– И я, пожалуй, еще не умираю.
   Я оглядела этих двух молодых людей – они если и были ранены, то легко.
   – Отправляйтесь вслед за графом. Вы будете носить воду – столько, сколько ее потребуется.
   Никого не стесняясь, я изорвала свою нижнюю юбку на бинты. Сердце у меня сжималось от боли – я еще никогда не видела столько умирающих людей. Им не оказали даже простейшей помощи. Прямо из Тюильри притащили в тюрьму и бросили.
   Я склонилась над одним из раненых – ему было не больше шестнадцати, почти еще мальчик. Познания в медицине у меня были невелики, но я прекрасно видела, как грязны бинты, перевязывавшие его рану, как они почти въелись в тело. К счастью, юноша был в сознании и даже мог говорить. Видимо, кровотечение было небольшим.
   – Боже, но ведь надо было сделать перевязку, – проговорила я чуть не плача. – Потерпите, ради Бога, я постараюсь не сделать вам больно.
   Удар сабли задел плечо и грудь, но заражения и гноя не было. Я перевязала юношу, стонавшего от боли, поднесла к его губам кувшин – он выпил его почти весь. Мне охотно помогали граф и седой священник, оставивший свои книги.
   – Меня зовут Эли де Бонавентюр, – прошептал юноша. – Послушайте, мадам… Если я умру, обещайте дать весточку моей сестре в Лимож…
   – Молчите, Эли, – остановила я его, – вы не умрете и сами приедете к сестре. Вы так молоды. Наберитесь мужества! Ваша рана неопасна.
   – У меня есть йод, – объявил аббат Эриво, тот самый, что помогал мне. – Правда, совсем маленькая бутылочка.
   – Святой Боже, да что же вы молчали? Драгоценное лекарство пришлось разбавить водой, чтобы хватило на всех. Но дальнейший осмотр приводил меня в уныние. Только один человек, которого называли шевалье, был в сознании. Остальные лежали без памяти и были безнадежны. Я поражалась своей выдержке, ведь еще никогда мне не приходилось видеть таких ужасных колотых ран в груди, раздробленных и размозженных рук, почерневших от гангрены конечностей. Раненые погибали от заражения крови, пылая в горячечном бреду, сгорая от высокой температуры. Срок, когда опытный врач мог бы произвести ампутацию, истек, и теперь уже не было никакого выхода.
   Я с трудом сдерживала слезы. Среди раненых был очень красивый молодой человек – он, как мне сказали, шестой день метался между жизнью и смертью. Его убивала пуля француза, парижского санкюлота, человека одной с ним нации. Многие умирали от потери крови – просто погружались в сон, и все. Спасти их было не в наших силах.
   Чуть позже, расспросив одного роялистского журналиста, сидевшего в этой же камере, я узнала, что во время обороны Тюильри погиб и генерал д'Альзак – молодой мужественный Тьерри, с которым я когда-то так беззаботно наблюдала фейерверк над поместьем Бель-Этуаль.
   Бинты, сделанные из моей юбки, закончились, и тогда я попросила жертвовать своими платками, рубашками, даже манишками. Я склонилась над последним раненым, лежавшим под окном, осторожно протерла ему лицо мокрой губкой. Солнечный свет осветил его голову, русые волосы, пересохшие губы…
   – Да это же маркиз де Лескюр! – воскликнула я в ужасе, позабыв о том, что должна говорить тихо.
   Да, это был тот самый молодой офицер, с которым меня очень многое связывало. Это он спас мне жизнь, прогнав меня, вытолкав из комнаты еще до того, как толпа ворвалась во дворец.
   Он был тяжело ранен в плечо и грудь, но плечевая рана явно затягивалась вместе с пулей, а вторая, кровавая, едва ли не начавшая чернеть, причиняла страдания. Так или иначе, но положение маркиза было тяжелым.
   Я растерянно подумала, что должна спасти его. Хотя бы его. Но как?
