– Я забыл, – объяснил он, – что мне их дал Джемаль-паша.[31] Я ел хлеб своего Господа турецкими зубами.
   К несчастью, своих зубов у него было мало, и с этих пор есть мясо, которое он очень любил, стало для него мучением. Он почти голодал, пока мы не взяли Акабу и сэр Реджинальд Уингэйт не прислал ему дантиста из Египта, чтобы тот сделал ему зубы из материала его союзников.
   Ауда был одет очень просто и носил красное мосульское головное покрывало. Ему можно было дать свыше пятидесяти лет, и его черные волосы серебрились, но он все еще был силен и статен, гибок и сухощав, и деятелен, как молодой человек. Очертания его лица были великолепны. На этом лице лежала печать искреннего горя, омрачившего всю его жизнь и вызванного смертью в бою его любимого сына Аннада, разбившей его мечту передать будущим поколениям величие имени абу-тайи. У него были большие, выразительные, бархатные глаза.
   Благодаря своему великодушию он никогда не мог разбогатеть, несмотря на добычу от сотен набегов. Он был женат двадцать восемь раз, был ранен тринадцать раз. Он собственноручно убил в бою семьдесят пять человек арабов, но ни одного вне поля сражения. О числе убитых им турок он не мог дать отчета: они не входили в его счет. Люди его племени сделались при нем первыми бойцами пустыни, полными отчаянной отваги и чувства превосходства над другими, но благодаря этим качествам число этих бойцов уменьшилось в течение тридцати лет: из тысячи двухсот человек осталось около пятисот.
   Ауда предпринимал набеги при каждом представляющемся ему случае и совершенно не считался с расстоянием.
   После своих разбойничьих подвигов он был настолько хладнокровен, насколько перед тем был горяч, и в самых безумных своих поступках он мог холодно взвешивать все возможности. В своей деятельности он проявлял чрезвычайное терпение и неизменно выслушивал советы, критику и оскорбления с очаровательной улыбкой. Когда он приходил в ярость, его лицо конвульсивно подергивалось, бешенство его стихало только тогда, когда он убивал кого-либо: в такие минуты это был бешеный зверь, и люди старались избегать его. Ничто в мире не могло заставить его изменить свое убеждение, подчиниться приказу или сделать что-нибудь, чего он не одобрял.
   Его память хранила поэтические повествования о старых набегах и эпические рассказы о сражениях, и он расточал их перед любым слушателем. Если ему недоставало слушателей, он пел эти предания самому себе оглушительным голосом, низким и звучным. Он не мог обуздывать своего языка и постоянно вредил им своим собственным интересам, а также задевал своих друзей. Он говорил о себе в третьем лице и настолько был уверен в своей славе, что любил рассказывать истории, направленные против себя самого. И все же при всем том он был скромен, прост, как дитя, прямолинеен, честен, добросердечен и горячо любим даже теми, кого он чаще всего приводил в замешательство, – своими друзьями.
   Долгая передышка после падения Ваджха имела для меня важное значение, так как я мог в одиночестве обдумать и рассмотреть нашу деятельность как бы со стороны.
   Все наши усилия все еще были направлены против железной дороги. Ньюкомб и Гарланд с ишаном Шарафом и Мавлюдом находились вблизи Муаддама. С ними было много людей племени билли, посаженной на мулов пехоты, орудий и пулеметов. Они надеялись захватить там крепость и железнодорожный вокзал. Затем Ньюкомб намеревался двинуть вперед всех людей Фейсала к самому Медаин Салих[32] и, захватив и удерживая часть железнодорожной линии, отрезать Медину и вынудить ее к быстрой сдаче. Вильсон должен был приехать, чтобы помочь им в этой операции, а полковник Давенпорт должен был доставить столько солдат египетской армии, сколько он мог перевезти, чтобы подкрепить атаку арабов.
   Всю эту программу я считал необходимой для дальнейшего развития арабского восстания, до того, как мы взяли Ваджх. Часть ее я сам составил и разработал. Но сейчас мне казалось, что не только в деталях, но и по существу план был неправилен. Таким образом моей задачей стало – разъяснить свое переменившееся мнение и, если возможно, убедить начальников согласиться с моим новым планом.
