ушибся, разбился?
   Я замотал головой, сквозь слезы улыбнулся, пожал ей руку и выскочил на улицу.
   Кто его знает почему, мне казалось, что счастье мое было уже недалеко…
   И в этот день я был крепок. Меня не разбило громом, и я не упал, не закричал и не заплакал от горя, когда, спустившись по откосу, я пролез через дыру забора и увидал у нас в саду проклятого старика Якова.
   Он сидел спиной ко мне, и они о чем-то оживленно разговаривали с дядей. Надо было собраться с мыслями.
   Я скользнул за кусты и боком, боком, вокруг холма с развалинами беседки, вышел к крылечку и прокрался наверх.
   Вот я и у себя в комнате. Схватил графин, глотнул из горлышка. Поперхнулся. Зажав полотенцем рот, тихонько откашлялся. Осмотрелся. Очевидно, старик Яков появился здесь совсем еще недавно. Полотенце было сырое — не просохло. На подоконнике валялся только один окурок, а старик Яков, когда не притворялся больным, курил без перерыва. На кровати валялась дядина кепка и мятая газета. Вот и все! Нет, не все. Из-под подушки торчал кончик портфеля. Я глянул в окно. Через листву черемухи я видел, что оба друга все еще разговаривают. Я открыл портфель.
   Салфетка, рубашка, два галстука, помазок, бритва, красные мужские подвязки. Картонная коробочка из-под кофе. Внутри что-то брякает. Раскрыл: орден Трудового Знамени, орден Красной Звезды, значок МОПР, значок члена Крым-ЦИК, иголка, катушка ниток, пузырек с валерьяновыми каплями. Еще носки, носки… А это?
   И я осторожно вытащил из уголка портфеля черный браунинг.
   Тихий вопль вырвался у меня из груди. Это был как раз тот самый браунинг, который принадлежал мужу Валентины и лежал во взломанном мною ящике. Ну да!.. Вот она, выщербленная рукоятка. Выдвинул обойму. Так и есть: шесть патронов и одного нет.
   Я положил браунинг в портфель, закрыл, застегнул и сунул под подушку.
   «Что же делать? А что делается сейчас дома? Плевать там, конечно, на сломанный замок, на проданную горжетку! Горько и плохо, должно быть, пришлось молодому Валентининому мужу. Могут выругать и простить человека за потерянный документ. Без лишних слов вычтут потерянные деньги. Но никогда не простят и не забудут человеку, что он не смог сберечь боевое оружие! Оно не продается и не покупается. Его нельзя сработать поддельным, как документ, или даже фальшивым, как деньги. Оно всегда суровое, грозное и настоящее».
   Кошкой отпрыгнул я к террасе и бесшумно повернул ключ, потому что по лестнице кто-то поднимался. Но это был не Яков и не дядя — они все еще сидели в саду.
   Я присел на корточки и приложил глаз к замочной скважине.
   Вошла старуха.
   Лицо ее показалось мне что-то чересчур веселым и румяным. В одной руке она держала букет цветов, в другой — свою лакированную палку. Цветы она поставила в стакан с водой. Потом взяла с тумбочки дядино зеркало. Посмотрела в него, улыбнулась. Потом, очевидно, что-то ей в зеркале не понравилось. Она высунула язык, плюнула. Подумала. Сняла со стены полотенце и плевок с пола вытерла. «Ах ты, старая карга! — рассердился я. — А я-то этим полотенцем лицо вытираю!»
   Потом старуха примерила белую кепку. Пошарила у дяди в карманах. Достала целую пригоршню мелочи. Отобрала одну монетку — я не разглядел, не то гривенник, не то две копейки, — спрятала себе в карман. Прислушалась. Взяла портфель. Порылась, вытянула одну красную мужскую подвязку старика Якова. Подержала ее, подумала и сунула в карман тоже. Затем она положила портфель на место и легкой, пританцовывающей походкой вышла из комнаты.
   Мгновенно вслед за ней очутился я в комнате. Вытянул портфель, выдернул браунинг и спрятал в карман. Сунул за пазуху и оставшуюся красную подвязку. Бросил на кровать дядины штаны с отрезанными пуговицами. Подвинул на край стола стакан с цветами, снял подушку, пролил одеколон на салфетку и соскользнул через окно в сад.
   Очутившись позади холма, я взобрался к развалинам беседки. Сорвал лист лопуха, завернул браунинг и задвинул его в расщелину. Спустился. Вылез через дыру. Прошмыгнул кругом вдоль забора и остановился перед калиткой.
