Гефтер М
Мир миров - российский зачин

   М.Гефтер
   Мир миров: российский зачин.
   1994
   Предуведомление
   МИР МИРОВ - откуда и что ОН?
   Наитие... Ребус... Развязка долгих сомнений... Гипотеза и непреложность - в двух ипостасях сразу...
   Пожалуй, последнее. Притом, что сначала непреложность: либо ОН, либо НИЧТО. И лишь затем - гипотеза, которая противится тому, чтобы я вернул ей первичную яснолобость, когда еще можно было изъяснить себя, свой тупик и свой лаз наружу иначе, чем невнятицей.
   Порой мне кажется, что ОН всегда был со мной и во мне - с тех пор, как впервые услышал звук пионерского горна. Звук, имевший еще и вкус ни с чем не сравнимого крымского озона.
   Рядом же, выкликая и задвигая тот первообраз, - его двойник-антипод. Духота, спирающая грудь. И черная пленка перед глазами. Она закрывает окно, книжную полку, родные лица, предупреждая, что жизнь на исходе, и я уже не в силах удержать ее ни одним из доселе известных мне слов.
   Горн и озон - свобода. Самая сладкая - обманная. Черная пленка - опознание неволи. Самой страшной - добровольной.
   Нет, их не споловинишь, ту свободу и ту неволю. Им - объясниться, отыскав для этого место и время. Место, которое не заготовить впрок. И Время, какое само загадка. Без предела оно, пока струятся песчинки, или уже в обрез, на исходе?..
   Между предсмертью и возвращением в жизнь - минуты (укол, еще и опять), а после - месяцы, годы.
   Выполз. Дотянулся до стола. Через не могу стал писать - вроде близкое к прежнему, но уже не вполне то, хотя и не вовсе другое. Слова - те - не хотели остаться в одиночестве. Им требовался напарник в неизведанном еще мною поступке. Я застревал в этой перепутаннице причин и следствий. Тогда на выручку явился ритм.
   Ритм исподволь сделался высшей инстанцией. Это он, еще немым протестом, неиссякшим контузионным следом, не то чтобы даже отклонил, скорее, уклонился от льготного билета в Оттепель. И это он, не вполне подведомственный мне, оспорит покаяние, настаивая на иных словах, более долгих и более совестных, а может, и более проницательных: расположенных ближе к непредсказуемому будущему.
   ...Сизиф без камня - ведь не просто персонаж, лишенный сюжета, но еще и игра с собою, профанация, которую не столь уж трудно загримировать под стенания заблудшей души. А камень с Сизифом, но без горы - не бутафория ли, не музейный экспонат?
   Так все же гора в заглавных? Заново открываемая, мучительно влекущая вверх и только вверх?
   В недуге я пропустил краткий взлет Хрущева, радости фестивального побратимства. Все тогдашнее приходило с опозданием. Спустя сорок или около того лет хочется верить: запоздание было даром судьбы. Оно же - фора.
   Шаг, еще один и еще. Осиротевший, ищу родню. Запрет на чуждое, отторжение чуждых не ушли в одночасье, отступая с боем и обнажая пространство, которое могло бы так и остаться пустым, если б не дано ему было превратиться в поприще.
   В поприще вопрошания, где каждый ответ - ступенька в глубь Вопроса.
   Невеликое поприще, но мое. И не в единственном числе - я. Раздвинулся напарниками-совопрошателями.
   ...Что более неуклюже, несоразмернее, чем культ личности? А более неожиданное, чем третий мир? Связи будто нет, прямой во всяком случае. Окольная же не довольствуется современностью. Тянет в истоки. К домашним, за которыми и в которых - Мир.
   Неприметно, а потом все явственней, все различимее рушились затверженные средостения эпох и станов, замещаясь встречами былых несовместных - их друг с другом и с инакоживущими вновь.