   Не выдержав, я со всхлипами уткнулась в плечо аббата Эриво. Добрый старик ласково гладил мои дрожащие плечи.
   – Все эти ужасы не для вас, дитя мое, – твердил он. Припав к его плечу, я тихо плакала и никак не могла успокоиться. Аббат грустно вздыхал:
   – Будет жаль, дитя мое, если вы потеряете присутствие духа. Помните о том, что на все воля Божья. Без воли Господа и волос не упадет с головы человека. Знаете ли вы о таком?
5
   Нужен был спирт.
   Об этом сказала Валентина, присоединившаяся к нам в семь часов вечера. Едва она пришла, я потянула ее к маркизу де Лескюру. Дожидаясь ее, я задерживала в груди дыхание, ежеминутно опасаясь, что маркиз умрет. Он ведь так и не пришел в сознание. Голова его металась по соломе, россыпь светлых волос еще больше подчеркивала бледность лица. Воспаленные губы обметало, он жадно ловил ртом воздух и едва слышно стонал. Повязки набухали от крови, и их приходилось менять. С его губ срывались отдельные слова, лишенные всякой связи. Он бредил. Говорил о какой-то Ньевес, называл ее «дорогой», говорил о неких шпионах и негодяях де ла Руари и Шеветеле, грозился убить их, требовал у них ответа…
   Глазами, полными слез, я взглянула на графа де Лоржа.
   – Вы знаете имена, которые он называет?
   – Впервые слышу.
   – Он говорит об этих людях так, словно они преследуют его…
   Валентина долго держала руку молодого офицера в своей, внимательно выслушивая пульс. Потом раздвинула ему веки, осмотрела зрачки… Исследуя рану, она все больше бледнела, и я подумала, что она, пожалуй, и сама может упасть в обморок.
   – Валентина, вы нездоровы?
   – Нет… Я выдержу… Просто эта рана так запущена – видите, края почти почернели.
   – Что же теперь делать?
   – Необходимо извлечь пулю, иначе он умрет. Она тяжело вздохнула.
   – У нас ничего нет – ни чистых бинтов, ни специального ножа, ни спирта. Самое главное – спирта. Без него любая операция будет гибельной. Ну был бы хотя бы одеколон.
   – Значит, – прошептала я, – значит, маркиза еще можно спасти?
   – Да… Если промедлить не более двух часов. Потом начнется заражение.
   Я лихорадочно размышляла, не замечая, что ногтями вцепилась в руку Валентины. Первое время у меня в голове не возникало ни единой стоящей мысли. Бинты, инструменты, спирт – ведь все это отсутствует… Что я могу сделать?
   Ничего.
   – Дочь моя, на все воля Божья, – снова повторил аббат Эриво. – Положитесь на Господа. Если ему будет угодно, этот молодой человек не умрет.
   «Ах, перестаньте! – хотелось крикнуть мне. – Что за ерунда! Бог милостив, но все же лучше, если при тебе, кроме веры, оказывается пистолет, набитый пулями, или – как в нынешнем случае – бутылка спирта!»
   Валентина осторожно достала из-за корсажа крошечную ампулу, всыпала в воду белый мелкий порошок и, старательно размешав, стала поить им раненых. Когда кувшин коснулся губ маркиза де Лескюра, я испуганно схватила Валентину за юбку:
   – Что это вы ему даете?
   Всякая ампула теперь заставляла меня подумать о яде, спрятанном у меня между корсажем и верхним краем лифа.
   – Это морфий, – устало ответила мадемуазель де Сен-Мерри. – Они уснут и не будут страдать. Так и умрут во сне.
   Аббат тем временем опустился на колени перед одним из умирающих и стал горячо молиться.
   – Его душа уже у Бога, – чуть позже раздался сдавленный голос священника.
   Я закрыла лицо руками. Два часа… Минуты бежали так стремительно, что мысли у меня путались. Что делать, куда идти, кого просить? Если бы я была на свободе! Это ужасно, ужасно, когда на твоих глазах умирает человек, спасший тебе жизнь, а ты абсолютно ничего не можешь сделать!