   Тут я перевел дух, вытер лицо, достал из кармана компас и, громко напевая: «По военной дороге шел в борьбе и тревоге…», — распахнул калитку.
   Дядя и старик Яков сразу же обернулись.
   Как бы удивленный тем, что увидел старика Якова, я на секунду оборвал песню, но тотчас же, только потише, запел снова.
   Подошел, поздоровался и показал компас.
   — Дядя, — сказал я, — посмотрите на компас. В какой стороне отсюда Одесса?
   — Моряк! Лаперузо! Дитя капитана Гранта! — похвалил меня дядя, очевидно довольный тем, что я не нахмурился и не удивился, увидев здесь старика Якова, который был теперь наголо брит — без усов, без диагоналевой гимнастерки с орденом, а в просторном парусиновом костюме и в соломенной шляпе. — Вон в той стороне Одесса. Сегодня мы проводим старика Якова на пристань к пароходу: он едет в Чернигов к своей больной бабушке, а тем временем я отвезу тебя в Одессу.
   Это было что-то новое. Но я не показал виду и молча кивнул головой.
   — Ты должен быть терпелив, — сказал дядя. — Терпение — свойство моряка. Помню, как-то плыли мы однажды в тумане… Впрочем, расскажу потом. Ты где бегал? Почему лоб мокрый?
   — Домой торопился, — объяснил я. — Думал, как бы не опоздать к обеду.
   — Нас сегодня старик Яков угощает, — сообщил дядя. — Не правда ли, добряк, ты сегодня тряхнешь бумажником? Ты подожди, Сергей, минутку, а мы зайдем в комнату. Там он с дороги отряхнется, почистится, и тогда двинем к ресторану.
   Я проводил их взглядом, сел на скамью и, поглядывая на компас, принялся чертить на песке страны света.
   …Не прошло и трех минут, как по лестнице раздался топот, и на дорожку вылетел дядя, а за ним, без пиджака, в сандалиях на босу ногу, старик Яков.
   — Сергей! — закричал он. — Не видел ли ты здесь старуху?
   — А она, дядечка, на заднем дворике голубей кормит. Вот, слышите, как она их зовет? «Гули, гули»!
   — «Гули, гули»! — хрипло зарычал старик Яков. — Я вот ей покажу «гули, гули»!
   — Только ласково! Только ласково! — предупредил на ходу дядя. — Тогда мы сейчас же… Мы это разом…
   Голуби с шумом взметнулись на крышу, а старуха с беспокойством глянула на подскочивших к ней мужчин.
   — Только тише! Только ласково! — оборвал дядя старика Якова, который начал чертыхаться еще от самой калитки.
   — Добрый день, хорошая погода! — торопливо заговорил дядя. — Птица-голубь — дар божий. Послушайте, мамаша, это вы нам сейчас принесли в комнату разные… цветочки, василечки, лютики?
   — Для своих друзей, — начала было старуха, — для хороших людей… Ай-ай!.. Что он на меня так смотрит?
   — Отдай добром, дура! — заорал вдруг старик Яков. — Не то тебе хуже будет!
   — Только ласково! Только ласково! — загремел на Якова дядя. — Послушайте, дорогая: отдайте то, что вы у нас взяли. Ну, на что вам оно? Вы женщина благоразумная (молчи, Яков!), лета ваши преклонные… Ну, что вы, солдат, что ли? Вот видите, я вас прошу… Ну, смотрите, я стал перед вами на одно колено… Да затвори, Яков, калитку! Кого еще там черт несет?!
   Но затворять было уже поздно: в проходе стоял бородатый старухин сын и с изумлением смотрел на выпучившую глаза старуху и коленопреклоненного дядю. Дядя подпрыгнул, как мячик, и стал объяснять, в чем дело.
   — Мама, отдайте! — строго сказал ее сын. — Зачем вы это сделали?
   — Но на память! — жалобно завопила старуха. — Я только хотела на добрую, дорогую память!
   — На память! — взбесился тогда не вытерпевший дядя. — Хватайте ее! Берите!.. Вон он лежит у нее в кармане!
   — Нате! Подавитесь! — вдруг совершенно спокойным и злым голосом сказала старуха и бросила на траву красную резиновую подвязку.
   — Это моя подвязка! — торжественно сказал старик Яков. — Сам на днях покупал в Гомеле. Давай выкладывай дальше!