   Забыть ли, как пришли ко мне вселенские неразлучники Иешуа и Пилат, прихвативши клоуна Шнира, и у всех троих на устах был Осип Мандельштам: самый горестный, самый светлый, самый мудрый - воронежский.
   Не единственные, чаще с иноязычными именами (принц Гамлет в первых), но прописанные в русском Слове, в российском мыследействии. Либо предвещавшие наш внезапный Девятнадцатый, либо длившие его - спором и поражениями. Да, более всего именно поражениями...
   Три слова - будто тавтология. Вгляделись в себя и разошлись, чтоб снова в сцепку. Смерть. Убийство. Гибель.
   Где-то там, в неразличимых сумерках, прапредок открыл смерть и только так (а как иначе?) - жизнь. Открытие вторилось, и человек начинался сызнова. Убийство пристраивалось к открытию, свежуя им собственные позывы и разрешительные санкции. Открытие же защищалось и возобновлялось гибелью первовыбором людским.
   Это всесветно? Разумеется. Но есть, видимо, какой-то неуловимый график кочующих сочетаний, схваток и сближений их - смерти, убийства, гибели. Повсеместно дремлют вулканы, однако извержения по очереди. Римские проскрипции родственны эллинскому остракизму, но кто поставит между ними знак равенства? Инквизиция стала нарицательной с европейских ренессансных времен, но все же она - одна. И опричнина русская - одна. Так доберемся до Освенцима и Колымы. И они одни, а всесветность их не убывает, но растет.
   Двадцатый век вывел убийство на планетарный простор. Но он же отстоял смерть и заново сделал проблемною самое Жизнь.
   А гибель - ее побоку? Или она неисчерпаема, она нужна человеку, чтобы остаться Человеком?
   Гибельна - по сути своей - революция. Гибель таится в утопии. Гибельно искомое, воплощаемое и недостижимое ЧЕЛОВЕЧЕСТВО.
   Гибель занимает мое сознание долгие годы, являясь наяву и во сне. Может, потому, что я из России, но и оттого, что она ставит под сомнение мою нужность ей.
   ...Лишние люди - чем была бы без них страна, которая не страна даже, а фрагмент Мира, скопивший все его боли, но также и многие, едва ли не все надежды?!
   Или это мания? Мания страдальчества, мания призванности? Срок мал, чтобы попытаться ответить. Далеко ли от островка Голодай до октябрьской крови 1993 года, - еще не освоенной мыслью?
   В мучениях предков раскрывался опыт превозмогания себя собою. Не знаю, понял ли бы Сергей Трубецкой моего молодого диссидентствующего друга, но преломленная Бутырками судьба последнего помогла мне услышать неотредактированный голос падшего князя.
   Самопризнания людей 14 декабря, их мысли в железах сверстались в единый текст с кабалой поискувского компромисса (все желанны в ненасильственном споре, в непредписанном выборе) - и в этот же текст на равных вошли извлеченные из домашних хранилищ фронтовые треугольники погибших и загубленных моих сверстников.
   Нескончаемый российский поминальник прорастал философией истории. Тот день в памяти, когда Герцен одарил меня логическим романом, и другой, в который (при посредничестве Виктора Шкловского) вошла в мое сознание толстовская энергия заблуждения.
   ...По меркам прошлого века я был уже старым, когда, осознавши себя маргиналом, благодаря этому (во всяком случае, так мне сдается) сумел и запертый дома разглядеть, распознать великую, страшную, самозабвенную Маргиналию, для удостоверения сыновней связи с которой не требуется никаких метрик и ничьих разрешений.
   МИР МИРОВ - он отсюда. Еще не названный - БЫЛ.
   Чаадаеву, оспоренному Пушкиным и возобновленному Герценом, принадлежит первоавторство. И Чернышевскому, припавшему к этому же истоку в теоретической дуэли с лондонским протагонистом.