   Из коридора донесся грохот открываемой двери – видимо, там действовал надзиратель Мишо. «Ходит возле нас, – со злобой подумала я, – тупой, здоровый, толстый, и нет ему никакого дела до того, что рядом умирают от ран люди – люди, которых еще можно спасти…»
   И вдруг… Я даже застыла на мгновение и затаила дыхание. Я… Кажется, я ухватилась за ниточку, я нашла выход.
   – Я достану спирт, – произнесла я уверенно. – Не позже чем через час.
   На меня смотрели с сочувствием, словно я была сумасшедшая. Аббат Эриво мягко погладил меня по плечу.
   – Бог с вами, дитя мое. Не терзайте себя напрасно.
   – Да нет же, это вовсе не напрасно!
   Я вскочила на ноги, в одну секунду приняв решение. Пока будут во Франции тюрьмы, будут в них и надзиратели. А надзиратели, как правило, мужчины. Если воровкам удавалось достать у них кусок белого хлеба, то почему бы не достать бутылку спирта таким же образом?
   «Я продам себя ради спирта».
   Эта мысль не вызвала у меня никаких чувств. Я даже не была унижена. Правда, где-то глубоко под ложечкой зашевелилась тошнота. Мне снова придется пройти через эту мерзость, испытать самые противные, самые омерзительные ощущения.
   Маркиз де Лескюр лежал без памяти. Он умирал от ран и ничего не знал о моем намерении. Я вспомнила, как он вложил мне в руку легкий испанский пистолет и показал, как им пользоваться. Как он спас меня от осколка, пригнув к подоконнику. Как с перекошенным от гнева лицом выталкивал меня из комнаты, как рассказал о черной лестнице в дежурной, – если бы не это, я бы погибла…
   Я быстро подошла к двери и принялась стучать что было силы.
6
   Мишо был плотный коренастый субъект, со спутанной короткой бородой и тупым лицом. Я почему-то разглядела это только сейчас, когда он втолкнул меня в глухую комнату в конце коридора. Он повернулся ко мне спиной, запирая дверь, и я поразилась этой спине – широкой, как шкаф.
   – Гм, а ведь я аристократок, если честно признаться, еще никогда не пробовал. Даже не мечтал.
   Я закусила губу, молча наблюдая за ним. Это просто кошмар какой-то. Ну почему этот мерзавец оказался до такой степени отвратительным? Я опасалась, что не сумею сдержаться и меня стошнит. А уж тогда пропала моя бутылка.
   Мишо повесил связку ключей на крючок, медленным грузным шагом подошел ко мне. Большая грубая рука погладила меня по щеке.
   – Хе-хе, а ты ничего. Недурна.
   Я резко уклонилась от этой ласки, сердито передернула плечами.
   – Давай обойдемся без этого, слышишь? Я спешу, мне очень нужен спирт.
   Его руки опустились на мой корсаж, больно сжали грудь.
   – Ну что ж, давай обойдемся. Я сам не люблю церемоний. Он грубо обхватил меня за талию, сдавил так сильно, что я едва не задохнулась, толкнул на жесткую кровать. От него резко пахнуло потом. Брезгливо отвернувшись, я сама вздернула юбку, желая только одного – хоть бы этот кошмар поскорее кончился… Слава Богу, он не лез ко мне с поцелуями, только тискал и мял, как настоящий медведь, и вес у него был как у медведя, я почти задыхалась под ним. Его рука торопливо расстегивала брюки – когда я это поняла, меня даже передернуло. Крепко сжав зубы, я разомкнула ноги, вздрагивая от отвращения и чувствуя, как горло мне сводит судорога.
   Только когда все кончилось, я по-настоящему ощутила, до какой степени была оскорблена и унижена. Кровь бросилась мне в голову, я старалась не смотреть на Мишо, чтобы не вспылить и не сделать что-нибудь безрассудное. Черт побери, я никогда не жалела, что я женщина. Но как не пожалеть об этом сейчас, если в мире существуют такие отъявленные негодяи мужчины, не стоящие даже гнилой ветки, чтобы их на ней повесить! Брезгливость, стыд и бешенство душили меня. Самым моим большим желанием тогда было убить Мишо на месте.