   Старуха швырнула ему под ноги две копейки и вывернула карман. Больше в карманах у нее ничего не было.
   Два часа бились трое мужчин со старухой, угрожали, уговаривали, просили, кланялись… Но она только плевалась, ругалась и даже изловчилась ударить старика Якова по затылку палкой.
   До отплытия черниговского парохода времени оставалось уже немного. И тогда, охрипшие, обозленные, дядя и Яков пошли одеваться.
   Старик Яков переменил взмокшую рубаху. С удивлением глядел я на его могучие плечи; у него было волосатое загорелое туловище, и, как железные шары, перекатывались и играли под кожей мускулы.
   «Да, этот кривоногий дуб еще пошумит, — подумал я. — А ведь когда он оденется, согнется, закашляет и схватится за сердце, ну как не подумать, что это и правда только болезненный беззубый старикашка!»
   Перед тем как нам уже уходить на пристань, подошел старухин сын и сообщил, что в уборной в яме плавает вторая красная подвязка.
   Тут все вздохнули и решили, что полоумная старуха там же, по злобе, утопила и браунинг…
   Но делать было нечего! Самим в яму лезть, конечно, никому не вздумалось, а привлекать к этому темному делу посторонних никто не захотел.
   Я смотрел на холм с развалинами каменной беседки, думал о своем и, конечно, молчал.
   На речной вокзал мы пришли рано. Только еще объявили посадку, и до отхода оставался час. Старик Яков быстро прошел в каюту и больше не выходил оттуда ни разу.
   Мы с дядей бродили по палубе, и я чувствовал, что дядя чем-то встревожен. Он то и дело оставлял меня одного, под видом того, что ему нужно то в умывальник, то в буфет, то в киоск, то к старику Якову.
   Наконец он вернулся чем-то обрадованный и протянул мне пригоршню белых черешен.
   — Ба! — удивленно воскликнул он. — Посмотри-ка! А вот идет твой друг Славка!
   — Разве тебе ехать в эту сторону? — бросаясь к Славке, спросил я.
   — Я же тебе говорил, что вверх, — ответил Славка. — Ну-ка, посмотри, вода течет откуда?.. А ты куда? До Чернигова?
   — Нет, Славка! Мы только провожаем одного знакомого.
   — Жаль! А то вдвоем прокатились бы весело. У отца в каюте бинокль сильный… восьмикратный.
   — Глядите, — остановил нас дядя. — Вон на воде какая комедия!
   Крохотный, сердитый пароходишко, черный от дыма, отчаянно колотил по воде колесами и тянул за собой огромную, груженную лесом баржу.
   Тут я заметил, что мы остановились как раз перед окошком той каюты, что занимал старик Яков, и сейчас оттуда, сквозь щель меж занавесок, выглядывали его противные выпученные глаза.
   «Сидишь, сыч, а свету боишься», — подумал я и потащил Славку на другое место.
   Пароход дал второй гудок.
   Дядя пошел к Якову, а мы попрощались со Славкой.
   — Так не забудь зайти за фонарем, — напомнил он. — Отец вернется завтра обязательно.
   — Ладно, зайду! Прощай, Славка! Будь счастлив!
   — И ты тоже! Гей, папа! Я здесь! — крикнул он и бросился к отцу, который с биноклем в руках вышел на палубу.
   Раньше, до ареста, у моего отца был наган, и я уже знал, что каждое оружие имеет свой единственный номер и, где бы оно ни оказалось, по этому номеру всегда разыщут его владельца.
   Утром я вытряхнул печенье из фанерной коробки, натолкал газетной бумаги, положил туда браунинг, завернул коробку, туго перевязал бечевкой и украдкой от дяди вышел на улицу.
   Тут я спросил у прохожего, где здесь в Киеве «стол находок».
   В Москве из такого «стола» Валентина получила однажды позабытый в трамвае сверток с кружевами.
   «Киев, — думал я, — город тоже большой, следовательно, и тут люди теряют всякого добра немало».
   Мне объяснили дорогу.
   Я рассчитывал, что, зайдя в этот «стол находок», я суну в окошечко сверток. «Вот, — скажу, — посмотрите, что-то там нашел, а мне некогда». И сейчас же удалюсь прочь. Пусть они как там хотят, так и разбираются.
   Но первое, что мне не понравилось, — это то, что «стол» оказался при управлении милиции.