   Еще ближе, совсем близко - и вновь дальше, вовсе далече... Становящаяся тайною историческая Россия звала рассчитаться с оказененным Марксом, с превращенным в мумию Лениным. Да, это именовалось скромно - новое прочтение. Но, боже, какой скрежет зубовный вызвали мы (сектор методологии Института истории) своею попыткою, обходя шлагбаумы, ввести сомнение в профессиональный обиход.
   Микроистория пересеклась с макро. Танки в Праге не только обрекли на разгон ревизионистов с московской улицы Дмитрия Ульянова, но обнажили и внутренний предел наших исканий. Теперь дулжно было еще раз счесться с собою, вобрав в предмет собственное поражение.
   И здесь истоки МИРА МИРОВ. Рассыпанный набор 1969-го, тогда же освистанная многоукладность, отвергнутый за непонятность Диалог о народничестве - следы из жизни тому назад. Семнадцать, но не мгновений весны, а календарных лет прошло, пока я смог уже не в самиздате выговорить вслух частицу продуманного в ТЕ ГОДЫ. А ЭТИ пришли с инфарктом и с облеченным в форму интервью текстом Сталин умер вчера.
   С тех пор вчера и удревнилось, и осовременилось. И МИР МИРОВ, подтверждаясь, саднил... Китайский доктор, помогший мне год назад выйти из очередного срыва, поставил диагноз в духе долговекового человеко-целения: Много страдал.
   Это не заслуга. В лучшем случае - аттестат зрелости. Заслужил ли я его судить читателю.
   ***
   Сергей Чернышев соблазнил меня замыслом: представить мой МИР МИРОВ и связно, и ретроспективой - биографией идеи, обозначив вешки на пути к ее окончательной редакции. Но что делать, ежели окончательной нет, и сегодня по многим причинам, требующим особого рассказа, я менее решителен в утверждениях и еще более склонен к вопросительным крючкам?!
   Однако не это одно затрудняет. Главная сложность все же не в том, что из написанного предложить возможному читателю, а что о п у с т и т ь. Ворохи текстов, бесчисленных набросков, вариантов и черновиков подобны веригам. Сбросить бы, так себя ненароком утеряешь... Не к достоинствам, само собой, но и не просто к недугам своим отношу стремление выговориться полностью во всяком тексте, относясь к каждому, как к последнему. Это в натуре, вероятно, но и жизнь прожитая также в виновниках, особенно Семидесятые с заходом в первые годы следовавшего за ними десятилетия.
   Я признал бы себя банкротом, если бы не пришла на выручку Елена Высочина. Коллаж, который ниже, - ее работа. Я старался ей помочь, но не исключено, что больше мешал. Перечитанные тексты выглядели незнакомцами. Иногда с удивлением нахожу в ранних из них мысли, какие считал позже появившимися, а в поздних обнаруживаются не вполне объяснимые недоговоренности.
   Опять же - сроки о себе напоминают. Впору уйти в жизнеописание. Но память моя враждебна всему личному.
   Это из Мандельштама. Я - вслед.