   Арабская война была географической войной, а турецкая армия была скверно организована. Наша задача заключалась в том, чтобы найти слабейшее место неприятеля и упирать лишь в него, пока время не поколеблет врагов на всем их протяжении. Самые крупные наши силы, бедуины, не привыкли к правильным операциям, но их преимуществами были подвижность, гибкость, самоуверенность, знание местности и разумная отвага. Благодаря им раздробленность наших сил становилась нашей силой. Следовательно, мы должны до максимума расширить наш фронт и вынудить турок к пассивной обороне, что являлось для нас в высшей степени важным, так как она была самым дорогим видом войны.
   Наш долг заключался в том, чтобы достигнуть цели с величайшей экономией жизни людей, так как жизнь для нас более драгоценна, чем деньги или время. Если бы мы были терпеливы и сверхчеловечески искусны, мы могли бы следовать примеру маршала Сакса и добиться победы без боя. К счастью, мы не были так слабы, чтобы требовать этого, мы были богаче турок транспортными средствами, пулеметами, автомобилями, взрывчатыми веществами. Мы могли бы составить очень подвижный, хорошо снаряженный ударный отряд самой незначительной численности и последовательно использовать его против различных участков турецкого фронта, чтобы заставить турок усилить посты выше оборонительного минимума в двадцать человек. Это было бы кратчайшим путем к успеху.
   Мы не должны брать Медину. Турки там были безвредны. Если бы мы их захватили в плен и отвезли в Египет, нам бы много стоил их прокорм и охрана. Нам же нужно, чтобы их главные силы оставались в Медине и во всех других отдаленных местах. Нашим идеалом было бы, чтобы железная дорога работала еле-еле, но только еле-еле с максимумом потерь и неудобства. Вопрос о провианте заставит врага держаться железной дороги. Если бы турки стремились к слишком быстрой эвакуации, чтобы сконцентрироваться на небольшой площади, над которой их отряды могли бы действительно господствовать, – тогда мы должны были бы ослабить против них военные действие к тем вернуть им уверенность в их безопасности. Их глупость была нашим союзником, так как им хотелось сохранить или считать, что они сохранили, елико возможно больше из своих старых провинций. Эта гордость своим наследием от прежней империи удерживает их на их нынешних нелепых позициях – когда у них множество флангов и нет фронта.
   Я обстоятельно критиковал принятый прежде план. Удерживать среднюю часть железной дороги обошлось бы нам дорого, так как нам угрожали бы с обеих сторон. Смешение египетских войск с арабскими племенами морально бы нас ослабило.
   Однако ни мои общие доказательства, ни частные возражения не были приняты во внимание. План уже был разработан, и приготовления по нему зашли далеко. Все были слишком заняты своим собственным делом, чтобы у меня хватило влияния привлечь их к моему плану. Все, чего я достиг, это то, что меня выслушали и условно согласились, что мой план мог бы оказаться полезным. Я вырабатывал вместе с Аудой абу-Тайи проект похода с племенем хавейтат на их весенние пастбища в Сирийской пустыне. Оттуда мы могли бы двинуть летучие отряды с верблюдами и ринуться на Акабу с востока без всяких пушек и пулеметов.
   Восточная сторона являлась незащищенной, линией наименьшего сопротивления, самой доступной для нас. Наш поход был исключительным примером обходного движения, так как требовал передвижения по пустыне на протяжении шестисот миль, чтобы овладеть окопом, находящимся в сфере влияния огня с наших судов.
   Ауда считал, что всего можно достичь динамитом и деньгами и что незначительные племена около Акабы присоединятся к нам. Фейсал, который уже пришел в соприкосновение с ними, также верил, что они оказали бы нам помощь, если бы мы предварительно добились успеха у Маана, а затем действительно двинулись на порт. Пока мы размышляли, флот совершил набег на него, и захваченные при этом турки дали нам такие полезные сведения, что я сгорал от нетерпения немедленно уехать.

Поход в Сирию

   Девятого мая 1917 г. все было готово, и в ослепительном сиянии дневного солнца мы покинули палатку Фейсала, провожаемые его наилучшими пожеланиями.
   Нас сопровождали Ауда и его сородичи, а также ишан Насир, который вел нас, и Несиб эль-Бекри, дамасский политик, который должен был представлять Фейсала перед сирийскими поселянами. Несиб выбрал себе в товарищи сирийского офицера Зеки.