   Поколебавшись, я все же вошел. Дежурный указал мне номер комнаты. Никакого окошечка там не было.
   Позади широкого барьера сидел человек в милицейской форме, а на столе перед ним лежали разные бумаги и тут же блестящая калоша огромных размеров.
   В очереди передо мной стояли двое.
   — Итак, — спрашивал милиционер востроносого и рыжеусого человека, — ваше имя — Павло Федоров Павлюченко. Адрес: Большая Красноармейская, сорок. Означенная калоша, номер четырнадцать, на левую ногу, обнаружена вами у ворот, проходя в пивную лавку номер сорок шесть. Так ли я записал?
   — Так точно, — ответил рыжеусый. — Я как был вчера выпивши, то, значит, зашел сегодня, чтобы опять… этого самого…
   — Это к факту не относится, — перебил его милиционер. — Получайте квиток и расписывайтесь.
   — Это я распишусь — отчего же! Гляжу я… Мать честная! Лежит она, самая калоша… сияет. Я искал, искал — другой нету. Я человек честный, мне чужого не надо. Кабы еще пара, а то одна. Дай, думаю, отнесу! Может, и потерял ее свой же брат, труженик.
   — Одна! — сурово заметил милиционер. — Кабы и пара, все равно снесть надо. Этакое глупое у вас разумение… Значит, сюда только и тащи, что самому не надо? Подходи следующий.
   — Я человек честный, — пряча квитанцию, бормотал рыжеусый. — Мне не то что две… три нашел, и то снес бы. Да кака така нога номер четырнадцатый? Вон у меня нога… в самый раз… аккуратная. А это что же? На столбы обувка?..
   Пошатываясь, он пошел к выходу, а вслед за ним проскользнул и я.
   «Нет, — думал я, — если из-за одной калоши тут столько расспросов, то с моей находкой скоро мне не отвертеться».
   Опечаленный вернулся я домой и засунул браунинг на прежнее место. Надо было придумать что-то другое.
   К вечеру я побежал на окраину, к Славкиной бабке.
   — Не приезжал отец! — сказала она. — И то три раза на управления звонили да два раза с завода… Ну вот, слышите? Опять звонят. — И, отодвинув шипящую сковородку, она вперевалку пошла к телефону.
   — Чистая напасть! — вздохнула она вернувшись. — Ну, задержался, ну, не угадал к пароходу… Так не дадут дня человеку побыть с женой да с матерью! Завтра приходи, милый! Да куда ж ты?.. Скушай пирожка, котлетку! Я и то наготовила, а есть некому.
   Я поблагодарил добрую старуху, но от еды отказался.
   По пути на площади мне попался киоск справочного бюро. Из любопытства подошел поближе и прочел, что в числе прочих здесь выдаются справки об условиях приема во все учебные заведения. И цена всему этому делу полтинник.
   Тогда я заполнил бланк на мичманскую школу города Одессы. За ответом велели приходить через полчаса.
   В ожидании я пошел шататься по соседним уличкам, заглядывая в лавки, магазины, а то и просто в чужие окна.
   Наконец-то полчаса прошли! Помчался к киоску. Схватил протянутую мне бумажку.
   …Никакой мичманской школы в Одессе нет и не было.
   Я зашатался. Горе мое было так велико, что я не мог даже плакать и, вероятно, целый час просидел на каменной ступеньке какой-то сырой подворотни. И мне тогда хотелось, чтобы дядю этого убило громом или пусть бы он оступился и полетел вниз головой с обрыва в Днепр. На душе было пусто и холодно. Ничего теперь впереди не светило, не обнадеживало и не согревало.
   Домой возвращаться не хотелось, но идти больше было мне некуда. И тогда я решил, что завтра же обворую дядю, украду рублей сто или двести и уйду куда глаза глядят. Может быть, проберусь к морю и наймусь на пароход. А может быть, спрячусь тайком в трюме, в открытом море матросы ведь не выбросят… Впрочем, чего жалеть? Может быть, и выбросят… Вздор! Мысли путались.
   Пришел домой и сразу лег спать. Когда вернулся дядя, я не слышал. Ночью дядя дернул меня за руку:
   — Ты чего кричишь? Ляжь, как надо, а то ишь разбросался! И надо тебе целый день по солнцу шататься!
   Я повернулся и точно опять куда-то провалился.
   Проснулся. Солнце. Зелень. Голова горячая. Дяди уже не было. Попробовал было выпить молока и съесть булки — невкусно.