   Сделка состоялась, но что это была за сделка… Я метнула на надзирателя взгляд, полный злобы: мне ни за что не забыть, что за ним остается долг, который не оплатишь деньгами. При воспоминании о том, чему я подверглась, меня пробирала дрожь.
   – Хе-хе, вот тебе и спирт, можешь бежать к своему любовнику.
   Глядя на него ненавидящими глазами, я схватила бутылку – ради справедливости надо сказать, что на спирт негодяй не поскупился, – и опрометью выскочила за дверь. Мишо, пошатываясь, следовал за мной, чтобы запереть замки.
   Я вошла в камеру, испытующим взором обвела тех, кто еще был в сознании и мог что-то воспринимать. Валентина выглядела бесстрастной и спокойной. Она только спросила: «Вы принесли спирт?» – и снова склонилась над шевалье де Мопертюи. Аббат Эриво смотрел на меня чуть грустно, будто осуждал меня. Маленький граф де Лорж прятал глаза, будто ему было стыдно и за себя, и за меня. Да, они все понимают, что спирт не свалился так просто с неба.
   Ах, наплевать, наплевать мне на все! К черту то, что они думают обо мне! И ни за что на свете я не буду оправдываться!
   Чувствуя необычайный прилив энергии и нахальства, я протянула бутылку Валентине и скомандовала:
   – Оставьте шевалье в покое, он и так будет жить! Я хочу, чтобы вы спасли маркиза де Лескюра.
   Это самое «я хочу» прозвучало так властно и безапелляционно, что аббаты изумленно переглянулись, а Валентина и не подумала возражать. Она медленно поднялась и, переступая через тела лежавших на полу раненых, подошла к маркизу.
   Я опустилась на колени, твердо решив помогать Валентине, преодолевая боязнь крови и легкую тошноту, подступающую к горлу. Кроме того, я должна была учиться. До сих пор я совсем не разбиралась во врачевании. Так что пусть даже мне станет дурно, я не отойду отсюда ни на шаг.
   Я почти молилась на Валентину, на ее руки, ее умение. Иногда она бледнела так, что я холодела от страха: вдруг она упадет в обморок? Маркиз был в бессознательном состоянии и совершенно ничего не чувствовал. Изредка с его губ срывался бред. Он снова называл имя какой-то Ньевес, Шеветеля, де ла Руари. Но он не застонал даже тогда, когда рану рассек большой длинный нож, окаченный кипятком и прогретый на огне свечи. Хлынула кровь – темная, почти черная, густая. С кровью выходил гной. Валентина, дрожа всем телом, извлекла из груди пулю; после этого кровь изменилась – она стала чище, светлее. Моя подруга – это стоило ей немалых усилий – промыла рану спиртом и, едва закончив перевязку, откинулась назад. Лицо ее было бело как снег.
   Я едва успела наклонить ее голову над тазом, как ее тихо стошнило.
   – Милая моя, хорошая! – прошептала я, вытирая Валентине лицо. – Вы любого мужчину заткнете за пояс своим мужеством. Святой отец, отчего бы вам не подать нашему лекарю воды!
   Валентина напилась, и лицо ее стало спокойнее, дыхание замедлилось. Я осторожно вытирала ей лоб тряпкой, смоченной в холодной воде.
   – Вам нужно отдохнуть, милочка. Ах, если бы я что-то умела, я бы могла лучше вам помогать.
   Я уложила ее на соломенный тюфяк, устало выпрямилась…
   Все тело у меня ныло, поясницу ломило. Я встала напротив окна, пытаясь поймать струю чистого прохладного воздуха – ведь в камере был сквозняк. Я была противна сама себе – мокрая, уставшая, встрепанная и грязная с платьем, заляпанным кровью. Если бы не мужчины, я бы бросилась прямо на холодный каменный пол, задрала бы юбку и лежала бы в одних панталонах.