   1975 РОССИЯ И МАРКС: взаимность в споре (Фрагменты) Мы принадлежим
   к нациям, которые как бы не входят в состав человечества, а
   существуют лишь для того, чтобы преподать миру какой-нибудь важный
   урок. Это предназначение, конечно же, совсем не лишнее; но кто
   знает, когда мы обретем себя посреди человечества и сколько бед
   суждено испытать прежде чем исполнится все это? П.Чаадаев
   Жизни русской общины угрожает не историческая неизбежность, не
   теория... Ну, а проклятие, которое тяготеет над общиной, - ее
   изолированность, отсутствие связи между жизнью одной общины и
   жизнью других общин, этот локализованный микрокосм, который лишал
   ее до настоящей поры всякой исторической инициативы? Он исчезнет
   среди всеобщего потрясения русского общества. К.Маркс
   Он собрал по деревне все нищие, отвергнутые предметы... со
   скупостью скопил в мешок вещественные остатки потерянных людей,
   живших, подобно ему, без истины и которые скончались ранее
   победного конца. Сейчас он предъявлял тех ликвидированных
   тружеников к лицу власти и будущего, чтобы посредством организации
   вечного смысла людей добиться отмщения - за тех, кто тихо лежит в
   земной глубине. А.Платонов
   ...Я начал заниматься диалогом Маркса и России не вчера. К Россике Маркса пришел от генезиса ленинской мысли, от предыстории рождения идеи двух путей (американского и прусского), - идеи, которая завершила движение Владимира Ульянова к Ленину, продолжая и внутри Ленина жить как проблема: с забываниями и возобновлениями, притом не непременно в изначальной форме. Мне кажется, что всю духовную одиссею Ленина можно представить в виде превращений этой главной его идеи, и самые трансформации эти объясняют, вероятно, больше всего другого взлеты и падения действия, в центр которого ввел себя Ленин, сделав своим и это действие. Чем более углублялся я в тему, тем шире раздвигались ее рамки и тем больше сомнений вызывала у меня возможность сколько-нибудь однозначно соотнести данную концепцию, как и создателя ее, с классическим марксизмом. Считать ее конкретизацией, реализованной на деле? Еще проще объявить эту версию обедняющим приспособлением к практике, рожденной вовсе иным наследством. Если даже и есть нечто верное в подобных утверждениях, не лишенных доказательной силы, они все же слишком узки, чтобы вместить один из самых взрывчатых феноменов века.
   Мало ли времени прошло с тех пор, когда Н.А.Бердяев ввел русский коммунизм в состав Апокалипсиса? Иные из современных продолжателей бердяевской традиции забывают даже упомянуть родоначальника. Что и говорить, для исследователя-историка Бердяев излишне метафизичен; для того, кто отрицает безо всяких околичностей, недостаточно последователен и даже уклончив, ну а для казенной апологетики - конечно же, фальсификатор из худших. В моих же глазах его книга ценна сегодня и не отдельными страницами и общей постановкой проблемы, но пронизывающим ее ощущением: понять русский коммунизм - значит понять Мир, и если не дается понимание первого, то причину следует искать в мнимой доступности второго. (Фактом моей биографии, хотя, полагаю, и не чисто индивидуальным, является то, что я прочитал Истоки и смысл русского коммунизма сравнительно недавно; для меня это свежее слово, в чем-то созвучное тому, к чему пришел сам, идучи в совсем другой колее. Я имею в виду не только свои попытки пробиться в родословную и запасники ленинской мысли, но и как будто иную, вне науки находящуюся потребность осмыслить духовный кризис, едва не катастрофу, в календаре обозначенную датами 1956, 1968. Говорю катастрофу не без стыда и не без обращенного на самого себя удивления, почему обнаружение полутайн, превратившихся в полуправду, оказалось не меньшим потрясением, чем то, что обнаружилось, - и эта устрашающая странность ждала, да и по сей день ждет своего объяснения.)
   Так от выискивания истоков идеи двух путей я заново обращался к Ленину, будто неизменно тождественному самому себе, а от преодоления этого огосударствленного мифа приближался к загадке действительной цельности, к закрытой постороннему глазу тяжбе Ленина с собой; а от его внутреннего мира шел к Миру по тем мосткам, чье безусловное и условное имя - Россия. Россия, безусловная своими пределами и судьбой, своими исканиями и поражениями ищущих; условная - несводимостью (прежней и новой) к чему-то одному, единоосновному: не страна, а мир в Мире, существованием своим запрашивающий человечество: быть ему иль не быть?
   Между Лениным и Марксом - эта Россия. Лениным она вступала в спор с классическим, универсальным Марксом, и Лениным же классический марксизм вступал в схватку с Россией, какова она есть и каковой еще ей предстояло стать... От двух путей к одному. От предвосхищения альтернативы - к действию и торжеству действия. От торжества к трагедии беспутья. Простор отсутствия, который открылся русскому эмигранту Герцену в европейской революционности 1793-1848 годов, стал новым простором России, пережившей свою великую революцию, - простором нашей России.