   Нас эскортировали тридцать пять человек племени аджейль под начальством Абдуллы ибн-Дгеитира, замкнутого, рассеянного, самодовольного человека.
   Фейсал дал нам на руки двадцать тысяч фунтов золотом – все, что он был в силах дать, и больше того, что мы просили – для расплаты с новыми людьми, которых мы надеялись завербовать, что побудило бы племя хавейтат к быстроте.
   К моим аджейлям – Мухеймеру, Мерджану и Али – прибавился еще Мохаммет, загорелый, покорный крестьянский мальчик из какой-то деревни в Хауране, и Гасим из Маана, с крупными зубами на коричневом лице, преступник, объявленный вне закона, который убежал в пустыню, к племени хавейтат после того, как убил турецкое должностное лицо в споре из-за налога на скот. Преступления против сборщиков податей вызывали в нас симпатию, и это окружало Гасима некоторым ореолом, на который он на самом деле не имел никакого права.
   Наш проводник Насир знал местность так же хорошо, как свою страну. Когда наступила лунная и звездная ночь, его охватили воспоминания о его родине. Он рассказал мне о выложенных камнями домах со сводчатыми крышами, о фруктовых обильных садах, по тенистым тропам которых можно было покойно разгуливать, не боясь солнца.
   Насир, несмотря на веселый нрав, легко поддавался настроениям, и в этот вечер он сам удивлялся, как это он, эмир Медины, богатый и могущественный, спокойно живший во дворце, покинул все для того, чтобы стать бессильным вождем отчаянной авантюры в пустыне. Уже два года он был изгнанником, ведя войну перед фронтом армии Фейсала. То и дело его направляли в рискованные рейсы, в то время, как турки хозяйничали в его доме, уничтожали его плодовые деревья и срубали пальмы. Он говорил, что смолк даже его глубокий колодезь, скрип колеса которого неустанно раздавался в течение 600 лет, а сад, сожженный жарой, опустел, как те холмы, по которым мы ехали.
   После четырехчасовой езды мы проспали два часа, но встали с солнцем. Вьючные верблюды, ослабевшие от проклятой чесотки, подвигались медленно.
   Так мы плелись шесть часов, изнемогая от зноя. В одиннадцать часов утра, против желания Ауды, мы сделали привал, растянувшись под деревьями.
   После трехчасового перерыва мы вновь двинулись в путь. Через несколько часов мы достигли зеленых садов Эль-Курра. Белые палатки выглядывали из-за пальм. Пока мы спешивались, к нам подошли с приветствиями Расим, Абдулла, врач Махмуд и даже старый кавалерист Мавлюд.
   Они рассказали, что ишан Шараф, с которым мы хотели встретиться в Абу-Рага, месте нашей следующей остановки, уехал на несколько дней для набега на неприятеля. Таким образом, для нас становилась излишней всякая спешка, и мы устроили себе праздник, проведя две ночи в Эль-Курре.
   Мы сократили вторую ночь отдыха в этом зеленом раю и в два часа ночи выехали в долину. Стоял густой мрак, который не могло рассеять слабое мерцание звезд.
   Ауда был проводником, и, чтобы внушить доверие к себе, он стал упражнять голос в бесконечных «хо, хо, хо», напеве хавейтат, построенном на трех басовых нотах, высоких и низких, так однообразно повторявшихся, что нельзя было разобрать слов. Спустя некоторое время мы поблагодарили его за пение, когда тропинка свернула влево и наша длинная цепь последовала за эхом его голоса, разливавшегося в лунном свете по поросшим терновником холмам.
   Прибыв в Абу-Рага, мы не нашли там Шарафа. Его ждали на следующий день, но он не приехал. Он прибыл лишь на третий день утром. Он захватил пленных на фронте и взорвал рельсовый путь и подземный сток для воды. Одна из его новостей заключалась в том, что в Вади– Дираа, на нашем пути, недавно прошел дождь, после которого остались лужи свежей дождевой воды. Таким образом, наш безводный путь до Феджра сокращался на пятьдесят миль.
   На следующий день мы покинули Абу-Рага. Ауда ввел нас в смежную долину, вскоре расширившуюся в песчаную равнину Шегга.
