четвертую я сидел один около ее тела, повитого саваном, в том фантастическом
покое, куда она вошла как новобрачная. Предо мною, словно тени, неистово
проносились видения, порожденные опиумом. Я тревожно взирал на расставленные
по углам саркофаги, на различные узоры драпировок и на извивы многоцветных
огней в светильнике над головой. А когда я припомнил бывшее ранее, взор мой
упал на круг, образованный пыланием светильника, туда, где я видел неясную
тень. Однако там ее больше не было; я вздохнул свободнее и оборотился к
бледному, окоченелому телу, простертому на ложе. И тогда на меня нахлынули
тысячи воспоминаний о Лигейе, и тогда буйно и мятежливо вновь затопило мне
сердце то невыразимое горе, с каким и взирал на нее, повитую саваном. Ночь
пошла на убыль, но, все исполнен горьких дум о единственной, кого я истинно
любил, я, не отводя взора, смотрел на тело Ровены.

Наверное, в полночь, а быть может, раньше или позже, ибо я не следил за
временем, рыдание, тихое, нежное, но весьма отчетливое вывело меня из
оцепенения. Я почувствовал, что оно идет с эбенового ложа -- со смертного
одра. Я слушал, терзаемый суеверным страхом, -- но звук не повторился. Я
напряг зрение, пытаясь заметить, не шевельнется ли труп, но ничего не
увидел. И все же я не мог обмануться. Я слышал этот звук, сколь бы тихим он
ни был, и душа моя пробудилась. Я настойчиво и неотрывно смотрел на тело.
Много прошло минут, прежде чем случилось что-либо, способное пролить свет на
эту загадку. Наконец стало ясно, что легкий, очень бледный и едва заметный
румянец появился на щеках и вдоль опавших жилок на веках умершей. Обуянный
невыразимым ужасом, для передачи которого в языке смертных нет достаточно
сильных слов, я ощутил, что сердце мое не бьется, а члены окоченели. Но
чувство долга наконец вернуло мне самообладание. Я не мог долее сомневаться,
что мы поспешили с приготовлениями, что Ровена еще жива. Необходимо было тут
же предпринять что-нибудь; но башня стояла совсем не в той стороне, где
находилось крыло аббатства с помещениями для слуг -- я бы не мог никого
дозваться -- их невозможно было позвать на помощь, не выходя надолго из
комнаты -- а на это я не осмеливался. Поэтому я в одиночку напрягал все
усилия, дабы возвратить дух, парящий поблизости. Однако вскоре стало ясно,
что она впала в прежнее состояние, румянец сошел с ланит и век, оставив
более чем мраморную бледность, уста вдвойне сморщились и поджались в ужасной
гримасе смерти, очень скоро поверхность тела стала омерзительно липкой и
холодной, и немедленно наступило обычное окоченение. Я с содроганием
откинулся на тахту, с которой был так резко поднят, и вновь начал страстно
грезить наяву о Лигейе.

Так прошел час, когда (возможно ли?) второй раз в мое сознание проник
некий неясный звук, идущий со стороны ложа. Я прислушался в крайнем ужасе.
Снова этот звук -- то был вздох. Бросившись к трупу, я увидел, отчетливо
увидел, что уста затрепетали. Через минуту они расслабились и открыли яркую
полосу жемчужных зубов. Теперь в сердце моем с глубоким ужасом, дотоле
царившим там безраздельно, стало бороться изумление. Я почувствовал, что у
меня потемнело в глазах, что рассудок мой помутился; и лишь бешеным усилием
я заставил себя выполнять то, к чему снова призывал меня долг. Теперь
румянец рдел кое-где на лбу, на щеках, на шее, все тело заметно пронизала
теплота, ощущалось даже легкое биение сердца. Она жила, и с удвоенным жаром
принялся я возвращать ее к жизни. Я растирал и омывал виски и руки, не
забывал ничего, что мог бы подсказать опыт и основательное чтение
медицинских книг. Но тщетно. Внезапно румянец исчез, пульс прекратился, губы
по-мертвому опали, и еще через миг все тело стало холодным как лед,
посинело, окоченело, линии его расплылись -- оно приобрело все
отвратительные признаки многодневных насельников могилы.

И вновь погрузился я в грезы о Лигейе, и вновь (удивительно ли, что я
дрожу, пока пишу все это?), вновь до ушей моих донеслось тихое рыдание со
стороны эбенового ложа. Но к чему излагать в подробностях все несказанные
ужасы той ночи? К чему задерживаться на рассказе о том, как время от
времени, почти до той поры, когда забрезжила заря, повторялась кошмарная
драма оживления; как любой ужасающий возврат признаков жизни лишь погружал
труп во все более суровую и необратимую смерть, как каждая агония
представлялась борьбою с неким незримым супостатом и как за каждым периодом
борьбы следовала безумная перемена в наружном виде трупа? Нет, поспешу к
развязке.

Ночь почти кончалась, и та, что была мертва, шевельнулась вновь, на
этот раз с большею энергией, нежели ранее, хотя это и последовало за
омертвением, наиболее ужасным по своей полной безнадежности. Я давно
перестал бороться, да и двигаться, и недвижимо, скованно сидел на оттоманке,
беспомощная жертва урагана бешеных эмоций, из коих крайний ужас являлся,
быть может, чувством наименее страшным и поглощающим. Повторяю: труп опять
зашевелился, и на сей раз энергичнее прежнего. Краски жизни буйно бросились
в лицо, окоченение миновало -- и, если не считать того, что веки были крепко
сжаты, а погребальные повязки и ткани все еще соединяли тело с могилою, то я
мог 6ы подумать, будто Ровена в самом деле и полностью сбросила с себя узы
Смерти. Но если даже тогда я не мог целиком принять эту мысль, то я, по
крайней мере, не мог более сомневаться, когда, встав с ложа, шатаясь,
нетвердыми шагами, не открывая глаз, как бы перепуганное страшным
сновидением, то, что было повито саваном, решительно и ощутимо вышло на
середину комнаты.

Я не дрожал, я не шелохнулся -- рой невыразимых фантазий, навеянных
ростом, осанкою, статью фигуры, вихрем пронесся в моем мозгу и обратил меня
в камень. Я не шелохнулся, но пристально взирал. В мыслях моих царил
безумный хаос -- неукротимый ураган. Ужели и вправду передо мною стояла
живая Ровена? Ужели и вправду это Ровена -- светлокудрая и голубоглазая леди
Ровена Тревенион из Тремейна? К чему, к чему сомневаться? Повязки туго
обвивали рот, но, быть может, то не был рот живой леди Ровены? А щеки --
розы цвели на них, словно в полдень ее жизни -- да, в самом деле, это могли
быть щеки леди Ровены. И подбородок с ямочками, совсем как у здоровой, разве
это не мог быть ее подбородок? Но что же, неужели она стала выше ростом за
время своей болезни? Какое невыразимое безумие обуяло меня при этой мысли? Я
прянул и очутился у ног ее! Она отшатнулась при моем касании и откинула
размотанную ужасную ткань, скрывавшую ей голову, и в подвижном воздухе покоя
заструились потоки длинных, разметанных волос; они были чернее, чем вороново
крыло полуночи! И тогда медленно отверзлись очи стоявшей предо мною. "По
крайней мере, в этом, -- вскричал я, -- я никогда, я никогда не ошибусь --
это черные, томные, безумные очи -- моей потерянной любви -- госпожи --
ГОСПОЖИ ЛИГЕЙИ".