   И только ли России?
   ...Почему Ленин, живо откликавшийся на всякую новую публикацию Марксова наследства, особенно переписки, вводящей, как выразился он сам, в интимную жизнь мысли, прошел мимо такого крупного события, каким явился в 1908 году выход в свет эпистолярного диалога Маркса c Н.Ф.Даниельсоном, который был, как известно, основоположником экономической теории народничества? Быть может, Ленина задела близость этих людей, родство представлений их о том, что касалось настоящего и вероятного завтра пореформенной России? Но ведь сам он проделал к этому времени значительную эволюцию, и его ранний (90-х годов и времени Искры) и уже тогда далеко не правоверный взгляд на народничество не только обрел опору в собственном экономическом анализе и опыте русской революции, но и раздвинулся до границ Мира, поскольку именно Мир - не меньше - виделся за восставшей мужицкой Россией и пробуждающейся Азией. И Мир этот заговорил по-народнически.
   Сейчас чему бы удивляться. Этот голос слышен отчетливей других, он недвусмысленно всеобщий - не ограниченный континентами, проходящий сквозь все средостения, отражаясь на экранах самых разных идеологий, вер, научных и ненаучных суждений. А тогда? Его легко было представить атавизмом. В глазах первого русского марксиста (1) народники были утопистами времен царя Гороха. И в самом деле, что, собственно, могла внести эта периферийная утопия во всемирную историю, закон которой уже открыт и постигнут? Теперь мы вправе утверждать, что от того или иного ответа на этот вопрос зависела прежде всего судьба самого марксизма. У Ленина, правда, она не вызывала ни малейших сомнений. Расширение народнического ареала он готов был истолковать как еще одно доказательство истинности учения Маркса. Но уже эта готовность обязывала. Возрождение утопии в небывалых размерах, в формах самого что ни на есть массового сознания (и действия!) таило вопрос о причинах, об их материальном субстрате. Будущее оказывалось и в практической и в теоретической зависимости от прошлого. Истинность Маркса требовала по меньшей мере подтверждения.    Ленин искал ответ в логике Капитала. С первых шагов его внимание было поглощено проблемой перехода: превращения докапиталистических укладов в капитализм, притом превращения, совершающегося в особых условиях, когда доминантой повсеместного развития является сам капитализм - зрелый и идущий к своему концу. Всякий переход есть потому частица движения к этому, казалось бы, осязаемо близкому всемирному финалу. Между логическим и историческим разрыва нет. Нет разрыва, но есть проблема.
   На первый взгляд, народнический 1905-й и даже народническое его продолжение за пределами азиатской России служили свидетельством того, что эпоха классического буржуазного общества, наконец, реализует себя в масштабах, заложенных в ее основании. И потому Россию можно и дулжно уподоблять Франции 1789-1793 годов, не отождествляя, но и не просто сравнивая, и столь же правомерно, столь же логично видеть в далекой Азии (и во всех остальных частях Мира, еще беспробудно спящих) утроенную, удесятеренную Россию. Сгнила западная буржуазия, перед которой стоит уже ее могильщик пролетариат. А в Азии есть еще буржуазия, способная представлять искреннюю, боевую, последовательную демократию... Что же это за буржуазия? Ее главный представитель, главная социальная опора - русский и азиатский крестьянин. Он-то и есть достойный товарищ великих проповедников и великих деятелей конца XVIII века во Франции.