   Не было видно никаких следов, так как каждый порыв ветра, словно огромная щетка, подметал поверхность песка с выгравированными на нем отпечатками ног последних путешественников, пока к песку вновь не возвращалась его девственная волнистость. На нем валялись лишь комья верблюжьего навоза, круглого, как грецкие орехи, и светлее песка; свистящий ветер сносил их в кучи. Может быть, по ним так же, как и своим ни с чем несравнимым чувством дороги, Ауда верно определял путь.
   В середине пути мы заметили пятерых или шестерых вадников, ехавших со стороны железной дороги. Я был впереди вместе с Аудой, и мы спрашивали себя: друзья это или враги? Но когда они приблизились, мы увидали, что они принадлежали к арабским силам.
   Передний, нетвердо сидевший на неуклюжем верблюде, в неуклюжем деревянном седле, принятом в британских верблюжьих отрядах, был белокурым англичанином с щетинистой бородой и в изодранном мундире. Мы догадались, что это, должно быть, капитан Горнби, ученик Ньюкомба, свирепый инженер, соперничавший с ним в разорении железнодорожных путей.
   После обмена приветствиями при этой нашей первой встрече он рассказал мне, что Ньюкомб недавно отправился в Ваджх, чтобы обсудить с Фейсалом свои затруднения и разработать новые планы.
   К заходу солнца мы достигли северной границы разоренной каменистой местности, а к ночи – тихой долины с серым мягким, песчаным ложем, полным колючего кустарника, к несчастью, непригодного в пищу для верблюдов.
   Ночью некоторые из наших верблюдов разбрелись, и нашим людям пришлось так долго разыскивать их, что было уже около восьми часов, когда мы, перекусив, снова двинулись в путь. Дорога лежала через обширное поле лавы.
   Мы безостановочно ехали до полудня, а затем до трех часов расположились на отдых на голой почве. Мы считали необходимым сделать на этом неудобном месте привал, опасаясь, что приунывшие верблюды, привыкшие к песчаным путям прибрежной равнины, могли обжечь свои мягкие ноги о раскаленные солнцем камни и захромать.
   Когда мы опять сели на верблюдов, дорога ухудшилась, и нам пришлось беспрестанно объезжать огромные пространства, заваленные глыбами базальта, или глубокие желтые водостоки.
   И вновь мы восхищались уверенностью, с которой Ауда вел нас сквозь извилины меж скал.

Истинная пустыня

   После ночного привала мы на заре сели в седла и вскоре добрались до Деръа, о котором Шараф рассказал нам, что там мы найдем воду. Мы оставались тут до полудня, так как находились очень близко от железной дороги, и должны были по горло напиться воды и наполнить ею наши меха, подготовляясь к долгому переходу к Феджру.
   Во время привала Ауда позаботился, чтобы двое из наших людей натерли моего верблюда маслом для устранения нестерпимого зуда вследствие коросты, недавно покрывшей его морду. Сухие пастбища страны билли и зараженная почва Ваджха произвели опустошение между нашими животными. Среди всех верховых верблюдов Фейсала не было ни одного здорового. В нашем небольшом отряде верблюды слабели с каждым днем. Насир был полон беспокойства, что в предстоящем форсированном походе многие из них падут, оставив своих всадников в пустыне на произвол судьбы.
   Без четверти четыре мы уже сидели в седле, спускаясь по Вади-Деръа меж отвесными и высокими склонами изменчивых песков. Немного погодя, трое или четверо из наших людей, опередив весь отряд, ползком вскарабкались на песчаную вершину, чтобы осмотреть железную дорогу. Она казалась безлюдной.
   Наши усталые верблюды смогли спокойно пересечь долину, железнодорожное полотно и следовавшую дальше равнину и затем укрылись в песках и утесах, лежавших за железной дорогой.
   Между тем некоторые из наших людей подложили пироксилин под рельсы и начали поджигать запалы, наполняя пустую долину отзвуками многократных взрывов.
   Ауда впервые видел динамит и с ребяческим удовольствием разразился наспех придуманными стихами о его мощи и великолепии.
   Мы перерезали три телеграфных провода и привязали их концы к седлам шести верховых верблюдов. Удивленные животные отбивались от звенящей, путающейся проволоки, волочащейся за ними. Наконец мы освободили их от нее и в наступивших сумерках, смеясь, двинулись дальше.