   Но камера была полна мужчин. Чертыхнувшись, я вернулась к маркизу де Лескюру. Он все так же пылал в лихорадке, но вид чистой белой повязки у него на груди меня успокаивал. Бред больше не срывался с его губ.
   Может быть, он уснул?
   Я смочила его лицо влажной губкой, слабо улыбнулась… Маркиз спасен!
   Честное слово, я сама удивлялась, почему это меня так радует.
7
   В течение двух недель, прошедших после операции, маркиз быстро шел на поправку. Его крепкому молодому организму для выздоровления не требовалось ни хорошей еды, ни нормальных условий. Он находился среди нас, питался тем, что и мы, страдал от невиданной августовской жары, и все же через две недели уже свободно разговаривал и мог ходить по камере.
   Юный Эли де Бонавентюр тоже оправлялся от своей раны и уже не заговаривал о смерти. Этот мальчик особенно радовался тому, что остался жить. Старший брат Эли защищал королевский дворец и был убит. Тогда Эли стал на его место. В схватке его ранило, потом завалило трупами. Мстительные победители растаскивали горы убитых, пытаясь найти среди них живых. Эли был без сознания, он почти задохнулся. Когда пришел в себя, его окружали уже стены тюрьмы Ла Форс.
   Шевалье де Мопертюи оправился раньше всех, но его раздробленная челюсть причиняла ему страдания во время еды и заживала явно неправильно. Шевалье очень сокрушался, что его лицо теперь станет уродливым.
   – Не гневите Бога, сын мой! – с мягким укором сказал ему аббат Эриво. – Главное для человека не тело, а душа.
   Остальные раненые умерли. Их накрыли рогожей и вынесли из камеры, чтобы бросить в общую безымянную могилу и засыпать гашеной известью.
   К концу августа начались дожди, и в камере стало прохладнее. Мы с Валентиной все так же ходили освежаться к фонтану. Я была довольна, что оказалась в мужском отделении Ла Форс. Некоторые неудобства можно было перетерпеть. Зато вечера – летние тягучие вечера – проходили здесь куда более интересно. К тому же здесь среди заключенных не было жуликов, преступников или сумасшедших. Все они были аристократами, защищавшими короля или схваченными в Париже во время облав.
   Савиньен де Фромон, журналист, был арестован за то, что писал роялистские статьи. Этот человек оказался на редкость остроумным и общительным. Редкий вечер обходился без смешной истории или комичного случая, рассказанного им. Верный принципу справедливости, он одинаково едко высмеивал и недостатки монархии, и недостатки революционеров, но из его слов все же выходило, что он отдает предпочтение первой. Маркиз де Лескюр, как только выздоровел, принялся спорить с журналистом. Ярость маркиза вызывало недостаточно почтительное отношение Савиньена к королю. Споры эти доходили чуть ли не до стычек. Они останавливались только тогда, когда я напоминала, что они произносят слова, которые невежливо употреблять при дамах.
   Аббат Эриво, тихий, скромный человек, большей частью молчал и читал требник. Он никого не осуждал за свой арест, ни к кому не проявлял ненависти, но любил короля и монархию – ну, быть может, лишь чуть-чуть меньше, чем Бога.
   Собеседником аббата Эриво был аббат Руаю, редактор роялистской газеты «Друг короля», заключенный в Ла Форс еще до 10 августа. Оказалось, что аббат Руаю был в прошлом преподавателем коллежа Луи-ле-Гран и учил некоторых нынешних предводителей санкюлотов.
   – Да, дети мои, – сокрушаясь, говорил он, – мне выпало несчастье учить всех этих людей – Демулена, Фрерона и даже – вы только подумайте! – Максимильена Робеспьера. О Демулене я сразу скажу: это был талантливый ученик. Какие милые он писал стихи… Кто бы мог заподозрить, что он станет так жесток? А Робеспьер никогда не имел друзей, всегда держался особняком, был скрытным, подозрительным, замкнутым. Он много читал, в том числе и религиозные книги… Не знаю, здесь наверняка вмешалась рука врага рода человеческого, самого дьявола.