   Эти слова, признаться, несколько смущают своей прямолинейностью. Но можно ли сомневаться в их искренности и серьезности? Мы чувствуем здесь большее, чем публицистическое заострение, - страсть. Страстное желание человека таким сделать увиденный так Мир. И в этом видении оказалось соединенным то, что по своей сути не сливалось в единый образ одного и того же процесса, лишь переходящего от континента к континенту. Между Руссо и крестьянином-монархистом, утверждавшим с трибуны Государственной думы: Земля Божья - значит ничья, - разница все-таки не только в пространстве, но и во времени, создавшем цивилизацию, немыслимую вне (и без) личности. И если связью эпох, разделенных столетиями, была личность (то бишь гражданское общество), то могла ли мысль, нацеленная на единство, в конечном и близком счете обходить эту связь - как проблему, ищущую решения, иного, но решения. Невольно вспоминаются слова Маркса, произнесенные много раньше, при первых сообщениях о готовящейся крестьянской реформе в России. Указывая приметы того, что освобождение сверху с планируемым сохранением барщины на долгий срок и патримониальной властью помещиков по прусскому образцу, даже если и не вызовет сопротивления дворян (что неизбежно), в любом случае развяжет стихию крестьянских восстаний, он писал с надеждой и почти провиденциальным пафосом: А если это произойдет, то настанет русский 1793 год; господство террора этих полуазиатских крепостных будет невиданным в истории, но оно явится вторым поворотным пунктом в истории России и в конце концов на место мнимой цивилизации, введенной Петром Великим, поставит подлинную и всеобщую цивилизацию.
   Многое перекликается в приведенных выше высказываниях. Но существенно и несовпадение. Террор полуазиатских крепостных, несущих на себе весь груз пореформенного русского скачка, все же не был в глазах Ленина наиболее желанным исходом, по крайней мере он не был таким для Ленина 1912 года. Тот Ленин мог бы согласиться, что Россия, вероятнее всего, начнет сразу с 1793-го, хотя он и говорил о революции типа 1789. И он безусловно рассчитывал, что здесь она будет такого именно типа; и накануне 1905-го, и впоследствии на этом строил всю тактику большевизма, более того, сам большевизм базировал на том, чтобы сделать Россию XX века способной произвести на свет крестьянскую буржуазную революцию. Крестьянскую, но буржуазную. Особый вариант (и даже больше, чем вариант) европейского и североамериканского прецедента - со многими его атрибутами, из которых важнейшие: левый блок, демократическая диктатура всех классов, составляющих народ, и со многими его результатами, главный из которых - расчистка почвы для нестесненного, свободного, низового буржуазного развития. Кредо 1905 года: Гигантское развитие капиталистического прогресса...
   Сомнительно, чтобы Маркс в 1858 году имел все это в виду. Невиданный террор крестьян, которые окажутся один на один с мнимой цивилизацией русских императоров, виделся ему скорее гигантским выбросом, своего рода протуберанцем истории, чем непреоборимым следствием всемирных законов товарного производства. Спустя два с лишним десятилетия он и метательные снаряды народовольцев назовет специфически русским, исторически неизбежным способом действия, по поводу которого так же мало следует морализировать за или против, - как по поводу землетрясения на Хиосе. Конечно, между преддверием крестьянской реформы, да и между Первым марта и временем Ленина немало воды утекло. Однако различие, которое мы ощущаем, относится все же не столько к обстоятельствам, сколько к логике движения мысли.
   ...Способ - вот проблема проблем. Ленин был чересчур верным марксизму, чтобы возлагать надежду на Хиос, и чересчур русским, чтобы верить в крота истории, который вопреки всему и вся хорошо роет. Ленинские два пути - это, если вчитываться внимательно, не только две тенденции и две возможные перспективы аграрно-капита-листического развития. Это также два постреволюционных прогресса. И еще - две утопии: либеральная и крестьянская, народническая. Равноценны ли они? Для Ленина-тактика, разумеется, нет. А для Ленина-теоретика? Американский путь - ключ к прусскому. Народничество - ключ к либерализму. С либерализмом идет нещадная борьба - за мужика, за американский путь. И за Мир, за способ вхождения в Мир. Либерализм хуже народнической утопии, поскольку исходит из данного: и не столько даже данной, полукрепостной России, сколько из загодя данного, предустановленного Мира. А марксизм? В каком отношении его идеальный выход за пределы Мира находится к утопии времен царя Гороха?