   Утром, около четырех часов, мы уже подымались в гору, пока наконец не вскарабкались на плоскогорье, с которого открывался беспредельный вид на восток. Подымающееся солнце затопляло все ярким светом и отбрасывало длинные тени.
   Совсем рассвело: потоки солнечного света, падавшего прямо в лицо двигающимся фигурам, пронизывали каждый камень в пустыне.
   Бедуин Феджра, любящий давать прозвища, назвал свою равнину Эль-Хоуль[33] по причине ее запустения; в этот день мы продвигались вперед, не встречая на своем пути признаков жизни – ни следа газели, ни ящериц, ни крыс, ни даже птиц. Мы сами чувствовали себя покинутыми в ней, и наше быстрое продвижение в ее бесконечности казалось бесплодным усилием. Единственными звуками были глухое эхо, как будто бы каменный настил, по которому шли наши верблюды, был выстлан над пустым пространством, да тихий, но резкий шелест песка, медленно подгоняемого к западу по песчаной почве горячим ветром, обтачивающим соли песчаника, так, что камни своими выдающимися остриями напоминали изъеденную кору.
   Дул ветер, как из огненной печи. Днем он был так сух, что наши пересохшие губы и кожа на лицах потрескались; гноящиеся веки, казалось, не могли защищать наших щурившихся глаз. Арабы надвинули свои головные покрывала на лицо, оставив узкую щель для глаз.
   Весь день мы брели вперед, изнемогая от резкого ветра, пока не наступил спокойный, темный и звездный вечер. Покрыв около пятидесяти миль, мы сделали привал.
   На следующий день мы пустились в путь еще до рассвета и как раз к полудню достигли колодца, к которому стремились. Он был около тридцати футов глубины, обложен камнем и, по-видимому, древний. Вода была слегка солоновата, но не противна на вкус. Здесь была организована наша ночевка.
   Как обычно, мы встали до рассвета и как раз перед заходом солнца достигли Хабра Аджаджа после утомительной езды через угрюмую равнину.
   Мы нашли там воду, годную для верблюдов, но почти не пригодную для питья. Мы раньше думали, что застанем здесь племя хавейтат, но трава вся была объедена, вода загажена их верблюдами, а сами они уже уехали дальше. Ауда пытался разыскать их следы, но не смог найти ни одного: порывы ветра совершенно замели их. Однако, если бы мы повернули на север, мы могли бы их догнать.
   Наступил следующий день. Несмотря на то, что, казалось, прошло бесконечно много времени, был лишь четырнадцатый день, как мы покинули Ваджх, и взошедшее солнце опять застигло нас в пути через известняковые и песчаные равнины к отдаленному краю Великой пустыни Северной Аравии – Нефуду, знаменитые цепи песчаных дюн которой отрезали Джебель Шаммар от Сирийской пустыни.
   Некоторые знаменитые путешественники пересекли ее, и я попросил Ауду немного отклониться от нашего пути, чтобы вступить в пустыню, но он проворчал, что в Нефуд идут лишь в случае необходимости, во время набегов, и что сын его отца не может ехать на шатающемся чесоточном верблюде. Нашей задачей же было достигнуть Арфаджи живыми.
   Поэтому мы благоразумно двинулись дальше через однообразные, блестящие пески. Они ослепительно, как зеркало, отражали солнечные лучи, и наши слабые веки не могли защитить глаз от острых стрел света, пронизывавших их. Мы почти не разговаривали друг с другом, по временам едва не лишаясь чувств, но к шести часам мы почувствовали облегчение, сделав привал для ужина.
   Мы тащились еще три часа в темноте и достигли вершины песчаной гряды. Там мы сладко заснули после тяжкого дня жгучих ветров, ураганов пыли и песчаных заносов, терзавших наши воспаленные лица, а по временам, при сильных порывах, застилавших дорогу и бросавших в разные стороны наших измученных верблюдов. Но Ауда беспокоился о завтрашнем дне, так как второй противный ветер задержал бы нас в пустыне, а у нас уж не оставалось воды. Он разбудил нас и, прежде чем наступил день, мы вступили на равнину Бисайты,[34] названную так в насмешку за ее огромные размеры и унылый вид. Ее поверхность, покрытая потемневшими от солнца голышами, оставалась темной и после восхода солнца, успокаивая наши усталые глаза, но нашим верблюдам, из которых некоторые уже хромали на израненные ноги, было жарко и трудно ступать по ней. Я и Ауда ехали впереди, выбирая удобный путь.