   Сосед аббата Руаю, надменный старик в парике, с лицом, еще сохранившем следы особой, важной красоты, смеялся над обоими священниками. Он был скептик и циник по натуре и подтверждал эти качества всю жизнь. Он вообще любил посмеяться. Ведь его имя было Пьер Огюстен Карон, иначе – Бомарше, и он был автором знаменитых пьес «Севильский цирюльник» и «Женитьба Фигаро».
   Аббаты яростно с ним спорили, называя еретиком и богохульником. Бомарше посмеивался и в ответ напевал фривольные песенки из собственных сочинений, которые дружно подхватывались всей камерой. Что поделаешь, век восемнадцатый был веком неверующим.
   Во время одного из подобных фобурдонов, [3]кажется в самом конце августа, дверь камеры со скрипом и лязгом отворилась, и нашим взорам предстала громадная, ростом чуть ли не до потолка фигура, настоящая косая сажень в плечах, в сапогах и потертой, замызганной грязью сутане.
   Это был священник, обликом своим напоминавший бандита.
   Он неистово бранился и проклинал тюремщиков еще в коридоре, а оказавшись в камере, решил без всякого смущения докончить поток своего негодования:
   – Три тысячи чертей в глотку всем этим патриотам! Всего три года, как они дорвались до кормушки и прогнали короля, а уже столько дерьма наделали! Что натворили короли за полторы тысячи лет? Изгнали Вольтера, притесняли Руссо, казнили Дамьена, Лалли-Толлендаля и шлюху Валуа Ламотт! Дьявольщина, три казни за целое столетие! А эти нынешние мерзкие ублюдки уже сегодня выставили свою двуногую гильотину и учредили свой паршивый Трибунал, который достоин уважения не больше, чем любой бордель. И подумать только, кто дорвался до власти – какие-то рогоносцы, мерзкие типы, адвокаты, жирные буржуа, любящие золото больше, чем родную мать! Да и что у них за мать была?.. А как они арестовали меня? Они думали взять меня без потерь, да еще на улице! Я решил: ну уж нет, так просто я вам не дамся… Мне пришлось расшвырять целую свору этих шакалов сапогами, а одному из них я уж точно проломил его тупую голову… Если бы у меня был нож, они бы убрались с дырками в животе.
   Гневно посапывая, он тяжело опустился на один из соломенных тюфяков и замер в молчаливом негодовании. Аббаты были потрясены.
   – Сударь, – дрожащим голосом сказал аббат Эриво, – надо думать, ваша сутана – это лишь мистификация?
   – Вот еще! Нет, любезнейший. Я аббат Барди, и, черт возьми, аббатствовал не хуже, чем вы.
   – В таком случае, сударь, Господь особенно сильно накажет вас за невоздержанность в гневе. Христиане должны переносить все тяготы судьбы со смирением и покорностью.
   Аббат Барди посмотрел на аббата Эриво мрачно и исподлобья.
   – Ха! Да вы меня просто смешите.
   – Почему?
   – Потому что я в Бога не верю.
   Аббат Эриво никак не мог поверить, что перед ним – собрат по духовному сану. Я едва удерживалась от смеха.
   – Отчего же вы в таком случае стали аббатом?
   Гигант внимательно оглядел собеседника и, было видно, немного успокоился. Скромный вид старика Эриво внушал и уважение, и жалость.
   – Почему я не верю в Бога, вы это хотите узнать?
   – Да. Почему?
   – Propter mille rationes, quarum ego dicam tantum un am bre-vitatis causa, [4]– провозгласил по-латыни аббат Барди. – Вы уважаете Лукреция, брат мой? Лукреций был великий мыслитель.