   Концы с концами не сходятся. И в этом несхождении - завязь будущего, будущих вершин и будущих котлованов; завязь альтернативы, которая выходит за пределы страны и региона. Если альтернати- ва - разнонаправленность искомого всеобщего развития, то что иное ее зародыш, как не способ, несущий в себе протокапитализм, протоцивилизацию России и Азии - необходимую интегральную часть Мира-человечества? Второе не реализуемо без первого, а первое? В народничестве угадывается преодоление раздвоенности, и в нем же кроются новые разрывы. Биполярный Мир - биполярный субъект. Достижимо ли это практически и оправдано ли теорией? Ленин (пришедший к себе!) утверждал: и достижимо, и оправдано. Конечно, не сразу и не прямо совпадет интеллектуальный импульс с многократно усиленным действием. Совпадение финал эпохи. В финале совместятся цивилизация и социализм, но это значит, что и каждый шаг движения к финалу призван быть этапом совмещения их. Как моментом сближения, так и конфликтом взаимопонимания! Не эти слова, конечно, употреблял Ленин. Но логикой собственной гипотезы (и нарушая заданную себе логику) выстраивал образ альтернативы: невозможности единого и возможности всеобщего субъекта. И потому бросающаяся в глаза ортодоксальному марксисту двуликость сознания наинизших низов для него симптом приближения к истине. В последнем счете все сойдется. Истина и миллиарды сомкнутся в Мир Маркса. Именно в него. Только в него.
   На исходе XX века как не спросить себя: так ли обстоит дело? Сошлись ли человеческие миллиарды и истина, сошлись ли в Мир Маркса? И могли ли, могут ли сойтись? Надо полагать, Ленин не принял бы нашего вопроса ни в 1912 году, ни позднее, до самого конца. Для нас же этот вопрос - из первейших. Мы не обсуждаем в данный момент, в какой мере и какой платой оправдались прогнозы и расчеты Ленина. Мы ограничиваем себя (пока) движением его мысли. Нас занимает близость и расхождение Ленина и Маркса, притом в центральном пункте, который является решающим и для того, и для другого. Этот пункт всемирность в ее соотношении со всеобщностью.
   ...Проще было бы предположить, что мельница капитализма перемелет и евразийский массив застывшего времени. Ведь Мир уже стал космополитическим, утверждалось в Манифесте(2); буржуазия накануне того, чтобы переделать по своему образу и подобию все, даже самые варварские нации. И позже, в 1858 году, как раз Россию имел в виду Маркс, когда говорил о восходящем движении буржуазного общества на неизмеримо большем пространстве, чем готовый к социализму уголок западноевропейского континента. Однако между этими двумя суждениями не только годы. Отступал в прошлое, менялся исподволь и Марксов образ Мира. Уже закончившееся буржуазное общество, каким видели его авторы Манифеста, вторично пережило свой шестнадцатый век. Вторично! В этом суть. Капитализм начался заново. И именно этот, вторично начавшийся капитализм исследует Маркс в Капитале. Могут ли быть законы его теми же, какими представлялись раньше? И мог ли остаться без изменений и его генезис: не ретроспективно воссоздаваемая картина возникновения буржуазного мира в одном из регионов, а генезис движение его самого, полного и зрелого (генезис как форма преодоления, момент самоотрицания)? Полагаю, Маркс отдавал себе отчет в том, что капитализм не только не изначален как таковой, но что он и не исконен в качестве всеобщей стадии, предпосылки которой будто неумолимо заложены во всех человеческих общностях. Лестница, ведущая вверх к нему, достаточно узка. Широкой делает ее он сам. Его абсолютное движение становления и только оно создает формы, предшествующие капитализму на всем пространстве Земли. Но так ли это - даже если в конечном счете? Как позже спрашивал петербургский корреспондент Маркса и Энгельса Николай Францевич Даниельсон: А теоретически? Куда мы идем?