   Тогда, вспомнив вчерашнее решение, лениво и неосторожно стал обшаривать чемоданы. Денег не нашел. Очевидно, дядя носил их с собой.
   Вышел и задумчиво побрел куда-то. Щеки горели, и во рту было сухо. Несколько раз останавливался я у киосков и жадно пил ледяную воду.
   Устал наконец и сел на скамейку под густым каштаном. Глубокое безразличие овладело мной, и я уже не думал ни о дяде, ни о старике Якове. Мелькали обрывки мыслей, какие-то цветные картинки. Поле, луг, речка. Тиль-тиль, тир-люли! И я опять вспоминаю: отец и я. Он поет:

 
Между небом и землей
Жаворонок вьется…

 
   «Папа, — говорю ему я, — это замечательная песня. Но это же, право, не солдатская!» — «Как не солдатская? — и он хмурится. — Ну, вот весна, пахнет разогретой землей. Наконец-то сверху не сыплет снег, не каплет дождь, а греет через шинель теплое солнышко. Вот залегла цепь… Боя еще нет. А он сверху: тиль-тиль, тирлюли, тирлюли!.. Спокойно кругом, тихо… И вот тебе кажется: я лежу с винтовкой… А ведь кто-нибудь вспомнит и про меня и вздохнет украдкой. Как же не солдатская? Ну что? Теперь понял?» — «Да, да! Понял!»
   Кто-то быстро тронул меня за плечо. Лениво открыл я глаза и в страхе зажмурился снова.
   Передо мной стоял тот самый пожилой человек, которого мы ограбили в вагоне. Я был брит, без пилотки, лицо мое загорело, лоб влажен; он же был чем-то расстроен и не узнал меня.
   — Мальчик, — спросил он, показывая на калитку, — ты не видел, хозяйка давно ушла из этого дома?
   Молча качнул я головой.
   — Э! Да ты, я вижу, братец, совсем спишь! — с досадой сказал он и, крикнув что-то шоферу, вскочил в машину и уехал.
   Я огляделся и только теперь понял, что давно уже сижу на скамейке возле Славкиного дома и что человек этот только что стучался в их запертую калитку.
   Быстро глянул я на табличку с названием улицы и номером дома. Потом, скоро, издалека напишу я Славке письмо.
   Что-то вокруг странно все, дико и непонятно.
   Выхватил карандаш и торопливо стал отыскивать клочок чистой бумаги, чтобы записать адрес.
   Нашел! Стоп! Карандаш задрожал и упал на камни, а я, придерживаясь за ограду, снова опустился на скамью.
   Это был клочок, который дала мне в парке при прощании Нина. На нем был записан телефон. И это был как pas тот самый номер, которого я боялся больше смерти!
   «Г 0-48-64»
   Так, значит, это искала меня не милиция! Но кто же? Зачем? Но, может быть, я ошибся, и в газете телефон записан совсем не этот? Надо было проверить. Скорей! Сейчас же!
   Ни усталости, ни головной боли я больше не чувствовал. Добежал до угла и на повороте столкнулся со Славкиной бабкой. Ее вела под руку незнакомая мне женщина.
   Я остановился и сказал ей, что за ней только что приезжала машина.
   — Машина? — тихо переспросила она, и губы ее задергались. — Ах, что мне машина! Я и сама уже все знаю.
   Я взглянул на нее и ужаснулся: глаза ее впали, лицо было чужое, серое. И дрожащим голосом она рассказала мне, что в лесу на обратном пути кто-то ударил Славкиного отца ножом в спину и сейчас он в больнице лежит при смерти.
   Грозные и гневные подозрения сдавили мне сердце. Лоб мой горел. И, как шальной конь, широко разметавший гриву, я помчался домой узнавать всю правду.
   Дома на столе я нашел записку. Дядя строго приказывал мне никуда не отлучаться, потому что сегодня мы поедем в Одессу.
   По столу были разбросаны окурки, на кровати лежала знакомая соломенная шляпа. Из Чернигова от «больной бабушки» старик Яков вернулся что-то очень скоро.
   — Убийцы! — прошептал я помертвевшими губами. — Вы сбросите меня под колеса поезда, и плыви тогда капитан в далекую Индию… Так вот зачем я был вам нужен!
   «Пойди познакомься, — вспомнил я разговор в парке, — он мальчик, кажется, хороший». Бандиты, — с ужасом понял я, — а может быть, и шпионы!