   По дороге мы заметили вздымающуюся против ветра пыль. Ауда сказал, что там страусы. Один из его людей побежал и принес два огромных яйца цвета слоновой кости. Мы расположились позавтракать этим щедрым даром пустыни.
   Насир и Несиб, заинтересованные восторгом европейцев, спешились, посмеиваясь над нами. Ауда вытащил свой кинжал с серебряной рукояткой и отбил верхушку одного из яиц, которые мы предварительно испекли. Мы почувствовали резкую вонь, словно от чумной заразы, и спаслись бегством на новое место, слабыми толчками перекатывая перед собой другое яйцо. Оно оказалось довольно свежим, но твердым, как камень. Мы выковыряли кинжалом его содержимое на гладкие камни, служившие нам тарелками, и съели его кусками, убедив даже Насира взять себе долю, хотя он никогда еще в своей жизни не падал так низко, чтобы есть яйца. Общий приговор гласил: жесткое и слишком крутое, но приемлемое для Бисайты.
   Один из наших спутников заметил антилопу, подкрался к ней и убил ее. Впоследствии алчные люди хавейтат, замечая в отдалении множество антилоп, пускались в погоню за животными. Последних выдавало их белое сверкающее брюхо, делавшее заметным каждое их движение даже на большом расстоянии.
   Я был слишком измучен, чтобы свернуть с пути даже ради самого редкостного в мире животного, и ехал сзади. Мой верблюд быстро нагонял караван, ускорив шаг. Наши люди боялись, что некоторые из верблюдов падут до вечера, если ветер усилится.
   Среди людей племени аджейль я не мог различить одного из них – Гасима. Я поехал вперед, желая отыскать его верблюда, и наконец нашел его, но без всадника. Его вел один из людей хавейтат. Седельные сумки, винтовка и провиант были на верблюде, но сам Гасим исчез. Нам стало ясно, что несчастный отстал. Это было ужасным несчастьем, так как в туманном мареве караван не мог быть виден далее двух миль, а на земле, твердой, как железо, не оставалось никаких следов. Гасим никогда бы не смог нагнать нас пешком.
   Все начали его искать, надеясь, что он находится где-нибудь в нашем растянувшемся караване, но его нигде не было.
   Уже прошло много времени, и почти наступил полдень; было очевидно, что Гасим остался где-то позади, на расстоянии многих миль. Его навьюченный верблюд служил доказательством, что мы не забыли его спящим на нашем ночном привале.
   Его товарищи рискнули предположить, что он задремал в седле и свалился, оглушенный или убившись при падении, или что кто-либо свел с ним старинные счеты. Во всяком случае, они ничего не знали. Он был злонравным чужаком, и они не слишком волновались.
   Я нерешительно смотрел на них и на минуту задумался, могу ли я послать кого-либо из них назад на моем верблюде, чтобы спасти Гасима. Если бы я уклонился от этого долга, то это оправдали бы тем, что я иностранец. Но это было слабым доводом для человека, который намеревался помогать арабам в их восстании.
   Во всяком случае, иностранцу было очень тяжело оказывать влияние на национальное движение другого народа, а особенно тяжело для христианина и оседлого человека управлять кочевниками-мусульманами. Я исключил бы для себя эту возможность, если бы пытался пользоваться одновременно привилегиями тех и других.
   Вот почему, не сказав ни слова, я повернул моего упиравшегося верблюда и поехал обратно в пустыню. Настроение мое было далеко не героическим, так как меня взбесили остальные люди и то, что я изображал собою бедуина, а больше всего сам Гасим, ворчливый парень с редкими зубами, скверного нрава, подозрительный, грубый человек, от которого я дал себе слово избавиться при первой возможности. Казалось нелепым, что я должен был подвергнуть опасности свое участие в арабском восстании ради одного нестоящего человека.
   Мой верблюд глухим ворчанием, казалось, выражал те же чувства.
   В течение всех последних дней я замечал направление по своему компасу и надеялся с его помощью вернуться к месту нашего отправления в семнадцати милях позади.