   – Да, сударь, – сказал Эриво, предпочитая не называть новоприбывшего «братом», – я уважаю Лукреция, но он, как всякий язычник…
   – Черт возьми, эдак вы самого Христа упрекнете в том, что он крестился в тридцать лет – не в пеленках, заметьте! Ну так вот, Лукреций был великий и мудрый человек, мудрее нас с вами. Знаете, как он говорил о Боге? Послушайте: «Либо Бог хочет воспрепятствовать злу, но не может, либо он может, но не хочет, либо он не может и не хочет, либо, наконец, он хочет и может. Если он хочет, но не может, он бессилен; если он может, но не хочет, он жесток; если он не может и не хочет, он бессилен и жесток; если же он может и хочет, почему он этого не делает?» А, отец мой? Не знаете? И я не знаю. Поэтому и не верю. Но это не самая большая моя беда. Надо думать, в эту каталажку меня бросили не за то, что я не верю в Бога, а за то, что я не присягнул этой их дерьмовой власти.
   Потрясенные аббаты молча смотрели на новоприбывшего.
   – Но, сударь, – наконец произнес аббат Руаю, – почему же вы не присягнули конституции? Ведь это не противоречит вашим убеждениям. В Бога вы не верите, в чем сами только что признались, рассказав нам какой-то глупейший парадокс. Взяли бы да присягнули и не сидели бы здесь, а разгуливали бы на свободе.
   – Да, – в тон ему сказал аббат Эриво, – я не принял присягу, так как это идет вразрез с церковной дисциплиной и моей совестью священника. Служитель Божий обязуется в верности только Богу. А вы?
   – Черт бы вас подрал, милейшие, вы мыслите как пигмеи! Гордости у вас не больше, чем у козы. Почему я должен присягать? Да к тому же присягать такому дерьму? Я и королю не присягал, хотя он в тысячу раз был лучше нынешних подонков. Я их не люблю. Их прогонят, другие придут, а я снова, как китайский болван, присягай? Ну уж нет, этого делать я не стану.
   Да и короля, надо признаться, я любил, мне и сейчас его жаль. Чего-чего, а присяги они от меня не дождутся, пусть даже мне суждено подохнуть в этих стенах.
   Аббат Барди внес свежую струю в нашу замкнутую компанию. С раннего утра до поздней ночи он бранился, проклинал, балагурил, вещал и провозглашал обвинительные речи, оглушая латынью и нас, и тюремщиков. Говорить он не уставал никогда. Не было конца его рассказам да скабрезным историям. Ничуть не смущаясь, он поведывал нам свои любовные приключения, происходившие во всех мыслимых – если верить ему – уголках земного шара – в Америке, в диких джунглях Индии, в снегах России, в Неаполе и Константинополе; рассказывал нам о совращенных им итальянских доннах и турецких султаншах, немецких принцессах и венгерских княжнах. Сбить с толку, уличить во лжи его было трудно, а когда это все же удавалось, он с добродушным ворчанием сознавал, что у него слишком разыгралась фантазия, или признавался, что вычитал ту или иную историю в каком-то романе.
   Получая свой чай, он всегда предлагал выпить за Робеспьера и громогласно восклицал:
   – Ох, и люблю я этого молодца, чтоб он сдох, язви его в кочерыжку!
   Этот возглас всегда звучал так свежо и энергично, что я невольно улыбалась.
   В нашей камере был только один заключенный не аристократического происхождения – некий Жакоб Массиак, лакей в каком-то богатом доме. Полицейские агенты, явившиеся для ареста, без долгих колебаний арестовали лакея вместо хозяина. Так и оказался бедняга Жакоб в тюрьме, хотя никогда ни сном ни духом не злоумышлял против революции.
   С началом сентября в нашей камере произошли изменения.
   Сначала был выпущен драматург Бомарше по личному приказанию прокурора Манюэля. День спустя на свободу вышел аббат Руаю, вызволенный из тюрьмы своими учениками Робеспьером и Фрероном.
   Мы недоумевали. Я готова была уже поверить в то, что террор смягчается, что люди, пришедшие к власти, опомнятся и откроют переполненные тюрьмы.